Уважаемый Александр Андреевич!

 В прошлый четверг Вы проявили благородное великодушие и согласились посмотреть мои рассказы: "Птицы" и "Картошечник". Других у меня с собой просто не было. Боюсь, по двум маленьким рассказикам вам будет трудно судить о моем творчестве, поэтому рискну послать вам еще один рассказ "По дороге". Мог бы еще хоть пять, хоть десять рассказов прислать, но ей-богу боюсь быть назойливым. Был бы вам искренне признателен, если бы вы дали развернутую оценку моих текстов - мне важен взгляд со стороны. Благодарен буду и за простой отзыв-отклик.

 

Ф. Мак

 

 

  

Федор Мак

   

ПТИЦЫ

 

 

Инке, любимой пельмешке, в смысле, племяшке.

 

Три птицы, три сестрицы, три красавицы-девицы, по молодости, по глупости, по любопытству - а есть ли бесплатный сыр? - попали в ловушку, а потом - в клетку. «Может, в клетке хоть накормят», - сказала не без юмора старшая птица, которая любила поесть. «Ага, накормят, - съязвила средняя, - кошку накормят. Тобой». Средней сестрице присущ реализм и желание из возможного получить возможное. Третья птица, самая младшая, промолчала - она была просто в шоке от неожиданного плена. С самого начала не хотела она лететь с сестрицами на дармовые легкие зерна, да по добрoтe душевной не смогла отказать сестрам составить компанию - вот и попались втроем. Глупые, ох, глупые птички - ну, не бывает добрых дяденек, которые бесплатно кормят! Не бывает. Как же этого не понимают?!

- Жрать хочется, - грубо сказала старшая, - за жрачку все отдам! Хоть бы каких черствых крошек в клетку бросили...

Принесли неожиданно вкусных маслянистых зернышек, словно угадали её желание. Старшая набросилась на корм и моментально набила им зоб - жадна была до удовольствий. Средняя сестрица пожеманилась, поколебалась, даже лицемерно вздохнула, но исходя из реального положения реальных вещей - пользоваться тем, что есть, - с аппетитом поклевала зерна. Младшенькая молча отвернулась от дармового корма - не до еды, она все ещё была ошеломлена несвободой, неумолимыми прутьями клетки и невозможностью вспорхнуть в небо, в голубое, бездонное небо, высоко-высоко. «Ах, небо!» - обреченно пискнула она.

- Брось, - сказала старшая сестра, - что тебе небо? Что тебе свобода? Вон как вкусны зернышки, таких на свободе нет.

- Ну да, небом принято восхищаться, да небом сыт не будешь, - добавила средняя, продолжая глотать еду. - Я тоже восхищаюсь небом, свободу ценю, могу и звездами восхищаться, но исхожу из реального.

На другой день снова принесли много ароматных зерен и щедро высыпали их в кормушку. Две старшие птицы опять с удовольствием клевали и наелись от пуза - эх, хорошо! Готовы были от сытости развалиться на спине, расставив в стороны лапы и крылья. Третья, младшенькая, не притронулась к еде. Дура, конечно, набитая. О небе, вишь, мечтает.

Так повторилось и на следующий день, и через день, и через три - кормили птиц не скупясь, и старшие сестры просто объедались вкуснятиной, а младшая отказывалась от зерен, в горло не лез чужой кусок, тошнило ее от чужой еды; она голодала и худела на глазах. Старшие были довольны. «Во, житуха! - радовались, - во, на жилу напали! Во, жизнь удалась! Не надо жить впроголодь, не надо летать по всему лесу, искать день-­деньской вредных козявок, чтоб прокормиться...» Они теперь могли даже покапризничать, выбирать самые аппетитные зерна, а остальные - неряшливо на пол рассыпать. Харчем перебирали. Пополнели, похорошели, залоснились пышным пером от обильной пищи.

Младшая упорно не притрагивалась к зерну и таяла с каждым часом. Сначала старшие сестры злились на нее, ишь, краля, гордость свою показывает, потом плюнули - всегда была долбанутой, чокнутой. О небе, кретинка, мечтает. Если по правде, то сначала им было совестно обжираться при голодной сестре, но потом жирком заплыли и просто сказали: «Да пошла ты!..»

Минуло еще некоторое время. Старшие сестры растолстели от сытости и были весьма довольны своей жизнью в клетке - подумаешь, клетка, лишь бы кормили. Единственное, что их озлобляло и раздражало - это голодающая сестра. Если б она не была сестрой ­заклевали бы не задумываясь, прости господи. Сами не понимали, что от обильной пищи они становились хищными. А младшая сквозь прутья смотрела в окно и видела в окне только небо - небо, голубое небо! Взлетишь к самому солнцу, думала, и столько света вокруг, такой простор, такой хрустальный воздух, так свободно и мягко паришь, все земное кажется мелким и убогим.

- Да пошла ты! - раздражались сестры. Они с ужасом думали, что не сегодня-завтра их похудевшая сеструха .лапы откинет, окочурится от голода, и им придется ночь, как минимум, провести с трупом. Бр-р! Неприятно. «Небо, небо... - презрительно сказала старшая, - иди лопай зерна. Зачем голодная свобода?..» Она была уже толстухой, грубой и ленивой.

- И правду, сестрица, поела бы хоть немного, - с деланной участью уговаривала средняя, так же весьма упитанная, та, которая реалистка, - что толку мечтать о небе, если ты в клетке? Судьба, значит, такая. - Она сыто зевнула.

- А зачем еда, если ты в клетке? - тихо ответила младшенькая. - Зачем?

- Да пошла ты!..

Однажды клетку вынесли на балкон, проветрить. Был вечер, закат. Старшие птицы, изнеженные, зябли от непривычной вечерней прохлады, а младшая любовалась красивым закатом, может, последним в ее короткой жизни. Золотистый лучик солнца скрывался за углом дома, младшенькая невольно потянулась за лучиком, просунула голову сквозь прутья клетки и вдруг почувствовала, что не только голова, но и всё её худое тельце легко проходит меж прутьев. Она, исхудавшая, без труда выскользнула из клетки и стала падать вниз с балкона. Расправила крылья, мягко спланировала на зеленые кусты и опомнилась - ух, эк это я! Ей показалось, что это был ее лучший полет! Отдышалась, подкрепилась двумя жирными гусеницами, которых много развелось без птиц, и в радостном порыве ­откуда только силы взялись? - взлетела в голубое небо, туда, где ещё плескались золотые лучи вечернего солнца, уже невидимого с земли. И долго-долго с алого неба лилась её звонкая, ее ликующая песня!..

А на земле, в клетке, сидели две... нет, не птицы, - сидели две бройлерные курицы.

 

12.03.05г. г. Когалым

 

 

КАРТОШЕЧНИК

 

 

Теплым осенним днем в один из московских дворов въехал потертый грузовичок и аккуратненько остановился на стоянке. Из кабины вышел пропахший бензином водитель в засаленной ватной куртке и потянулся, разминаясь после долгой дороги. Лицо его было коричневато-красным, задубелым от ветра солнца, грубым, но на фоне этой задубелости особенно трогательны были его светлые добродушные глаза, какие бывают у спокойных крестьянских людей. Из отдаленного района соседней области он привез продавать москвичам картошку. Неторопливо открыл задний борт, достал пустой ящик, поставил на него весы и на куске картона карандашом крупно вывел цену, цену смешную, намного ниже той, что на рынках. Первыми среагировали на грузовичок вездесущие бабульки, сидящие у подъезда Сначала они по-разведчески подкрались к грузовичку, вроде только посмотреть, полюбопытничать. Цепким взглядом определили, что картофель в грузовичке отменный, но все же спросили на всякий случай:

- Картошка хорошая?

- Почитай только что с поля, - обиделся хозяин.

- И почем? - спросили бабки, хотя ценник с крупной цифрой бил прямо в глаза.

Водитель терпеливо повторил цену.

- Дешевишь? - старушки подозрительны.

- Да нет, просто на рынках вы переплачиваете, посредников-нахлебников кормите.

Бабки помялись-помялись и незаметно исчезли, а через полчаса вновь возродились уже в удвоенном количестве, и все с сумками, пакетами, хозяйскими колясками. Одна даже мешок прихватила.

Владелец картошки повеселел - народ повалил, очередь создал, пошла торговля! Он проворно насыпал ведром клубни, орудовал весами, причем добродушно отвешивал "с походом", Т.е. на 100-­200 гpaммов больше. Бабули улыбались и хорошели на глазах - чья ж покупательская душа не радуется, когда отпускают "с верхом"?

Привлеченные очередью, появились домохозяйки - страшная сила! Особенно, с мобильным телефоном - ну везде .мужика достанут. Качает такая маманька коляску с упитанным младенцем и кричит в трубку своему благоверному: "Брось на фиг свой компьютер и спустись вниз, тут картошку дают. Картошка хорошая, все берут, купи килограммов пятнадцать». Муж, конечно же, негодует, что оторвали от любимой игрушки, но за картошкой идет, ибо никакие гигабайты не заменят ее, родимую, рассыпчатую, дымящуюся, да с маслицем.

Мало-помалу народ отоваривался главным овощем среднерусских полей, пополнял наперед свои съестные запасы. И никто не роптал на образовавшуюся очередь, вроде как даже соскучились по очереди, где можно пообщаться, поговорить об урожае этого года, посетовать на природные явления и сделать достоверные прогнозы погоды не только на всю оставшуюся осень, но и на зиму вперед.

Крестьянин улыбался светлыми добродушными глазами, с шутками-прибаутками отпускал свой товар - был доволен, что есть спрос и что торговля идет бойко. Заскорузлыми, перемазанными землей пальцами он неумело брал деньги, сминал их в кармане и несколько замешкивался, когда возвращал сдачу. Было видно, что руки его больше привычны к выращиванию картошки, чем к подсчитыванию денежных знаков. Покупатели терпеливо ждали своей очереди и уважительно глядели на мужика ­труженик!

В эту идиллическую картину союза горожан и сельчан вы можете не поверить - уж слишком все благостно, а так почти не бывает. Непривычно, не можем без драм и трагедий! Увы, и на нашем московском дворе тоже пошло сикось-накось. Все произошло банально до зубовного скрежета. К любовному единению города и села взревновало государство, которое постоянно требует себе бесплатной любви. Государство в виде милицейской машины подъехало к грузовичку с картошкой, и толстый верзила в фуражке с кокардой и в помятом на спине мундире вальяжно, по-барски вышел из машины и сходу зарычал что есть мочи: "Кто разрешил?! Не положено! Здесь не место для торговли. Убрать!!!" Он хотел зафутболить стоящее ведро с картошкой, но только перевернул его, и крупные картофелины рассыпались, заскакали по асфальту. Мужичок робко пытался сказать, что на рынок его не пустили черные торговцы, которые требовали отдать картошку им всю сразу и почти бесплатно. Но верзила его не слушал и продолжал орать: "Что б через полчаса и запаха твоего здесь не было! Нет, ты меня понял? Чтоб - вон!"

Все как-то потускнели, сникли, но бабульки - ах, бабули! - закаленные еще с советских времен, дружно встали на защиту картошечника. Одна из них даже набросилась на милиционера, когда тот перевернул ведро:

- Да что ж ты делаешь, дармоед! Не рассыпай картошку, не на асфальте растет.

- Чем тебе помешал мужик? - поддержала ее другая. - Тебе не отвалили? Так возьми свою пайку и

дуй отсюда. - он же нас кормит, а ты его взашей, - пыталась пристыдить его третья.

- Не положено, - тупо повторил верзила., - я представитель гос...

- Да на хрен такое государство?! - разъярилась первая старуха. - Мы дешево по купаем картошку, нам хорошо, и фермеру хорошо, цена его устраивает. Всем хорошо, только государству плохо - ну не любит оно, когда людям хорошо! "Не положено!" - кричит. Да к чертям собачим такое государство! ­- у нее седые волосы выбились из-под беретки.

- Ты что, бабка., грамотная что ли? - милиционер был так привычно груб, что даже не замечал этого.

- Да уж не в пример вам... измываетесь тут над людьми. Тьфу!

Верзила грамотных ненавидел. С удовольствием размазал бы старушку по асфальту да свидетелей много. Кроме мата на языке у него других слов не было. Не найдя нормальных фраз, чтоб ответить упрямым бабулям, которые сомкнули ряды вокруг водителя и набычились, готовые идти в атаку, милиционер скривился, отступил, злобно потряс кулаком, а потом засунул свое дородное тело в машину и уехал. Только мотор взревел и шины задымились!

- Вот - поганец! Даже машину не бережет, чай не его, государственная... - возмутилась бабуля, ­только прикрываются государством.

Водитель грузовичка нерешительно переминался с ноги на ногу и не знал, то ли свернуть торговлю, то ли продолжать ее.

- Давай, отпускай картошку, сынок, и не бойся, - возбужденно скомандовала бабуля, та самая, бойкая. У нее блестели глаза - она была счастлива маленькой победой.

- Разорвут ведь, они злые... Неподчинение для них - плевок.

- Ничего, в обиду не дадим!

- Ага., не дадим... Разорвут, знаю, обязательно разорвут, - убежденно повторил хозяин грузовичка. Он знал, что под вечер, когда торговля будет окончена., а бабули разойдутся по, квартирам, государевы прислужники подъедут, а, может, за углом подождут, потом или дань потребуют, или в отделение приведут «разобраться», побьют, или, чего доброго, грузовичок изуродуют...

Растерянные бабули, как дети, смотрели на труженика., а он поколебался с минуту и, насупившись, упрямо стал дальше насыпать картошку людям.

В сумки, в пакеты, в авоськи...

 

 

 

 

 

 

По дороге…

 

Ветеранам армии посвящаю

 

Весенний день выдался на славу. После двухнедельной непогоды с дождем, слякотью, с холодом, сыростью, мрачной облачностью и прочей прелестью, когда все окружающее население прочно разуверилось в весне, будто осень наступила и лета не было, тучи вдруг дисциплинированно, войском, фалангой, строго и четко, резкой линией отступили на север – идите, идите с богом, надоели. Одна тучка, правда, ковыляла позади синего строя, раненная, но и та вскоре исчезла. Небо очистилось, заголубело, отполированной синевой засияло, вымытое, выскобленное, чисто и хорошо так заголубело. Когда же из-под туч, спохватившись, вдруг выскочило веселое солнце, как рыжий клоун на арену, у всех отлегло, все готовы были аплодировать – поняли, что весна окончательна и сомнению не подлежит. И праздник на пороге, и песня на губах, и радость в груди, потому что самый конец апреля, потому что вот-вот брызнут-лопнут надутые почки, потому что небо чистое, а главное – тепло-теплынь с юга пошло, поплыло, ветром прилетело, упругое, ласковое, долгожданное тепло. Замечательный апрель, он как пятница перед выходными – впереди отдых, праздники, лето…

Лето, отдых – это чуть позже, а пока… А пока Иван Захарович едет на своем стареньком «Москвичонке», на собрание ветеранов едет, неторопливо едет, осмотрительно. Дорога – хороша, дорога – ровна, дорога – песня, не только тем, что без ухабов, но, главное, в выходной она почти пустынна! Два-три авто вдали-позади, два-три авто вдали-впереди – это ерунда, это сказка по сравнению с тем Вавилоном, что будет здесь уже завтра, когда все густо и тупо потянутся в город, овцами на заклание потянутся. По бокам неторопливого «Москвичонка», за кюветами, тянется лес, с деревьями без листьев, но лес уже не голый, не прозрачный, как зимой, а нормальный весенний лес, взъерошенный. Иван Захарович знал, что дорога сегодня свободна и, может, только поэтому согласился посетить предпраздничное собрание ветеранов, «старпёров», как он сам иронично их называл, себя к ним демократично причислял, не будучи, впрочем, большим общественником и любителем заседаний. Но на собрание звали настоятельно, предполагалось большое начальство, юбилей таки, открытку неделю назад прислали, а утром сегодня позвонил еще и сам Председатель, напомнил. «…Знаю, что не любишь наше стариковское кряхтенье, - сказал, - но уважь, Захарыч, уважь». Пришлось недовольно побурчать-поворчать, но пообещать приехать. Иван Захарович знал Председателя, с войны знал, по-настоящему уважал, толковый командир был, солдата берег, кличку «Черчилль» заимел, не только потому, что остался в лидерах, но и потому, что раздобрел, расплылся к старости, но лоска и остроты ума не потерял. И до коньяка был не дурак, вот только сигары не курит и не курил никогда. Соответствовал ли Председатель Черчиллю, бог ведает, но то, что сам Захарыч и небольшим ростом, и сухопаростью, и взрывным характером, и отвагой, азартной лихостью, походил на Суворова, это признавали все. Признавали так же все его боевые награды, как заслуженные и справедливые награды - это важно, чтоб свои признавали, знающие подлинную цену признавали.

Подвижный, беспокойный, даже в последнее время несколько суетливый, Иван Захарович по трассе едет, однако, неторопливо, осмотрительно. Эх, дать бы по газам, мелькнуть стрелой, как того требует настроение, но старик рассудителен - зачем? С утра он вымылся, надел чистое белье, тщательно выскоблил седую щетину из складок кожи, облачился в свежую рубашку, выглаженные брюки, повязал старенький галстук и основательно, по-мужски, в полфлакона, подушился одеколоном - «химическую атаку устроил», по словам Павловны. Она сидела в комнате, наполнив своей добродушной массой все кресло, наблюдала через открытую дверь за суетой мужа и вязала шерстяной свитерок для внучка, старательно вязала, ласково, любовно, с особым усердием вязала, заранее прикидывая, каким он будет ярким, мягким и теплым для любимого Серёньки.

-Ты не бабку новую себе случаем завел? – шутливо-ревниво спросила Павловна, отрываясь от вязания и глядя на приготовления мужа поверх очков.

- Старая, а все туда же, - ворчливо отмахнулся Захарыч от бабьей глупости, причесывая у зеркала седые с желтизной, ещё чуть влажные волосы. Оглядел себя справа-слева, повернулся, повертелся, в настроении поигрался и остался доволен своим помолодевшим видом, даже иронично худую грудь расправил – ястреб, сущий ястреб! «Дитя дитём, - думает Павловна, – Как был задиристым мальчишкой, таким остался». Мудрая Павловна посматривает на приготовления мужа, любуется им и думает про себя какую-то долгую думу, как вязанье долгую.

Иван Захарович стал надевать свои ордена и медали на новый пиджак, но их было так много, что они своим весом оттягивали одежду, непривычно звякали при ходьбе, сковывали подвижность старика, как сковывает парадный мундир, да ещё казалось, что награды перекашивают чуточку великоватый пиджак на худощавой фигуре, отчего вид его становился достаточно нелепым. Носить награды Захарыч не любил, надевал их от силы раз в году, и всякий раз испытывал некое неудобство: все люди как люди, а он… «вырядился». Может, по этой же причине он однажды расстался со старым мундиром. Вот и сейчас начались мучения с этими «побрякушками», как язвила Павловна. А нужно ли все надевать? А если не все, то какие надеть? Какие оставить?.. В конце концов, Захарыч рассердился и на неудобство, и на свою нерешительность, раскраснелся, разнервничался, дрожащими пальцами стал снимать все награды, все снял, оставил только одну, главную, и облегченно успокоился. «Черчилль, правда, поворчит, что не при полном иконостасе, ну да ладно…»

Иван Захарович на родном «Москвичонке» едет неторопливо, осмотрительно. Он не спешит, потому что человек обязательный, потому что выехал пораньше, с запасом, потому что уверен – минут через сорок приедет к большому дому, светло-желтому дому, с белыми колоннами, большими и пузатыми, к Дому Культуры, в котором соберутся ветераны всего района и приедут вертлявые политики, век бы их не видать. Завтра он тот же путь в сорок минут проделывал бы не меньше двух часов – пробки на этом отрезке шоссе в рабочий день постоянны: автомобили кучно, с грязными весенними боками, как стадо свиней, плетутся друг за дружкой, плетутся медленно, зло, плотно, с нервами водителей, с матами на их губах, с миганием красных фонарей, миганием до ряби в глазах, газ-тормоз, газ-тормоз, два часа подряд, глаза из орбит. Пробки на дорогах - явление для Ивана Захаровича новое, непривычное, неудобное, для его взрывного характера мучительное. Возникли они недавно, через несколько лет после начала перемен в стране, а он то ли в силу возраста, то ли в силу характера не может ни привыкнуть, ни смириться… не столько с пробками, шут с ними, сколько с тем сумасшествием, что поразило страну, поразило умы чиновного люда, мозги правителей поразило, как эпидемия-зараза. В головах их смертельный вирус, вирус золотого тельца, отчего сознание чинов жадностью испорчено, источено. Вместо величия - цинизм и убогость. Как же так? Как же мы всё это допустили? Мучительно, мучительно!

Воспитанный по-советски, Иван Захарович больше всего переживает за страну и переживает, глупо даже звучит в наше время, переживает за свой народ, коему имел честь принадлежать: «Нет, вы вспомните, хотя бы вспомните, что значит слово «народ»!.. Кому-то страдания Ивана Захаровича покажутся банальными, пусть, хотя никакие страдания не бывают банальными, но у него сердце изболелось, взаправду изболелось за те потрясения, что произошли со страной в 90-е, со страной, великой и могучей, когда-то… «Фашисты, такая махина, не смогли нас победить, а тут три вонючих князька, три ничтожества, собрались в пуще-гуще и за водкой раскололи, страну раскололи, людей, семьи, родственников раскололи, по живому разрезали, больно, оскорбительно разрезали». Обидно Ивану Захаровичу, что в стране не нашлось силы, не нашлось двух десятков крепких мужиков, которые скрутили бы этих князьков-горбунков, оторвали им причинное место и поместили бы в кунсткамеру, поместили среди прочих уродств и отклонений природы. «Алчность, алчность нас победила! И уродливая жажда власти, жажда уродцев!» - выводит формулу Иван Захарович, понимая, что развал Союза был выгоден и местным царькам, которые дружно, зло и подло, вышли к тому времени на старт, напряглись, «сделали стойку» в состязании за лакомые куски «ничейной» собственности.

Иван Захарович едет неторопливо. Солнце за погожий день наигралось, нагулялось вдоволь по небесным степям да просторам, а теперь, усталое, пьяное от свежего воздуха, клонилось лысой головой в колючий ельник, а на прощанье золотило, сонно и ласково золотило стволы деревьев. Вся без исключения природа усердно шевелилась от тепла и пробуждалась, чтоб к утру покрыться зеленым инеем, нежным инеем, живым и ласковым. Иван Захарович нормально любуется природой, как всякий нормальный человек любуется, и в голове у него появляется подзабытое, шалое: «А не газануть ли маленько-маненько? Ну, чуточку, всего лишь чуть-чуть полихачить?» Любил, грешен, любил в молодости повыпендриваться, азартный был, горячий. И на танке, да-да! О, на танке еще как можно лихачить! Трамплины, подскоки, развороты, танк птицей летит, лебедем плывет, красавец, грация, дуло торчит, в восторге торчит, бодро, неукротимо, ого-го! После танка любая машина казалась пушинкой, игрушкой, дюймовочкой, которой можно крутить-вертеть взад-вперед, вверх-вниз, вправо-влево, до головокруженья, будто не асфальт под колёсами, а гладкий лед или слой мягкого сливочного масла, душистого крема.

«И мы когда-то были рысаками!» - Иван Захарович самодовольно улыбается, но едет по-прежнему осмотрительно, дисциплинированно – военный, душу армии отдал, душой армии стал, нет, не военачальник, не политик, ибо прямой, ибо честью дорожил, не прогибался, но вояка напористый, храбрый, с хитрецой, со смекалкой, неожиданный, нестандартный, чем по-особенному ценный. «Нас ждут из леса, а мы из оврага появляемся», – любил повторять. Ушел из армии давно, ушел еще до перемен, красиво ушел, заслуженно, честь честью, по-людски, по-офицерски, но душа осталась там – все время читал про армию, интересовался состоянием, перезванивался с бывшими, переписывался с настоящими, встречался с молодыми, живой легендой слыл. И сейчас, как человек военный, больше всего переживает за армию, сердце колет, душа ноет. Он прекрасно понимает, какой громадный урон нанесен армии расколом страны, «три горбунка, мать их», всё равно, что в бою потерять половину дивизий, всё равно, что проиграть пятнадцать битв, «три царька, тьфу, зла не хватает». Была - единая, боеспособная, а ее разъяли, расчленили на куски, на органы, на металлолом - металлом не боеспособен. Нынешних военачальников Иван Захарович презирает, испытывает такое отвращение, будто мокрой крысой по лицу, называет шавками-сявками, открыто называет, своими именами, не стесняется. Убежден, что те честь потеряли ради чинов, промолчали, когда армию разваливали, молчаливо согласились, армию потеряли, зато чины сохранили. Особые дуболомы вверх взлетели, пузырями взлетели, незаслуженно, легковесно, надуто. Тут надо было стрелять или стреляться. Как маршал Ахромеев, вояка еще тот, классный командир, человек качества, чести.

Иван Захарович на стареньком «Москвичонке» не спешит, успеется, к черту спешку, думать не дает. Бессилие душит его, бессилием захлебывается, бессилие мучительно, бессилие заставляет боксировать бетонную стенку, голыми руками боксировать, до крови, до хруста, до лязга костей белых, живых; бессилие заставляет взрывать, бессилие порождает террористов, перекошено, криво кричащих: «Что, сволочи, утвердились? Обезопасились? Всесильные? Вот вам всем, штырь в задницу вам, скоты, ничтожества…»

Да, бессилием захлебывается старик: «Как же так?! Неправильно все, несправедливо, а изменить ничего не могу. Как же так? Нас всех, до седьмого колена вперед, грабят, грабят по-крупному, грабят так, как не снилось никаким фашистам, а военные, сосунки-ползунки в песочнице, в войнушку играются, в штаны мочатся и похваляются: «У нас ракеты-танки». Да зачем ракеты, зачем танки, если безо всякой войны, без видимого насилия, - «мирно»! - из страны уже выкачивают всё самое ценное, уже высасывают, с аппетитом высасывают и мозги, и минералы, и даже баб красивых. И деньги рекой - туда же, за границу».

Никак не может понять старый вояка, зачем тогда армия? Какой смысл обороны во главе с министром, если богатства не оберегаются, если грабят, если страну обдирают, как липку обдирают, безо всякой войны обдирают. «Голодранцы, пискуны, чужой зад подтирать, а не погоны носить». Изболелось сердце Захарыча, старческие руки на руле вздрагивают. Жить ему оскорбительно, перемены оскорбили его, глубоко, больно оскорбили – жизнь, как оскорбление.

И чего, казалось бы, надо старику? Хорошая пенсия, ему с бабкой хватает, даже дочке помогают, внука одевают. Вот и «Москвичок», хоть и старенький, но ухоженный, бегает-скачет исправно. Домик-садик за городом, грядки-бочки, огурчики-помидорчики свежие, лучок-чесночок да петрушка душистая. Что еще надо? Живи обеспеченно, радуйся беззаботно, внука балуй-воспитывай, но Иван Захарович вечером каждый час смотрит новостные передачи по телевизору, плюется, ругается, не находя благородных слов, только: «Ну, ну как они так могут! Врут бесстыдно, сволота, беспардонно, с умным видом врут, публично, хоть ссы в глаза, а у них все божья роса…» Много старик читает и разных газет, анализирует, сопоставляет, думает, негодует, возмущается и… и расплющивается, ударяется в собственное бессилие, как в стенку, с размаху, с разбегу – в стенку! в стенку! Что ему личное? Что ему садик-огородик? За страну переживает старик, за людей, обобранных и униженных людей. Порой ловит себя на желании заорать, завопить, дико, громко, с болью заорать, во всю мощь глотки: «Вымираем! Вымираем ведь, мать вашу! В войну меньше теряли!» Он приходит к выводу, что верхам-властям это выгодно, но не хочет верить своему выводу. Маленькое послушное стадо вместо народа – это очень выгодно. Великой страны лишили! Величия, величия нас лишили! Человек – существо благородное, величие любит больше похлёбки. Или классик неправ? Неужто, похлёбка дороже?

Иван Захарович по-прежнему едет медленно, осмотрительно. Уже немного осталось, еще перекресток, пару поворотов и, можно сказать, добрался, с помощью бога и родной машины добрался. Погода на загляденье, душа радуется, жить непомерно хочется, видимость на дороге прекрасная. Шоссе плавно пошло в гору, на подъем, мотор поднатужился, запел, короткое извилистое движение рычагом, переключение скорости, облегчение мотору. Далеко впереди обнаружился светофор, перекресток, уже виден зеленый сигнал. «Проскочу? Как получится. Куда гнать - времени уйма». Но хотелось проскочить, чтоб не тормозить, не стоять, не ждать томительно. Тому, кто ехал позади, тоже хотелось проскочить и проскочил бы, если бы не «Москвичок» Ивана Захаровича – притормаживать стал «Москвичок», дисциплинированный на фиг, еще только желтый мигнул, а он… раззява. Не успел Захарыч полностью остановиться у светофора, как вдруг почувствовал удар сзади, удар по машине не очень сильный, удар по касательной, сухой короткий треск, негромкий скрип, фонарь поворотов, кажется, разбит, крыло поцарапано, определил старик заранее. Джип, ехавший за «Москвичом», откуда он только вылез, джип, черт его знает какой марки, много их теперь, задел, легко задел, своим мощным бампером, изогнутой трубой, специально задел, умышленно, обидно задел, оскорбил, словно выплюнул: «Много вас тут, вшивых, под ногами путаются, не дал проскочить на желтый, мелюзга совковая, быдло нищее, давил бы, гнобил, в резервации держал бы, только мешают нормальным, скорее бы вы все передохли, сорок лет их води, в гробу…»

Иван Захарович выходит из машины, недоуменно смотрит на разбитый фонарь, на длинную глубокую царапину крыла своей машины, на сверкающий высокомерный бок джипа, черный, погребальный, на его бампер, где нет и следа от соприкосновения, на водителя джипа с толстой свиной шеей, на его самодовольное раскормленное лицо, скорее, рожу, рожу хозяина, нового хозяина мира, на эту презрительную ухмылку – поглядел поверх старика, скривился, отвернулся, из джипа не вышел, вот еще, да пошел ты… То ли чин какой, то ли бандюган крутой – все едино, крыса есть крыса, крысино-крапивное племя.

Помутнело сине море… Прости, классик. Давно такого не было, может, со времен войны такого не было с Иваном Захаровичем, не было такой сильной злости, такой мощной ярости, ослепляющей ярости, ярости, рожденной несправедливостью, рожденной бессилием; с войны не было такой вселенской ненависти, всеоправдывающей ненависти – ненависти к новым «хозяевам». В миг наполнился ею Захарыч, родной Захарыч, как тогда, в 43-м, тогда – таран, тогда - или-или, тогда очаяние и ярость, о жизни нет мыслей - кой там! Внешне сдержанный, выдержка, многолетняя, только побледнел старый, в купе с сединой совсем бел, почти ангел, только скулы сжал, буграми щеки покрыл. Вернулся в «Москвичок» за привычный руль, отполированный руль, натёртый до блеска, руками хозяина натёртый, как за многие годы натёрты и педали, и рычаг передач с эбонитовой блестящей головкой, уже не машина, а что-то свое, кусок тебя, почти живой кусок, за столько-то лет.

- Ну, брат, не подведи. С богом!

- Что ты задумал, Ваня?! – голос Павловны, голос издали, голос родной, наполненный тревогой и горечью, голос, переходящий в крик, в надрыв, в глухой вой.

- Молчи. За внуком смотри…

Что задумал, старик?! Что же ты делаешь? Ах, старый, старый…

Педаль газа утоплена до предела, заревел, зверино заревел мотор, рванул «Москвичок» с визгом, оскорблено рванул, как тот горячий конь, которого никогда не били и в первый раз хлестнули, с воем рванул с места у светофора, на красный свет рванул. Через сотню метров резко тормознул в повороте, зад с визгом развернуло, почти на 180 развернуло, пыль с обочины поднялась, с дымом покрышек смешалась (эх, после танка любая машина – дюймовочка, не забыл ещё!). Из джипа наблюдали обалдело, вот кино и немцы, вот боевик по-советски, сдурел совок, машину гробит, гонки-ралли устроил, представление возводит, трюк показывает, каскадер доморощенный, паяц старый, клоун седой, ладно, заработал копеечку, поклонись только.

Развернутый «Москвичок», этот боевой конь, маленькая танкетка, замер на мгновенье, напрягся, всеми лошадиными силами напрягся, вытянулся в струнку, вибрировал, каждым мускулом дрожал, девственник в нетерпении так не дрожит, рычал в злобе, благородной злобе и вдруг… Иван Захарович уже ничего не видел, не слышал, для него мира, как такового, уже не было, был только прицел, взгляд-прицел, как в 43-м, прицел на бульдожьей морде джипа, врага ненавистного, врага подлючего, этого мешка с дерьмом, этой надутой слизи в людском обличии, этой твари, несущей в себе растление, этой алчной мерзости, набитой ворованным, как гноем набитой.

Рёв! Дикий рёв, всё возрастающий, до звериного воя, рёв мотора «Москвича», короткий взвизг покрышек, предельный газ, дым, пыль, максимальная скорость, по прямой, вниз, с горки, в лобовую и – удар!!! Изо всех сил удар, мощный, смачный, мстительный, облегчающий душу удар. Джип только морду трусливо успел отвернуть, но это его не спасло, наоборот, обнажило слабое место: «Москвичок» со всей веселой лихостью, со всей звериной яростью врезался ему в бок, в блестящий бок, черно-похоронный, спесивый, высокомерный такой бок, был… Страшный скрежет металла, треск, скрип, звон битого стекла, подушки безопасности в джипе сработали, защитили частично, голова на свиной шее качнулась, стукнулась неудачно обо что-то острое, свистнула мутной кровью, взвыла от боли, заголосила тонко, по-бабьи: «Сука, порву, сука, детей урою-закопаю, на бабки налетел, старый, на какие ж ты бабки налетел, всю жизнь платить будешь, квартиру-хату продашь, дочку-дачку отдашь, в рабы пойдешь…» Гнусаво причитает, от такого голоса тошнило-выворачивало, запах изо рта – трава вянет, новый хозяин мира, кусок теста, коротенький, ничтожный, толсто вываливается из джипа, держится за голову, достает пистолет, стрелять-пугать, какая разница… Дверь «Москвичонка» заклинило, передок смяло «в гармошку», стекло лобовое-боковое разбито россыпью, грудь Ивана Захаровича приняла в себя руль, обняла, как умела, голова повисла за рулем, в глубоком поклоне чести. Бандюган за волосы злобно откидывает голову старика назад, наставляет пистолет, потом опускает руку и равнодушно произносит «Готов» и, баран бараном, глаза навыкате, смотрит на темную мокрую струйку крови, устало текущую по старческому подбородку, на красный шелковый квадратик, и на желтую звезду, тускло и жалко блестящую на смятом пиджаке Захарыча, звезду Героя полузабытого, почти мифического Советского Союза.

Александр Ольшанский

 

О рассказах Федора Мака - письмо-рецензия

 

 

Уважаемый Федор Мак!


Судя по Вашей седине, которая запомнилась мне во время короткой встречи в Московской писательской организации, о жизни у писателя Федора Мака богатые впечатления. Это чувствуется в выверенной точности деталей, очень прицельной точности – чувствуете, как здесь почти пародируется Ваш стиль?

Писатель - это сложнейший комплекс новизны. Своего голоса, интонации, интеллекта, общей культуры, кругозора, стиля, точки зрения, позиции, пристрастий, силы воли, целеустремленности, судьбы физической и творческой – боюсь, что мало перечислил из того, из чего складывается талант. Если чего-то нет, то это вычитается из таланта и, увы, очень трудно восполняется, кроме Божьего дара быть художником слова – это или есть, или отсутствует.

У Вас присутствует, но это сразу же налагает ответственность обладателя за то, как он им распорядится и чему поставит на службу. Об этом писатель не может не задумываться, я не исключение, кое-что посмел сформулировать – у Вас есть Интернет, поэтому отсылаю на мой сайт, в разделе «Оригинальная философия и эстетика» есть две лекции перед студентами. Если есть желание разобраться поглубже, то почитайте - материалы помогут критически относиться к любой критике, от кого бы она ни исходила.

«Птицы» и «Картошечник» написаны вполне профессионально. Однако это лишь зарисовки, хотя «Птицы» - уже рассказ-притча. К сожалению, на седьмом абзаце я понял, к чему идет дело: если птица не ест и худеет, то она выберется из клетки. Так и случилось. Не спасает концовка о бройлерах. Каждое произведение создается по своему кодексу законов, которые неумолимы и не допускают ничего случайного. А здесь не закономерность, а случайность - клетка была не с мелкой ячеей. Была бы с мелкой – рассказа не состоялось бы. Да, любое произведение – условность и виртуальность, но не случайность, иначе оно не будет способствовать познанию закономерностей реальной жизни. Искусство ведь вычленяет какие-то явления и характеры из жизни, чтобы познать их, в осмысленном и обчувствованном виде показать людям.

В «Птицах» Вы попытались ситуацию вспахать глубоко, но не получилось. Если пахать, то на максимальную глубину. Подозреваю, что Вы здесь самоограничились, тогда как каждое настоящее художественное произведение обязательно обладает элементом всеобщности. Иными словами, ситуация в руках мастера превращается в своего рода каплю, в которой отражается весь мир. Постарайтесь порассуждать на проблемы рассказа: птиц лишили
свободы, как, почему, что такое свобода, а может, несвобода лучше, если кормят. Во имя чего кормят? (Кстати, вторая птица как раз и не является реалисткой, если бы она была таковой, то стала бы третьей,
отказывающейся есть). Дайте волю воображению, моделируйте и моделируйте ситуации, сцены, мысли, но не сводите всё к проблеме «жрать – не жрать».

Подумайте о достоинстве, о гордости, верности небу, традициям – то есть посмотрите на ситуацию с точки зрения актуальных человеческих проблем. В конце концов, почувствуете в этом сонмище материала те крупицы, которые как бы и отзываются в душе очень точно. И найдется решение, единственно верное и закономерное, убедительное, но не однозначное и не примитивное. Тут многое зависит от чувства меры.
В «Картошечнике» я не увидел попытки вспахать. Всего лишь иллюстрация
умозрительной и нормативной ленинской теории отражения. Слава Богу, что «зеркало» не осталось холодным. Это метода по песне «Шел один казах, шел второй казах, шел целый Казахстан. Стал один казах, стал второй казах, стал целый Казахстан…» - что вижу, то и пою. В таких случаях Виль Липатов задавал молодому автору вопрос: «Ну и что?» По отношению к
настоящим произведениям подобный вопрос неуместен – оно само по себе уже что-то.

Постарайтесь понять, что такое метафора. Почитайте литературу, поройтесь в Интернете – вначале хорошенько осознайте, что это такое, поймите, что это своего рода код и язык искусства, который и придает какому-то явлению значение всеобщности, поскольку он переносит его свойства на многие другие явления.

Потом у Вас выработается как бы чувство метафоры, которое в автоматическом режиме станет отсекать на самых ранних стадиях осмысления какого-то произведения все несущественное, случайное, то бишь неметафоричное. Можно писать без всяких метафор и  ных всевозможных тропов, но есть законы искусства, а их отрицание, особенно агрессивное, нарочитое, как правило, свидетельствует о невозможности по причине отсутствия Божьего дара их соблюдать. На этом заквашен почти весь модернизм, так называемое современное искусство, которое к искусству как раз имеет такое же отношение как Божий дар к яичнице.

Рассказ «По дороге». Во-первых, «По дороге» - это не название. Во-вторых, Вы прельстились расхожим сюжетом. Лет двадцать назад эту ситуацию описал Гарий Немченко, а потом и Валерий Поволяев. Их претензии друг к другу даже попали в печать. Насколько помнится, Немченко даже называл адрес бензоколонки в Новокузнецке, где это произошло. Предполагаю, что Вы не последний автор по этому поводу.

Что из этого следует? Ко всему тому, что на слуху, надо относиться очень осторожно, иначе могут обвинить в плагиате. Развивать память на сюжеты ситуации, реплики, образы, выражения, сравнения и т.д. – чтобы, не дай Бог, случайно не употребить их. Эта память еще в подкорке будет блокировать возможность использования литературных аксессуаров второй свежести. Потому что нет ничего губительнее для искусства, чем банальность, вторичность, перепевы давно спетого. Если Вы станете на позицию исследователя и свое исследование станете вести максимально корректно и честно, то результаты получатся первой свежести. Есть еще одна палочка-выручалочка: собственная интонация, которая не позволит «петь» с чужого голоса. Благодаря ей Вы сразу почувствуете не свое или фальшь. Вообще суть литературного мастерства, грубо говоря, сводится к вычеркиванию всего сомнительного.

«По дороге» перенасыщен эмоциональным отношением героя к развалу Советского Союза, армии, ко многим безобразиям... Автор не должен отождествляться с героем даже в произведении, написанном от первого лица! Если это, конечно, не мемуары, где «неотождествление» равносильно вранью. Вашем случае герой мыслит теми же категориями, с какими читатель познакомился множество раз на страницах газет. Идеология тут торчит как спицы в тележном колесе – нужна очень большая скорость, чтобы они стали незаметными. Если Вас не устраивает это сравнение, предложу другое. Всем известно, что кровь соленая. Если соль принять здесь за смысловую сущность, то получится, что «В дороге» - она используется в нерастворенном виде, «шуршит по жилам».

Автор при «лобовом» изображении своих героев, да еще и сливаясь с ними в нерасторжимое целое, ставит себя в крайне незавидное положение.

Читатель берет в руки книгу или журнал с желанием познать что-то для себя новое, постичь какую-то тайну, а ему обухом по голове расхожими умозаключениями! Более того, здесь исключается сама возможность сотворчества автора и читателя, что резко снижает интерес у последнего к желанию читать дальше. Автору предпочтительнее занимать якобы объективистскую позицию, очень тонко и неназойливо «заводить» читателя.

Ваша манера повторять в одном предложении глаголы или определения, акцентированные моменты, позволяет говорить о том, что это индивидуальный стиль. Продиктована манера музыкальностью Вашего внутреннего голоса, но к повторам лучше всего прибегать там, где без них обойтись никак нельзя. Можно ведь акцентировать и другими словами, подводить читателя к возникновению у него желаемой мысли, сравнения, эпитета, действия. Свою манеру надо совершенствовать и оттачивать, помня о том, что это, в принципе самоограничение, которое может обернуться назойливостью и неумеренностью в употреблении.

Думаю, что пока Вам рано издавать свои рассказы книгой. В литературе всё решает не количество, а качество. Выйти на хороший литературный уровень Вам по силам.

Вот этого я Вам от всей души и желаю.

04.03.07


 

 

Уважаемый Александр Андреевич!

 

 

Искренне вам признателен за письмо, в котором были высказаны обстоятельные замечания по поводу моего творчества. Не ожидал, что вы так терпеливо, серьезно и добросовестно отнесетесь к моим рассказам. Я по-человечески тронут таким отношением. Многое из того, что вы сказали, я интуитивно чувствовал, но ваш взгляд, взгляд со стороны, позволил мне ясно осознать недостатки своих произведений. Вот только как от них избавиться? Ведь это не делается одним махом!.. Что ж, буду стараться "вспахать на максимальную глубину", хотя, вот парадокс, глубокая вспашка не всегда на пользу урожаю.

Спасибо вам за теплые пожелания и за моральную поддержку. И мне совсем не хочется, чтоб на этом наши отношения прервались.


С уважением
Федор Мак.

 

 

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить

Кнопка для ссылки на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Для ссылки на мой сайт скопируйте приведённый ниже html-код и вставьте его в раздел ссылок своего сайта:

<a href="https://www.aolshanski.ru/" title="Перейти на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского"> <img src="https://www.aolshanski.ru/olsh_knop2.png" width="180" height="70" border="0" alt="Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского" /></a>