"Ваше препохабие" - еще один новый  роман Александра Ольшанского из серии "Короткие романы", задуманной писателем. В новом произведении писатель продолжает художническое  исследование современных проблем в России, которое он начал в предыдущих коротких романах "До и после первой звезды" и "Рашен Баб".

 

«Рашен Баб» — новый короткий роман Александра Ольшанского

 

Это второй роман из цикла коротких романов, задуманных писателем. Первый роман «До и после первой звезды», написанный несколько лет тому назад, — щемящее исследование судьбы молодых сельских учителей, кроме размещения на авторском сайте, был опубликован в популярном журнале «Аргамак». Писатель работает над третьим коротким романом, который называется «Ваше препохабие».

 

 

Александр Ольшанский

Рассказ

Минуло несколько лет после того, как железную дорогу электрифицировали, и Николай Карпович Сытин навсегда потушил топку своего мощного ФД-20. С тех пор он ездит машинистом на маневровом паровозе. И хотя локомотив у него приличный, построенный будапештским заводом «Маваг», Сытин с того времени чувствует себя в какой-то степени обойденным судьбой.

Работа у него суматошная: туда уголь, оттуда лес, а еще куда-то порожняк; составитель выглядывает то впереди, то позади паровоза, взмахивает желтым флажком, а Николай Карпович, как бы поддакивая ему, потихоньку дергает за свисток, боясь, что получится слишком громко. Со-сс, со-сс, - сипит маневровый, ползая по тупикам. И так каждый день.

Сегодня Николай Карпович явился на работу в новой форменной фуражке с кокардой и эмблемой, изображающей крылья, летящие на колесе, в свежем кителе, выбритый и с подстриженными усами. Сегодня поездка на узловую станцию, где маневровому будут промывать котел. До узловой недалеко, немногим больше ста километров, но поездка туда для Николая Карповича, его помощника Степана Козлова и кочегара Васьки – все-таки событие.

Николай Карпович был с утра в праздничном настроении. Но день начался не без неприятностей – перед поездкой велели растолкать по тупикам два десятка вагонов, прибывших на станцию ночью. Только к полудню, когда с вагонами было покончено, хорошее настроение вновь вернулось к нему.

Сейчас маневровый стоит на первом пути. Поджидая, пока дадут зеленый, Николай Карпович вместе со Степаном Козловым осматривают паровоз, а наверху, на тендере, Васька с грохотом побрасывает уголь к топке.

В такие минуты и Козлов, обычно угрюмый и медлительный, веселеет. Он тоже когда-то был машинистом, только у него приключилась беда – помял хвост стоящему впереди эшелону. Его перевели в кочегары. Было это давно, он уже лет шесть ездит помощником машиниста, а взглянуть ему в глаза – можно подумать, что авария произошла у него не далее как вчера. А в поездке Козлов как бы молодеет, обретает уверенность в себе.

- Зеленый! - кричит с тендера Васька и, вытирая пот, размазывает по лицу угольную пыль, кричит снова – боится, что его не услышали.

Николай Карпович слышит и продолжает осматривать паровоз. В таких случаях особенно не стоит спешить. Он постукивает молоточком по колесам, прислушивается к чистоте звучания металла. Проверив паровоз, он так же медленно, будто растягивая удовольствие от предчувствия быстрой езды, езды со свистом и грохотом, по которой так истосковалась его душа в тупиках, поднимается в кабину и тщательно вытирает руки ветошью.

Васька, раздевшись по пояс, швыряет уголь в дышащий огнем зев топки. Закрыв топку, он жадно пьет из бутылки  газированную воду. Острый кадычок быстро двигается под взмокшей кожей, а глаза скошены на Николая Карповича: «Трогай же, зеленый горит!»

Ваське особенно не терпится, он едет на узловую всего второй раз.

«Пора», - решает Николай Карпович, с силой дергает свисток и открывает пар.

Маневровый легко набирает скорость. Станция с тупиками – позади, паровоз мчится уже через бор, оглашая его гулким грохотом. Николай Карпович высовывается из окна. Упругие струи воздуха, пахнущие нагретым мазутом, чабрецом, который серыми пятнами растет на песчаных буграх, разомлевшей хвоей, щекочут ему лицо, топорщат усы. Хорошо!

После долгого перерыва Николай Карпович как-то острее видит кружащийся бор и слышит лесные запахи. Для него эта поездка все равно что для других встреча с родными местами, прогулка в лес, любимое место на берегу реки, где можно собраться с мыслями, почувствовать себя человеком и посмотреть отсюда: что ты значишь в той, будничной жизни. В таком месте и помыслы чище, и суд над собой более строгий.

По этой дороге Николай Карпович возил лет двадцать донецкий уголь. Сначала он, как сейчас Васька, радовался, глядя на новые места, потом привык ним, а потом, проездив  здесь немало, вдруг заново открыл для себя города, поселки, села и разъезды. Он увидел людей, которые постепенно строили улицу, начиная ее от одинокой путевой будки.

Под паровозом грохочет мост через Донец. На реке пустынно, берега заросли густым вербняком. Из-под моста, рассекая зеленоватую воду, плывет стайка уток с красавцем селезнем во главе.

Вот-вот будет станция.

Лет пять назад в трех километрах еще стоял домике, окруженный высокими ольхами. Николай Карпович приметил его сразу, как только начал работать в этих краях. У домика были белые стены, низкая коричневая крыша – издали он напоминал большой белый гриб. Теперь здесь стоит какой-то завод и большой поселок, и Николай Карпович, пожалуй, не смог бы сейчас точно указать то место, где был домик. В памяти сохранилось лишь то, что стоял он на сто пятом километре.

Неподалеку от домика возвышался входной  семафор. В первые послевоенные годы поезда часто останавливались перед ним - на станции паровозы не успевали заправляться водой. Тогда нередко приходилось ожидать свободного пути.

За время таких остановок Николай Карпович приметил обитателей домика - женщину и двух мальчиков. Старшему было лет одиннадцать. Утром он ходил по железнодорожному полотну в школу на станцию, после обедав помогал матери управиться с хозяйством. Иногда его можно было видеть на линии с ведром – собирал на путях куски угля, которые падали с горой нагруженных вагонов. Младший, лет семи, в коротких штанишках с помочами наперекрест, летом пас под откосом коз. Уголь он не собирал, ему, наверное, строго-настрого запретили показываться на линии.

С этим парнишкой и не поладил Николай Карпович. Виной всему – козы. Они, должно быть, привыкли к грохоту поездов, но не переставали шалеть, услышав паровозный свисток. Чуть что – врассыпную по болоту.

Малыш плакал – нужно было выгонять коз из высокой осоки, густых зарослей ольшаника. А потом грозил Николаю Карповичу камнем. Он не понимал, конечно, что машинисту непременно нужно сигналить, трогая эшелон с места. И однажды выполнил свою угрозу – камень ударился в гладкий бок локомотива.

За эту проделку Николай Карпович решил было надрать ему уши. Бросив камень, малыш, разумеется, не теряя времени, улепетнул через болото напрямик к домику.

Несколько рейсов Николай Карпович не останавливался здесь – семафор был открыт. Малыш спокойно пас коз, а когда пришлось остановиться, он каким-то чутьем догадался об опасности и скрылся в ольховых кустах.

Потом на сто пятом появился солдат. Без ремня и без обмоток, в ботинках на босу ногу, он казался Николаю Карповичу мирным, домашним человеком. Соорудив во дворе столярный верстак, он строгал доски на починку обветшавшего за войну крыльца. На верхней, уже новой ступеньке сидел малыш под отцовской пилоткой, очарованный вьющимися стружками, запахом досок, неторопливой и ладной работой отца.

Спустя несколько дней Николай Карпович встретил солдата на линии. На плече он нес путейский молот и ключ, на боку болталась кобура для сигнальных флажков. Увидев приближающийся поезд, он сошел на бровку и поднял желтый флажок.

Вскоре Николаю Карповичу довелось снова стоять напротив домика. Обходчик сидел на краю бровки.

- С возвращением, солдат! – крикнул Николай Карпович.

Обходчик поднял вверх морщинистое неулыбчивое лицо, затянулся непомерно длинной     самокруткой.

- Спасибо, браток, - ответил он, прокашливаясь.

Он был уже пожилым. На черной, натруженной шее белел шрам, а Николаю Карповичу сначала показалось, что шея  у него косо подбрита. Докурив самокрутку, свернул новую, такую же длинную.

- Ну и проказник твой меньшой-то! – крикнул Николай Карпович и покачал укоризненно головой, а затем, сойдя, рассказал о его проделке.

Лицо обходчика судорожно смялось, морщины сжались и разгладились – ему неприятно было слышать это, хотя Николай Карпович рассказывал о малыше без зла, даже как-то восхищаясь им.

- Я ему задам, - пообещал угрюмо обходчик.

- Да ты не вздумай там ничего… Парнишка-то замечательный, - просил обходчика Николай Карпович, опасаясь, как бы он не взгрел малыша.

- Трогай, браток, открыто, - сказал, поднимаясь, обходчик и вытащил из кобуры желтый флажок.

- Так ты не вздумай там, не вздумай!.. - кричал Николай Карпович, трогая с места.

Городок быстро расширялся. На станции проложили новые пути, поставили еще несколько колонок для заправки  паровозов. Поезда все реже и реже останавливались на сто пятом.

Семафор заменили на светофор.

Обходчик постарел и вышел на пенсию. Летом он обычно копался со старухой в огороде, зимой бродил с ружьем и собакой по болоту, а весной, когда Донец разливался и вода доходила до самой насыпи, ловил рыбу. Он завел себе лодку и сети, ловил, наверное, ночью – днем сушил под откосом рыбацкие снасти, греясь и дремля напротив солнышка.

Однажды Николай Карпович поговорил с ним еще раз. Старик помнил его и пригласил на рыбалку. Николай Карпович радовался: можно будет пожить на свежем воздухе, в тишине, вволю порыбачить, поспасть где-нибудь на сеновале и поесть настоящей ухи, приготовленной на костре.

Но отпуск выпадал то летом, то зимой, а весной как-то не находилось для рыбалки свободного времени. Он забывал о ней и вспоминал о приглашении, проезжая мимо домика.

Каждую весну он давал себе слово: все оставлю и приеду. А подходил отпуск, появлялись совершенно неотложные и важные дела.

Мальчишки выросли. Старший куда-то уехал и не был дома несколько лет – может, работал в Сибири, на Дальнем Востоке, а может, служил в армии, - откуда знать об этом Николаю Карповичу? А знать хотелось.

Малыш давно вырос из штанишек с помочами и, кажется, работал на заводе. Вернулся старший, а спустя некоторое время в домике появилась молодая женщина. «Женился», - догадался Николай Карпович и опять пожалел, что до сих пор не приехал к ним в гости. И было почему-то обидно, что он не побывал на свадьбе.

Затем исчез и малыш. Исчез, казалось Николаю Карповичу, как раз перед тем, когда он как будто бы твердо  решил приехать в гости к семье, ставшей ему в чем-то близкой. Пришлось поездку отложить и подождать малыша.

Как-то зимой Николай Карпович увидел возле домика много людей. Прячась от резкого ветра и снежных вихрей, они стояли с поднятыми воротниками пальто. У некоторых в руках тускло желтели музыкальные трубы. Он догадался в чем дело, и дал негромкий, протяжный гудок, провожая старого обходчика в последний путь.

Поселок все ближе и ближе подходил к домику, надвигаясь на ольховую рощу Малыш не появлялся дома, а Николай Карпович готовился тушить топку своему ФД-20.

В один из сентябрьских дней он увидел во дворе парня в солдатской форме. Малыш рубил дрова, старушка подбирала поленья. Николай Карпович, обрадовавшись, дал сигнал, даже замахал руками, но ни старушка, ни малыш не обернулись – разве мало паровозов трубит на этом километре?

В ближайший выходной Николай Карпович не приехал сюда – что-то помешало, решил выбрать более удачный день, но его перевели на маневровый. А когда он впервые повел паровоз на промывку котла – на месте ольховой рощи выросло несколько пятиэтажных коробок.

Железную дорогу электрифицировали.

Паровоз приближается к поселку. Уже видны заводские трубы, похожие издали на обгоревшие спички. Николай Карпович всматривается в разноцветные кубики домов, переходит на левую сторону, к Степану Козлову. Отсюда лучше видно. Васька тоже пытается что-то увидеть поверх их голов.

- Когда-то здесь был домик, обходчик жил, - вспоминает Степан.

- Был, - повторяет за ним Николай Карпович, и ему снова – в который раз! – неприятно думать о том, что сюда он так и не приехал.

Впрочем, он скоро об этом забудет, вспомнит о домике на сто пятом, возвращаясь назад, а там уж - до следующей промывки.

Впереди горит красный глазок светофора. Николай Карпович сбавляет ход. Паровозный гудок получается теперь здесь громким. Звук долго бьется, отражаясь от стены к стене, и возвращается назад, почти не слабея. Но вот и зеленый - маневровый снова набирает скорость.

Первая публикация – журнал «Сельская молодежь», М., № 11, 1968 г.( под названием «Жил обходчик»)

 

Александр Ольшанский

Повесть

1

Где бы ни приходилось Игнату Панюшкину жить, привыкнуть к новому месту, прирасти к нему душой, сродниться никак не мог или попросту не умел. Не получалось, и он без особого сожаления брал в руки чемодан, благодаря чему, признаться честно, жизнь его протекала преимущественно в общежитиях, в вагонах и вагончиках, балках, палатках, бунгало... Он приноравливался к новым местам, даже свыкался с ними, и неведомое, загадочное, так манившее издали, переходило в разряд знакомого и понятного, нередко поднадоевшего. Но душа Панюшкина, не принимала серьезного участия в этой работе, оставаясь глуховатой к географическим перемещениям своего владельца. «Когда же и где он остановится, успокоится и образумится, пустит, наконец, корни?» - ворчала, наверно, Панюшкина душа, когда после армии его закружило, покатило по параллелям и меридианам. Душа у него была крестьянская, ей на роду было написано любить землю, не вообще, а в географически определенном месте, там, где стоит небольшая деревенька Кицевка, в красивом, между прочим, месте стоит - на берегу большого озера, окруженного по низинам ольхой, сосной - на песчаных буграх, а вокруг поля в голубых льнах, леса, где грибов и ягод тьма-тьмущая...

Отслужив действительную, Панюшкин приехал в деревню, только в довольно неудачное время - ее покидал Васька Шурупов. Выслушал Панюшкин доводы Васьки, посмотрел на избы, заколоченные через одну, на ярко-ржавый замок на ветхом клубе, узнал от матери, кто и куда из деревенских укатил, и стало ему сильно не по себе. О том, как он думает устраивать свою жизнь, мать разговоров не заводила. Конечно, ей хотелось, чтобы один-единственный сын остался дома, привел в избу молодую жену, но желание никак не согласовывалось с тем обстоятельством, что молодежь, кто как сумел, под разными предлогами уходила в город, заезжала порой в такие края, о которых в Кицевке никогда и не слыхивали. К тому же за годы службы сына мать научилась жить в одиночку, и ее особенно не пугало то, что сын куда-то уедет. Пусть, только было бы ему хорошо, думала она.

Игнат ходил в лес за грибами, ловил на озере рыбу, ждал, что вот-вот придут из колхоза и позовут на работу. Видел он и поле какого-то карликового льна, совсем захудалого, с проплешинами и репейником. С детства коробочки льна казались ему шлемиками древнерусских воинов. Не раз и не два в странствиях по белу свету всплывала в его памяти картина этой поредевшей рати, терзала и мучила.

Но это было потом, в конце странствий-путешествий, а пока из колхоза не шли и не звали. Несколько раз встретился на улице бригадир, тот ездил по своему обыкновению на телеге без ящика, то ли лень не позволяла поставить, то ли его вообще не было. Сиживал бригадир на задней тележной подушке, вероятно, на тот случай, если свалится, пьяненький, так не под колеса. Не удостоил бригадир демобилизованного сержанта разговором, когда тот здоровался и останавливался. Нет, начальство, сидевшее задом наперед, в ответ на приветствие сонно кивало, отворачивалось, и телега медленно катила дальше.

Васька Шурупов почему-то среди всех громких строек выбрал Нурек. Не исключено, что из-за дынь и арбузов, теплого климата и гор, которых он никогда не видел. Там было хорошо, но летом стояла жарища. Однажды Игнат ехал с Васькой на машине в Душанбе, опустил стекло и высунул голову, желая освежиться встречным ветерком, но лицо не охлаждалось, напротив, нагревалось! Ошарашенный открытием, Игнат быстро поднял стекло, а Васька расхохотался. Вообще Шурупов везде чувствовал себя в своей тарелке, его посадили на легковую машину, а Игнату доверили бульдозер. И, страдая в раскаленной кабине, борясь с искушением броситься в малахитовые ледяные воды Нурека, Панюшкин два лета, исключительно для закалки, точнее, для прожарки характера, выдержал, но на третью весну укатил в места попрохладнее - на строительство Усть-Илимской гидроэлектростанции. Четыре зимы курилась морозным туманом перед ним плотина, строители и в сорок градусов не прекращали работу, не актировали дни, и секретарь горкома комсомола, приезжая к ним, очень часто говорил: «Я бы вам, ребята, давал ордена. Всем!..»

После Усть-Илима один сезон Панюшкин ловил возле Сахалина сайру, потом была страна Тюмения, как принято нынче говорить по радио, немного Байкало-Амурской магистрали, а напоследок - знаменитые магистральные газопроводы...

В Тюмении Панюшкин провалился с трактором под лед, задремал и съехал с наезженного зимника. Проснулся, когда трактор, кроша лед, завалился носом в пике. Выбрался, добрел, гремя обледенелыми одежками, до буровой - на следующий день его отправили на вертолете в больницу. Пока Панюшкин с воспалением легких лежал в белоснежной больничной постели и размышлял о жизни, ребята, во избежание крупных неприятностей, как-то умудрились трактор спасти.

Основания для размышлений имелись. Васька Шурупов к этому времени закончил заочно институт, даже защитил диссертацию, перебрался в Москву и стал министерским работником. Короче говоря, Васька, теперь Василий Николаевич, сидел наверху, а Игнат Панюшкин лежал на койко-месте в больнице, которая вряд ли успела занять почетное место в статистике здравоохранения. Но не об этом речь. Летом Панюшкин заезжал к нему и, расслабившись за дружеским ужином, не желая казаться бедным родственником, похвастался: мол, намерен купить машину. И матери написал, что, по всей вероятности, приедет на своих колесах. Если завелись лишние деньги, сынок, ответила она, покупай. С собой ты ее не возьмешь, будет она стоять в хлеву, а нынешние машины, говорят, гниют быстро. Да и дороговато - купить машину, чтобы доехать от Москвы до Кицевки.

- Мать права, - сказала Валя, Васькина, простите, Василия Николаевича, жена. - Возвращаться домой блудному сыну на «Жигулях» - все равно, что на белом коне. Лихо, конечно, только нехорошо. "У тебя мудрая мать, Игнат. Прошлым летом мы отдыхали в деревне, она нас молоком отпаивала... Говорили с ней о жизни, о тебе... Захотелось показать деревенским, что ты правильно сделал, а они, дураки - остались, никуда не уехали? Конный пешему не товарищ, и эту извозчицкую психологию глубже, больнее чувствует пеший. Не выделяйся, Игнат, будь своим для них, и тогда тебе будет хорошо. Я ведь тоже деревенская...

Валя взяла на руки трехлетнюю дочь, чмокнула ее в щечку, малышка прижалась к матери и смотрела васильковыми удивленными глазенками на незнакомого дядю. Не успел стыд опалить совесть Игната за хвастливое намерение, как повеяло от молодой, красивой, нежной матери и ее малышки чем-то неизведанным, щемящим, зовущим. Уютом, домом и семьей повеяло...

Между тем возле Панюшкина присела на табурет Светлана Павловна - в шуршащем ломком халате, в белой шапочке, красиво надетой на коротко стриженную, под мальчишку, голову. Ему нравилось, когда она к нему приходила, - у нее были ласковые руки, добрые и печальные глаза. Говорили, что на машине «скорой помощи» насмерть разбился ее жених; может, поэтому она так была внимательна к Панюшкину, тоже вроде бы жертве транспортного происшествия? Или потому, что было тяжелейшее крупозное воспаление? Во всяком случае, Светлана Павловна, прослушивая хрипы, никогда не прикладывала металлический кружок фонендоскопа холодным, она перед этим его зажимала, нагревая в кулачке.

- Наградила вас природа здоровьем, Панюшкин, так берегите же его,- сказала она, довольная его успехами. - Скоро весна, - она посмотрела в окно, за которым свирепо выла пурга, вздохнула, - на юг вам надо, к морю, на солнышко. И курить бросьте. У него такое воспаление легких, а он еще курит!

- Возьмите, - протянул Игнат начатый блок сигарет.- Ради вас брошу.

- Ради меня бросать не надо. Но взять возьму, отдам кому-нибудь. С уговором: не просить обратно и не стрелять курево по больнице, увижу с сигаретой - выпишу за нарушение режима. Идет?

- Заметано,- улыбнулся Панюшкин, вспомнил жену Шурупова, васильковые глазенки малышки и спросил: - Подскажите, Светлана Павловна, как правильно: тридцать лет - жены нет и не будет, сорок лет - денег нет и не будет, так, кажется? Или сорок лет - жены нет и не будет?

- Нынче все сместилось, Панюшкин, перепуталось, - улыбнулась и она и, уходя, как-то по-свойски добавила: - Говорят и так: тридцать лет - мужа нет и не будет.

- У вас не будет?!

- А я что - исключение?

- Каждый человек - исключение.

Светлана Павловна задержалась на миг, взявшись за никелированную спинку кровати, и тут Панюшкин решился. Возможно, потому что она смотрела на него не так, как всегда, без сострадания и боли, не отрывала она руку от спинки, глаза у нее посветлели и повеселели, словно в пасмурный день разошлись тучи и выглянуло солнце. И в палате они были одни.

- Светлана Павловна, у меня есть предложение: поедем вместе на юг, а? - и где только смелость взялась.

- Вот как! - вскинулись у нее брови.- Простите, в качестве кого?

- Не обижайтесь, Светлана Павловна. Я ведь от души...

- Ну и ну! - воскликнула она и быстро вышла.

В тот же день Панюшкин раздобыл одежду и ушел из больницы. Светлана Павловна отыскала его на аэродроме в балке, отведенном под зал ожидания. Сидячих мест в нем по случаю скверной погоды не имелось, Панюшкин забился в угол, сел прямо на пол и стал ждать самолет на Тюмень. Он не знал, куда он полетит или поедет из Тюмени, но оставаться в здешних краях было нельзя - стыд гнал Панюшкина отсюда, ведь он так опростоволосился, - как купчик предложил такому человеку проклятое это дело на сто тысяч, - обидел ни за что, подлец! И когда над ним, растолкав народ, наклонилась женщина в лисьей шапке, надвинутой чуть ли не на глаза, он не сразу узнал Светлану Павловну.

- Панюшкин, зачем же ты так, а? - голос у нее дрожал, дрожали и пальцы, когда она трогала его лоб. - Зачем? Боже, какой у тебя жар! Поднимайся, поедем в больницу.

- Простите меня, Светлана Павловна, за все, но я не поеду. Раз ушел – значит, все, точка. Простите меня, дурака...

- Не дурак ты, а дурачок,- сказала Светлана Павловна. - Поднимайся, слышишь?.. Да поеду я с тобой на юг, честное слово, поеду, только вставай, Панюшкин. Не позорь ни себя, ни меня - я же тебя с дружинниками разыскиваю...

Потом Светлана Павловна не раз говорила ему: все решил безумный его побег. До Игната не раз предлагали ей подопечные и на юг ехать, и замуж выходить, но никто из них, получив отказ, не сбегал из больницы.

 


 

 

2.

Женившись, Панюшкин несколько лет прокладывал знаменитые газопроводы, а Светлана Павловна уехала в Москву, жила в комнате, доставшейся ей от бабушки, рожала новое поколение Панюшкиных. Первой появилась Леночка, впрочем, так они хотели, через год родился Паша. Комнатенка была маленькая, в центре, погулять с детьми, в сущности, негде, и поэтому Панюшкин настаивал, чтобы Светлана Павловна пожила с детьми год-два в деревне, пока не построят кооперативный дом на Юго-Западе. Был ли тайный умысел у Панюшкина: понравится Светлане Павловне в деревне - и, кто знает, останутся они там жить? Был, но самую малость, в качестве варианта, притом маловероятного - Панюшкин в ту пору об этом особенно не задумывался. Подумывал, прикидывал, но всерьез, до боли и смятения в душе не задумывался.

Светлана Павловна с большим трудом выдерживала в деревне один-два летних месяца и возвращалась в свой почтовый ящик - так он прозвал ее узкую и длинную комнату с одним окном, выходившим на зеленую ото мха стену древнего кирпичного дома. Не жилье, а всего лишь адрес.

- Дочка, не обидела я тебя, старая дура, неосторожным словом? - допытывалась мать Панюшкина, глядя на сборы невестки.

- Нет, мама, все нормально, спасибо, - отвечала Светлана Павловна.- Мне в Москву надо: вдруг с кооперативом что-нибудь не так. Игнат часто в командировках в Москве бывает, иногда вообще прилетает на выходные. Сюда же ему далеко...

- А-а,- понимающе принимала объяснения мать, на самом же деле не могла дознаться, почему все-таки Светлане Павловне не нравится здесь,- и лес, и луг, и озеро, тишина и покой. Корову, правда, продала, но две козы купила для внуков, и сад свой, все свеженькое, и отношение к невестке как к родной дочери, и щечки у внуков порозовели, налились дети здоровьем, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, ан-нет - в Москву да в Москву.

А что в той Москве? Народу - видимо-невидимо, а комнатенка маленькая, мыслимо ли всю эту силищу людей в хорошие квартиры расселить? И молоко, говорят, порошковое, оно и молоком не пахнет, опять же - где взять парного молока для всего этого народища? И яйца там не куриные, а какие-то фабричные, поэтому и рыбой пахнут, будто не курица, а селедка их снесла... И в деревне невестку любили, все называли с первого дня Светланой Павловной.

Еще бы, доктор, да какой - если кому занеможется, сразу к ней бегут. Она никому не отказывала, внимательно выслушивала каждого, в ночь-полночь шла к больному, а Тимофею, который ездил на телеге всю жизнь задом наперед и на бригадирстве все нутро себе сжег, непременно привозила или высылала индийское лекарство.

«Привезла мне фестиваль, Светлана Павловна?» - Тимофей первым появлялся, когда она приезжала сюда.

«Лекарство называется фестал, Тимофей Кондратьевич», - терпеливо объясняла она и вручала заветную коробочку.

«Пью-пью, а не запомню, фестиваль он или фискал, главное - сильно помогает», - выкаблучивался Тимофей…

Дошла молва о кицевской докторше до центральной усадьбы, до самого председателя колхоза Вениамина Кувшинова, приехал он приглашать Светлану Павловну на работу. С ключами от нового дома со всеми удобствами.

- Соглашайтесь, Светлана Павловна, не пожалеете, - уговаривал Вениамин.- Только одно слово: да - и ключи ваши. Больницу на пятьдесят коек строим.

3ашлосъ сердце у матери, затаила она дыхание: а вдруг согласится невестка, Игнат домой вернется? Но Светлана Павловна взъерошилась вся:

- Вы всех так ключами от новых домов одариваете или только меня решили купить?

- Не покупаю, а обеспечиваю материальной базой свое предложение. Нам нужен такой врач, как вы, а у вас в Москве нет квартиры. Ждете кооперативную не один год, может, не один еще придется ждать, а тут готовый дом - кухня пятнадцать метров, три комнаты, ванна, извините, теплый туалет, вы же к теплым в Москве привыкли, сарай, погреб.

- Нет, все это слишком неожиданно. Надо подумать, с мужем посоветоваться.

- А что тут советоваться? Дадим телеграмму, пусть приезжает. Я с Игнатом в одном классе учился. Знаю, рад будет.

- Нет, я завтра уезжаю в Москву.

- Только что обещали подумать, Светлана Павловна, а говорите - нет! Эх, - хлопнул себя председатель по ноге, - какого дурака свалял! Надо было сперва показать дом, вот увидели бы - другой разговор пошел бы! Может, все-таки съездим и посмотрим? '

- Большое спасибо, но я не стану смотреть.

- Какая же вы несговорчивая, Светлана Павловна! И как Игнат сумел уговорить замуж за него выйти, а? - пошел в обход Вениамин.

- А вот сумел, - улыбнулась Светлана Павловна.

- Тогда так: вы работаете и живете в этом доме, пока не получите квартиру в Москве. Вся мебель - за счет колхоза. Согласны?

- Ни в коем случае! - засмеялась Светлана Павловна.- Какой же вы хитрец, Кувшинов! Значит, я должна буду делать из вашей кирпичной, блочной или еще какой-то там коробки настоящую больницу, разумеется, попутно лечить людей, а потом, пережив самое сложное время - становление больницы, уехать в Москву? Или вы про себя думаете: привыкнет, стерпится, слюбится да и останется? Ищите удачу в другом месте, председатель.

- Вот такой главный врач нам и нужен. Хотелось иметь из своих людей. Вы - наша, Светлана Павловна, раз уж вышли за Игната замуж. Но пожалеете, вот увидите, пожалеете. Что ж, на нет и суда нет. А может, все-таки подумаете и согласитесь, а? Короче говоря, ключи от коттеджа месяц ношу в кармане. И мое предложение остается в силе тоже месяц. Подумайте, Светлана Павловна, и соглашайтесь, пожалуйста...

  

3

Мать и Светлана Павловна рассказали Панюшкину о приезде Вениамина Кувшинова. Один и тот же разговор, а передали по-разному. Мать - с сожалением, ей, видать по всему, не придется пожить с детьми и внуками, а Светлана Павловна объяснила свой решительный отказ красным дипломом, полученным в институте, надеждами своих учителей, которые предстояло еще оправдать и, конечно, не в сельской больнице.

В то время Панюшкин, а это было всего три года назад, остался равнодушным к предложению Вениамина Кувшинова, правда, обмолвился как-то в разговоре с Шуруповым, дескать, приезжал в Кицевку наш школьный корешок, сказал, в сущности, просто так, для обмена не всегда обязательной информацией, которой снабжают нередко друг друга близкие люди. Васька хмыкнул, ничего не сказал, но хмыкнул иронично, свысока - Василий Николаевич после защиты диссертации премного прибавил в цинизме.

Посягательство Кувшинова на их городское житье вскоре забыли, не до воспоминаний было, когда единственной реальностью для Панюшкина стал газопровод, который надлежало сдать в срок, даже семья для него существовала как бы условно. На последних десятках километров трассы, когда пришлось особенно туго, Светлана Павловна забросала телеграммами с просьбой приехать, посоветоваться, помочь управиться с новой квартирой.

Панюшкину так и не удалось выкроить два-три дня, не потому, что личные интересы у него полностью были раздавлены общественными, нет, оставить бригаду в то время было равносильно дезертирству, а ему хотелось оставить у ребят добрую память о себе. Шли последние километры, когда Светлана Павловна, возненавидев, должно быть, его бродяжничество, предписала телеграфом незамедлительно прибыть на Юго-Запад, на место пожизненной отныне его стоянки. Он ослушался, тянул время, не ожидая для себя ничего приятного, хотя послания Светланы Павловны приобрели ярко выраженную ультимативную масть. Потом телеграммы прекратились, Панюшкин почувствовал ледяное дыхание нависшей над их семьей грозы, судя по всему, с крупным градом, поеживался, но дело довел до конца и только тогда вернулся домой по новому адресу, с орденом и трудовой книжкой в чемодане.

Над его головой давным-давно ясное небо, вовсю сияло солнце - Светлана Павловна плюнула на все и управилась сама. Нет, все-таки умела она хранить семейное тепло, и дружбу, и нежность... Более того, Панюшкин и не подозревал, какая у него шикарная квартира. Оказывается, Светлана Павловна заранее все продумала, расписала все до мелочей, приезд Панюшкина ей был нужен, как она выразилась, лишь для того, чтобы формальный глава семьи утвердил ее планы, не больше, от него все равно никакого толку... Но в своем закоренелом бродяжничестве он совсем одичал, не смог понять, что современной женщине от мужчины нужно лишь доброе слово, остальное же она способна сделать сама.

Светлана Павловна, разумеется, переклеила обои, заставила строителей поменять пол в прихожей и гостиной. Отциклевала и покрыла лаком паркет, обшила кухню деревом, поменяла все двери и дверцы, побелила заново окна. Раздобыла голубой унитаз и раковины, сделала по заказу стенку в прихожей, наконец, обставила квартиру новой мебелью - ни одной деревяшки из старой не взяла. Она действительно все предусмотрела, вплоть до новых тапочек для Панюшкина, и он, боязливо ступая в них по квартире и слушая взволнованную жену, вдруг почувствовал себя не то что не в своей тарелке, а в немалой степени стеснительно - такое чувство он испытывал не однажды в отделах кадров. Сверкала свежим деревом кухня, сияла в гостиной латунь на темно-вишневом французском гарнитуре, бездонной была мягкость кресел и пуфов, розовый шатер в спальне, который велено было называть альковом, - все это настораживало и смущало, было слишком контрастно с ассортиментом жилья, где обретался Панюшкин долгие годы.

- Живут же люди! - воскликнул он, вспомнив свои общежития, балки и вагончики, не осознав еще до конца, что он отныне входит в число этих людей, имеет к блеску и сиянию новой квартиры самое прямое касательство.

- Тебе нравится? - заглянула сбоку Светлана Павловна ему в лицо, рассчитывая на похвалу.

- Годится, - ответил он, как обычно говорил в бригаде, но по глазам жены догадался, что здесь этого мало, и добавил: - Молодец, тебе пришлось столько повозиться...

- Еще бы! - развивала свой успех Светлана Павловна. - И муж, кажется, есть, а все сама. Деньги не десятками шли, сотнями, тысячами! Черт с ними, решила, надоело жить в почтовом ящике. В общем, и шубу песцовую продала... Все равно она мне тесновата, а пока Леночка подрастет - моль съест. Живем один раз, надоело и тебе по казенным углам ютиться. Правильно?

- Годится, - ответил Панюшкин.

  

4

Человеческая жизнь, судьба, как и все на белом свете, устроена кругами, она как бухта кабеля - откуда ушел, туда со временем, только на виток выше или на виток в сторону, если не вернешься, то во всяком случае будешь стремиться, - так размышлял Панюшкин за рычагами японского бульдозера, роя котлован под новый дом на юго-западной окраине Москвы. Вообще после окончательного возвращения, вернее, водворения в лоно семьи Панюшкин ударился в раздумья и не мог лишь толком разобраться, беда это или просто возрастное, - их столько, оказывается, накопилось за сорок лет, словно раньше жил и ни о чем по-настоящему не задумывался, откладывая многое на потом... Он всю жизнь работал вместе с молодежью, привык к молодому размаху и беспечному взгляду на мир, еще бы - все впереди. Так считали ребята в его бригаде, им на круг было по двадцать два, от силы двадцать три, а ведь он в их окружении разменял пятый десяток, был старше вдвое доброй половины бригады, но как-то не замечал этого. Между тем жизнь у него, если на нее смотреть с внешней стороны, вроде бы наладилась. С работой повезло: в ближайшей конторе по части механизации после того, как он показал трудовую книжку, воскликнули «Ого!». Затем поинтересовались, знаком ли он с японскими бульдозерами.

- На «ты», - ответил он и получил новую машину. И дома все находилось в пределах нормы: дети не болели, Светлана Павловна наконец-то вздохнула, решилась все-таки приступить к оправданию надежд учителей, засела за диссертацию. Жить бы Игнату да радоваться, так нет же, не попадал он в ритм размеренного домашнего житья-бытья.

У жены давно сложился свой круг (опять круг!) друзей и приятелей, которыми она дорожила, но свести поближе с ними Панюшкина не спешила - он увидел многих из них на новоселье. Люди как люди, веселые, но какие-то не свои. Светлана Павловна подготовилась к новоселью, представила квартиру во всем блеске, и гости напоминали Панюшкину не то госкомиссию по приемке объекта, не то группу народного контроля - интересовались буквально всем, где и как она достала, сколько платила и сколько переплатила. Светлана Павловна соловьем разливалась, получала за обстоятельные ответы комплименты. Это был большой праздник ее души. Наверно, подумал Панюшкин, у этих людей шло ожесточенное соревнование на тот счет, у кого квартира лучше, шикарнее, и супруга немало, видать, выстрадала, пока, наконец-то, смогла им доказать, что и она не лыком шита.

Приглядываясь к ним и прислушиваясь к разговорам, Панюшкин поставил перед собой ерундовый на первый взгляд и весьма непростой, если разобраться, вопрос: кто же они - люди как люди или «каклюди»? В бригаде нецензурная брань категорически запрещалась: употребление крепких выражений, как и крепких напитков, жестоко каралось - сто рублей за нарушение запрета. Лишь Панюшкин как бригадир имел лимит на три выражения и на одну бутылку в месяц для использования в чрезвычайных обстоятельствах, главным образом для внешних сношений. Это стимулировало у ребят своего рода самогонное словотворчество - родилось множество слов-заменителей, в том числе «каклюди», «каклюдь» и так далее и тому подобное. Так вот, дорогие гости хорошо знали какого-то Витальку Переглядова, который оттягивал повторную операцию безнадежно больного старика, намекая родственникам, что оперирование стоит пятьсот рублей, родственники намеков не понимали, а Виталька тянул и тянул резину. Потом родственники намек поняли, дали гонорар, правда, с ведома прокуратуры, а старик, паршивец, вдобавок взял да и сыграл в жмурку, как выразилась одна приглашенная дама, со смехом... Виталька совсем обнаглел, зарвался, потерял всякое чувство меры - таким жестоким был приговор гостей бедолаге Переглядову. Так люди они или « каклюди»?

Институтские подруги подарили Светлане Павловне телефонную трубку-аппарат, хэндфон, с электронным набором и памятью, с режимом повышенной слышимости, позволяющей, скажем, готовить ужин и болтать с подружкой. Заползло в душу Панюшкина сомнение насчет жены, нехорошее сомнение, но Светлана Павловна, убирая посуду после новоселья, дала такую уничтожающую характеристику почти каждому из гостей, что сомнение не приобрело форму прямого вопроса. Приглашать в свой дом людей, вернее, «каклюдей», которых не уважаешь и даже презираешь, это было недоступным для понимания Панюшкина. Не вела ли Светлана Павловна вдохновенно свою какую-то игру, не возвращала ли она дорогим гостям застаревший должок?

- Не расстраивайся, Панюшка, - позвонила на следующий день после новоселья Валя, жена Шурупова. Когда черт выстраивает супружеские пары, то он нарочно путает. Василий Николаевич и Светлана Павловна были бы отличной парой. Но и у тебя с нею все будет хорошо - как жена она с гениальными задатками, только ей образование мешает; надо чем-то жертвовать ради семьи, и она будет жертвовать, а пока не готова к этому. Не дави ей на психику. Мой Шурупов ночь из-за французского гарнитура не спал. Не заметил, как он расстроился вчера? Не обратил даже внимания на него? Это на тебя похоже, Панюшка, дорогой ты мой... Да, о черте. Если бы он ошибся, мы были парой ничего, на троечку, так себе, но по душе, по душе на четверку вытянули бы. Не расстраивайся, Панюшка, все равно ничего не изменишь...

Была ли Валя права? В определенной степени - да, по верхнему, так сказать, слою, который лишь слепой способен увидеть, а глубже, в окрестностях истины, - вряд ли, потому что Панюшкин не знал свою жену, как следовало бы узнать за семь лет супружеской жизни, пусть и прожитой врозь. Он маялся ощущением, что попал на окраину чужой жизни, в которую не вписался, более того, сомневался, сможет ли когда-нибудь по-настоящему вписаться, привыкнуть или приноровиться. Домашнее спокойствие и размеренность казались ему порой напряженными, а уют зыбким, ненадежным, хотя все шло нормально. Раньше он жил большим, настоящим дедом, теперь же работа на японском бульдозере по три-четыре часа чистого времени за смену представлялась ему не чем иным, как бездельем, он даже зарплату получал не без внутреннего смущения - платили-то ему за восемь полных часов работы.

В новом положении у Панюшкина таким большим делом могли стать только дети - шестилетняя Лена в первые дни называла его исключительно дядей, не говоря уж о пятилетнем Паше. Как отец Панюшкин раньше был совсем никудышный, в последний раз семь месяцев подряд не показывался дома. Детям не хватало семейного тепла - они с ясельного возраста были на пятидневке и дома вели себя тихо, как в гостях. Ну что ж, подумал Панюшкин, чувствуя вину перед детьми, вместе будет теплее, и каждый день вначале шестого забирал их из сада. И детская комната, вообще вся квартира зазвенела ребячьими голосами, втроем они поднимали такой шум и возню, что Светлане Павловне приходилось их успокаивать.

- Давно бы так,- сказала она однажды с нежностью и удовлетворением. - Как мне приятно, когда дети играют и дружат с тобой! Вот если бы при этом порядка было побольше...

И чмокнула Панюшкина в щеку. И глаза у нее при этом влажно заблестели. До чего же сложный человек - Светлана Павловна!

  

5

На Юго-Западе столицы, возле пустыря на месте бывшей деревни строители завершали очередной шестнадцатиэтажный дом, торопились сдать его к первомайским праздникам. Панюшкин получил задание: стереть с лица земли, в буквальном смысле слова, остатки деревни. Место превратили в свалку, старые вишенники и малинники, островки яблоневых садов были усеяны кучами строительного, промышленного, торгового, бытового и, Бог весть, какого мусора. Были здесь многокубовые надолбы из асфальта и коржи из бетона - водители мчались сюда освобождаться от коварного груза. Никаких построек здесь не осталось, лишь в глубине пустыря виднелась хибарка из ящиков и щитов: видимо, кого-то из бывших обитателей деревни потянуло на старое подворье, и он соорудил между двумя яблонями некое подобие дачи.

Перед тем как приступить к стиранию, Панюшкин обошел свалку - его предупредили, что в кустах немало бетонированных подвалов и погребов, и если в них угодить, то даже его бульдозеру не выбраться. И еще - эти катакомбы кишели крысами, здесь обитали деревенские собаки, то ли брошенные хозяевами, то ли сбежавшие из городских квартир на прежнее, вольное житье. Собаки днем куда-то исчезали в поисках пищи, а на ночь сбегались сюда и, что было удивительно и трогательно, по-прежнему бдительно охраняли территорию деревни. Как-то Панюшкин, поздно закончив работу, шел мимо пустыря - из зарослей прошлогодней сухой лебеды выбежало десятка полтора разномастных дворняг, дружно облаяли его, для острастки, но не напали. Возглавлял стаю старый рыжий пес с огромной мудрой мордой и торчащими короткими ушами - в его родословной, если бы это представлялось возможным, можно было бы найти породистых предков. Вожак сидел на глиняном взгорке, обвив пушистым хвостом лапы, внимательно смотрел на пришельца и дрожащими рябыми ноздрями шумно втягивал воздух, исследуя запахи незнакомого человека. Дворняги, захлебываясь лаем, оглядывались на величественного вожака, должно быть, испрашивали разрешения пустить в ход зубы. Но тот сидел неподвижно, а затем поднялся, медленно, с достоинством, ушел в глубь пустыря, за ним побежали и его подопечные.

Панюшкин приметил, где находятся опасные ямы, прикинул маршруты проходов и приступил к работе. Он въезжал на бетонные коржи, разворачивался на них, обламывая края, чтобы затем по частям смешать их с рыжей липкой глиной. Бетон был неплохой, не очень-то ломался, к тому же коржи снизу еще не оттаяли, гусеницы вгрызались в землю, быстро доходили до промерзшей глины и. скользили, по ней, как по стеклу. Панюшкин обкапывал со всех сторон асфальтные и бетонные обелиски бесхозяйственности и сталкивал их в заранее подготовленные ложа.

С кучами мусора, зарослями, старыми дуплистыми яблонями было попроще - бульдозер срезал их, ломал, крошил, перемешивал с глиной. А ведь здесь жили люди, рождались, росли, влюблялись, ссорились и дружили, отсюда уходили на войну и лишь немногие из ушедших вернулись, здесь старые матери ждали погибших сыновей, короче говоря, была своя жизнь. И хорошо, подумал Панюшкин, что ему не пришлось видеть, как отсюда люди перевозили свою жизнь в другие места - если бы видел, наверняка не смог бы крушить последние приметы, знаки[ чужих судеб. Может найтись такой же Панюшкин, на таком же японском бульдозере, и для его Кицевки, неперспективной, полузаброшенной деревеньки, но все равно родной - воспоминание обожгло ему душу, и он, когда добрался до хижины из ящиков меж двумя яблонями, решил их оставить. Надо было подчистить рядом кучи глины и мусора, и тут примчались собаки, подняли лай и душераздирающий вой. Особенно неистовствовал вожак - бульдозер толкал гору грунта, а тот, рискуя быть раздавленным и погребенным, взбирался на ее вершину, и Панюшкин побаивался, как бы разъяренный пес с налитыми кровью глазами, с пеной, пузырившейся вокруг пасти, не прыгнул на капот. Когда он сдавал назад, вожак преследовал бульдозер, пытался, бешеный, укусить лопату сбоку. Остальные собаки, увидев отступающее чудовище, клубками бросались к гусеницам.

«Молодцы, ох молодцы», - думал Панюшкин, тронутый преданностью дворняг своему дому, долгу, родному месту. И потеплело у него на душе, а уж эта теплота вытеснила остатки сомнения на тот счет - трогать или не трогать последние яблони. Не устоять островку прежней жизни среди вздыбленной рыжей глины, торчащих фундаментных свай, крупнопанельных коробок, поднимающихся до положенного шестнадцатого этажа. Нет, не устоять ему, но пусть старые яблони останутся, может, через месяц они зацветут, и к ним, заневестившимся, в последний раз прилетят пчелы. Господи, подумал Игнат Панюшкин, сколько же лет я не стоял под цветущей яблоней, не дышал на полную грудь ее ароматом, не слышал, как в облитых белым кипением ветвях гудят пчелы?

Под победный лай дворняг он отогнал бульдозер к вагончику, где размещалась раздевалка, и, хотя подошло время обеда, есть ему совсем не хотелось. Он заглушил двигатель и побрел к лесу - за оврагом тот брался первой весенней зеленью, оттуда пахло горьковатостью лопающихся почек, свежестью пробуждающейся земли.

Через курганы разрытой глины туда вела разгвазданная десятками ног тропинка - было удивительно, что людей не останавливала грязь. По дну оврага, в космах прошлогодней осоки, струилась речушка, поросшая вербняком в белых пушистых шариках, на противоположном берегу, полого спускавшемся к воде, были огороды.

Вдоль речушки люди разбили участки по две-три сотки, огородили кольями, железными трубами, кусками досок, протянули между ними веревки, шпагат, оцинкованную кабельную обмотку, проволоку, полиэтиленовую ленту, провода разных сечений и расцветок - короче говоря, везде и во всем подручный материал. В воскресенье, судя по вскопанной местами целине, здесь кипела работа, а сегодня ковырялась в земле лишь пожилая пара да живописный парень-бородач в джинсовом костюме и резиновых болотных сапогах с отвернутыми голенищами.

Навстречу, из лесу, по дороге шла молодая женщина с авоськой, в которой была полная трехлитровая банка, закрытая полиэтиленовой крышкой. Впереди белел березняк, и Панюшкин подумал, что в банке березовый сок, но, когда женщина подошла ближе, вспомнил, как несколько дней назад в раздевалке строители говорили о роднике, - в банке, вне всякого сомнения, была ключевая вода.

Можно было спросить у женщины, как туда пройти, но Панюшкин молча разминулся с нею: спросишь, а она еще подумает черт знает что. Дорога вновь вывела к ручью, на этот раз чистому и прозрачному, Панюшкин перешел его по шатким доскам, поднялся наискось наверх, к посадкам липы, и пошел вдоль оврага, надеясь, что тропа с четкими отпечатками модных луноходов незнакомки непременно выведет к роднику.

Вскоре он увидел на дне оврага старика в светло-серой штормовке с бидоном в руках и спустился по крутым, разбитым и скользким ступенькам, выдолбленным когда-то в глине, едва удержался на ногах, схватившись в последний момент за сухую прошлогоднюю пижму, и если бы куст пижмы не помог - купаться бы Панюшкину в ручье.

Старик по-доброму улыбался, глядя на Игнатовы попытки избежать купания в студеной воде, затем, когда тот удачно спустился вниз, показал ему дорожку в противоположной, южной стороне и, набрав пятилитровый бидон, сел на валун отдохнуть.

- Вкусна водица, а? Иль хлорки не хватает? - спросил старик, когда Панюшкин снял белую эмалированную кружку со столбика, подставил под струйку, выбегающую из-под деревянной крышки, прикрывающей позеленевшее асбестоцементное кольцо, и с жаждой, большими глотками опорожнил ее.

- Хлорки не хватает, - отшутился он.

- А водица живая. Неделю стоит - и свежая. Каждый день почти хожу из Очакова, пьем чай со старухой и первое готовим только из нее. Зубы остатние даже побелели... В позапрошлом году с соседом прибрали здесь, а ныне у меня сил никаких, соседа - вообще нет. Восемьдесят четвертый годок с крещенья пошел, ровесником века называюсь. И что сюда, что отсюда - все с пересидками. У меня здесь и лопата вон в осоке припрятана, может, прокопаешь канавку? Вишь, сколько грязищи намесили...

- Без вопросов, отец, - согласился Панюшкин.

Возвращался на стройку Панюшкин с ощущением, что мир просторен, добр и интересен. Хорошее дело, какое бы оно ни было малостью, просветлило для него весь мир, украсило жизнь. Старик посоветовал непременно брать воду, Панюшкин решил носить ее с завтрашнего дня - найдется у Светланы Павловны какая-нибудь емкость подходящая, во всяком случае, трехлитровая банка. Но не без грусти вспоминался ему другой родник - в родных местах, у озера. Там, под бугром с могучими соснами, как живой цветок, шевелил песчаными лепестками ключ, прозванный в народе Святым. Из поколения в поколение в Кицевке передавалась легенда о добром молодце, который, защищая любимую девушку, в честном бою, с дубиной против шпаги, убил молодого помещика-офицера. Старый помещик, из каких-то немцев, запорол парня до смерти, а девушка с горя ночью бросилась в озеро. Напротив того места люди увидели утром бивший на берегу ключ. Старый немец велел крестьянам засыпать его, навезли целый холм песку, но ключ каждое утро бил снова. Не совладав с родником, немец продал поместье, а люди на холме посадили сосны...

Бородач в джинсовом костюме окликнул Панюшкина и, показывая на кучу прошлогодних стеблей, попросил спичек. Панюшкин в свое время ради Светланы Павловны курить действительно бросил, но спички по старой привычке всегда носил. Влажные стебли не разгорались, разжигал их парень неумело, и Панюшкин, видя, что так дело не пойдет, содрал с одного из кольев бересту, помог неумехе.

- Огороды от какой-то организации? - спросил он, зная, что есть организации, которые своим работникам дают участки под картошку.

- Никакой организации. Кто пожелал, тот и взял, - ответил бородач.

- Как это? - не понял Панюшкин, помнивший еще времена, когда каждый куст смородины облагался налогом.

- Очень просто. Я живу вон в том круге, - показал борода на дом - круг из четырех шестнадцатиэтажек, смотрю из окна и вижу: копают люди землю. И мы пришли с женой копать. Вот и все. Не убивать же время возле пивных ларьков...

- Сам, наверно, из деревни, к земле потянуло? - спросил Панюшкин, не понимая еще до конца, как это люди без разрешения, без спросу развели вокруг в черте столицы огороды.

Парень рассмеялся, поправил палкой стебли и, взглянув на собеседника радостно, поднял палец вверх и потряс им:

- В том-то и закавыка, что нет! И я, и жена всю жизнь в Москве. И отцы-деды тоже коренные москвичи. Жили мы в центре, получили новую квартиру, здесь воздух...

- Как же так - вы с землей дела не имели! Ты же не знаешь ни черта, - удивился Панюшкин.

- Не знаю, откуда мне знать. Будем смотреть, как люди делают. Научимся. Может, и ты возьмешь? Или у тебя дача?

- Какая там дача... Сами недавно переехали на Юго-Запад…-

- Тогда бери. Бери! Сажай что хочешь. В прошлом году здесь несколько участков было, а в этом - десятки. Кое-кто даже фруктовые деревья сажать собирается. Ты ведь в деревне родился?

- В деревне.

- Тогда бери участок рядом со мной. Занял для соседа, он отказался. Говорит, в свое время наколупался в земле, пусть другие поколупаются. Бери, меня научишь. Продовольственную программу будем двигать...

Предложение бородача было слишком неожиданным для крестьянской натуры Панюшкина, требовалось все взвесить и прикинуть, причем основательно, если речь идет о земле. Времени для основательности не было, парню надо было давать ответ немедленно. Для джинсового бородача это - игра, хобби, развлечение, не больше, серьезности по отношению к земле, как она того требовала, у него не было - да и откуда ей взяться? И насчет продовольственной программы упомянул слишком легковесно, просто так, лишь бы сболтнуть. Да разве бородач исключение? Насмотрелся Панюшкин за свою жизнь на несерьезное отношение к земле, именно из-за него заколесил по белу свету. Вот Вениамин Кувшинов к земле серьезен, он хлебороб истинный, только не с кем ему по-настоящему поднять хозяйство, обиходить землю и родной край, как положено и как он того заслуживает. И отказываться нельзя - это всегда можно. Проснулась в Панюшкине извечная крестьянская жадность к земле, екнуло у него под ложечкой, но воли он ей не дал - как же это получится: у матери полгектара бурьянами заросло, кротам приволье, сад вырождается, а он, Игнат Панюшкин, ухватится за две сотки бросовой, поросшей осокой и чередой земли? Тоже ведь несерьезно, шиворот-навыворот как-то. Для души разве?

- Если берешь, давай знакомиться, - предложил не без нажима бородач.

- Давай, - протянул руку Панюшкин.

- Денис, но не Давыдов, а Давыдкин.

 


 

 

6

 

Хотелось без подготовки обрадовать Светлану Павловну: участок взял. Назвать его огородом или даже дачей. Но тут верх взяла осторожность и осмотрительность: неизвестно, как еще Светлана Павловна на эту затею посмотрит, самому надо решить окончательно, браться за него или нет. Не решил, а между тем зашел в хозяйственный отдел универсама возле метро посмотреть какой-нибудь инвентарь, а такими товарами там не торговали.

Денис Давыдкин его поразил и заставил крепко задуматься. Обмозговывать все, обсасывать до мелочей, сомне­ваться все больше и все меньше удивляться - это пришло к Панюшкину после сорока. Возможно, давал о себе знать переходный мужской возраст - в районе сорока абсолютно ясно, что молодость позади, впереди зрелость, омрачаемая нередко первыми инфарктами и прочими недугами в зави­симости от того, насколько бурным образом была проведе­на молодость. Панюшкин жил нелегко, трудно даже, но в здоровом стиле и оттого, видимо, после сорока стал явно мудреть.

Так вот, Денис Давыдкин не столько удивил его, сколько поразил. Не желает Денис, значит, отираться возле пивных. Конечно, в театры каждую неделю только артисты ходят, им деваться некуда - такая работа. Телевизор - на талии сильно сказывается. Есть свободное время... Между про­чим, Панюшкин никогда так не жил, чтобы через две ав­тобусные остановки был пивной бар. После газопровод ему хотелось свежего разливного пива, и он вначале зачас­тил в заведение. С третьего посещения завсегдатаи стали с ним здороваться, не исключено, потому что приходил с вяленой рыбой и угощал соседей по удовольствию. Раз­ный народ толкался в баре, но больше всего, казалось ему, было выходца из деревни, москвича в первом, если совсем не в нулевом, поколении. Пусть он десять или двадцать лет живет в столице, но его, приехавшего по лимиту, не без труда получившего пропис­ку и жилплощадь, если хорошо присмотреться, отличить от коренного москвича нетрудно. Особенно в пивной.

«Что дома делать: с бабой гаркаться? А тут вроде клу­ба, анекдоты потравить, футбол-хоккей обсудить, вообще поговорить можно, облегчить нутро. Вот и ходишь каждый день сюда, на эту барщину»,- признался как-то ему в стадии откровенности не такой старый, но сильно покороблен­ный завсегдатай. На вопрос Панюшкина, не помышлял ли он все эти годы о деревне, распространялся, что никакой он работы не боялся и не боится, только жена привыкла к удобствам городской жизни, и все тут... Было время, по­думывали они вернуться в сельские края - дочь замуж вы­скочила, родила двоих дуплетом, впятером толкались на восемнадцати метрах, а в деревне пустовал родительский пятистенок. Только вопрос о возвращении в деревню отпал, как пуповина у младенца, сразу же после получения мо­лодыми квартиры. Тем временем деревню как неперспек­тивную перепахали. Так что возвращаться некуда, вопрос пустой, совсем вопрос снят - название деревни осталось у него лишь в паспорте.

Вообще-то, подвел итог завсегда­тай, городскую жизнь придумали бабы. Мужики крепости строили, а бабы превращали их в города. Для собственного удобства и удовольствия - и торговля большая, и выбор нарядов, и показать их было кому, и дочь-дурынду легче повесить на шею какому-нибудь дуролому - не деревня, где все о всех и всё знают, а уж по-бол-та-а-ать есть с кем… Завсегдатай, очевидно, был философом здешнего пивного бара, философом-балаболом, живущим, в сущности, от одной кружки пива до другой, и чувствовалась в нем не­собранность и неустроенность, погаркался с женой - и во всех проблемах и прегрешениях человечества усматривал происки коварного женского рода.

У Дениса Давыдкина тоске о сельской жизни взяться решительно было неоткуда – человек городской, москвич, должно быть, в десятом поколении, но вот что поразитель­но: через всю городскую родословную прошла тяга к земле, не испугала грязь, не остановило незнание крестьянско­го дела. Захотелось вырастить что-нибудь самому - и все тут. Значит, зов земли есть в каждом человеке, выходит, можно покинуть землю, но нельзя избавиться от тяги к ней? И это один из незыблемых законов человеческого бытия - как способность радоваться солнцу, детям, красоте, как желание любить и быть любимым? Человек может изменить земле, а она ему - нет? Потому что он всегда в ее власти, она безмолвно и терпеливо ждет, пока он сам почувствует это? Получается, в каждом человеке есть зов земли, есть он и в Светлане Павловне, есть и в детях - Леночке и Паше, надо лишь сделать так, чтобы они его услышали? Да, чтоб услышали, чтоб затем произошла подвижка в душе, в ценностях и их мерилах. Однако чтоб этим все не закон­чилось - можно ведь слышать и оставаться глухим, все прекрасно понимать, а делать совсем по-иному. Вся слож­ность не в земле, а в человеке, в том, как люди помога­ют друг другу сохранить верность ей, не отвращать от нее...

Денис Давыдкин - легкий, видать по всему, в жиз­ни человек, без всяких сложностей, он как птица, кото­рой от рождения дано знать, куда ей осенью лететь, и, не мудрствуя лукаво, взял свое направление. По наи­тию взял...

Эх, дорогой товарищ Денис Давыдкин, как же ты обрадовал Игната Панюшкина! От земли не уходят безвозврат­но, в самом уходе есть уже элемент возвращения - об этом он задумался своим возмужавшим умом на твоем примере. Через годы, через поколенья, но все равно возвращение? Хотя бы твоим способом, дорогой товарищ? В каждой квартире, на каком бы этаже она ни располагалась, есть комочек земли, на котором растет какой-нибудь цветок. Пусть даже экзотический и замучен­ный уходом кактус, неведомыми путями попавший из-за океана на московский подоконник, но ведь главное в том, что он есть, комочек земли, рядом, напоминает о том, что все мы от земли, все мы родом из деревни?

Обрадовала Панюшкина история с Денисом Давыдкиным, но и сильно огорчила. Радоваться можно по-разному, размышлял он, потреблять радость или же делать ее. А ты сам, каков ты сам, а?

Брать или не брать клочок с осокой и чередой – теперь такого вопроса не существовало. Конечно, брать, хотя он понимал: две-три сотки за речушкой на Юго-Западе, на­зываемой, кажется, Очаковкой, не дадут ему покоя, не ре­шат проблему. Напротив... Он сообщил Светлане Павловне об участке, она не удивилась, только задала сугубо практический, чисто женский вопрос: а что мы с ним будем делать? Обрабатывать. Она пожала плечами, вспомнила, как в. прошлом году у них на работе давали садоводческие участки почти под Малоярославцем. Все загорелись, участ­ков было куда меньше, чем желающих, перессорились из-за них, затем отказались - очень далеко. Ищут до сих пор по­ближе. Короче говоря, смотри сам, как считаешь нужным, так и поступай. Хотя, конечно, все это напоминает огороды на трамвайных путях в осажденном Ленинграде. Но чем бы дитя ни тешилось...

Она знала настроение мужа, все понимала, но ошиблась, полагая, что огород за речушкой успокоит его хотя бы на время. Она бы, в крайнем случае, согласилась на садовый участок, но только не под Малоярославцем. Панюшкин же малым никогда не довольствовался. Он и после сорока остался максималистом, не таким, правда, как в юности, но все же. И задумал он поехать на первомайские празд­ники к матери в деревню. Помочь управиться с огородом.

- Поезжай, - сказала Светлана Павловна, обиженная тем, что он решил ехать сам, даже для приличия не предложил ей с детьми составить компанию. Ну что ж, сколько волка ни корми… Опять в праздники с детьми одна. По­езжай...

 


 

 

7

 

В Кицевке он не водил многодневные хороводы из мужиков вокруг сельмага, как случалось в давние его побывки, когда Панюшкин считал себя удачливым, веселым и разбитным хозяином собственной судьбы. Тогда ему важно было утвердиться в глазах земляков, убедить их в правильности выбранного пути и, как в те времена представлялось, для полной убедительности не хватало «Жигулей» - сразить всех наповал окончательно. Спасибо Васькиной жене Ва­лентине - надоумила не возвышаться и не хвастаться, потому как перед кем?!

Прослышав о приезде Игната, первым объявился быв­ший бригадир Тимофей Кондратьевич - получить предназначенный ему фестал. Руки у него тряслись, словно всю жизнь воровал кур, высох весь и скукожился, а туда же распахнул полу ватника, заговорщицки показал головку четвертинки-мерзавчика и подмигнул мутноватым, болотного цвета глазом. Игнат вспомнил, не мог не вспомнить, как он когда-то ждал разговора бригадира с ним, а тот проезжал на телеге задом наперед, и поднялась в душе досада. Не нужно ворошить былое, но душе не прикажешь. Он отказался, сославшись на то, что ему надо в контору, а появляться там выпивши не следует - не доверят лошадь и плуг.

Тимофей был сбит с толку, он не помнил слу­чая, чтобы в Кицевке здоровый мужик отказался выпить на дармовщину. К тому же в гости прибыл, попить-погу­лять - и вдруг отказ? Нет, такого происшествия на его памяти не бывало даже с шоферами, которые находились за рулем. Ломается, не иначе. Тимофей Кондратьевич приступил к уговорам, организовал нечто похожее на глу­хую блокаду, однако Панюшкин не дрогнул, и тогда былой бригадир, разобидевшись, пошел искать другого партнера, зажав в руке пачку лекарства.

Обрадовалась ли мать приезду Игната? Разумеется, но и встревожилась - приехал на все майские праздники, на десять дней, без семьи? Осторожно выспрашивала о Светлане Павловне и внуках, получала в ответ успо­коительное «нормально», отчего ее тревога еще боль­ше росла.

- Болтают бабы, мол, у тебя со Светланой Павловной не того, ну, разошелся, - набралась смелости сказать на­прямик и застыла посреди двора растерянная, взъерошен­ная и готовая к любому ответу.

Игнат в это время стоял на табуретке под яблоней, cpeзал секатором сухие ветки. I

- Пусть болтают. От нечего делать чего только не взбредет в голову. Праздная голова - мастерская дьявола, - ответил спокойно, словно о чем-то таком, его вовсе не касаемом, а затем повернулся к матери, увидел, как она мелко-мелко перебирает в руках край фартука, и воскликнул:

- Ну, Тимофей, стервец, пустил слушок с обиды! Ну, кадра, погоди!..

И только этот возглас немного успокоил мать, однако не рассеял окончательно сомнений.

Из пятидесяти соток она пользовалась всего несколькими грядками - выращивала для себя овощи и на случай приезда внуков немного клубники. На большее не было сил. Остальное заросло лебедой, а уж в ней прижились тополь, ивняк, пошли кустарники. Игнат два дня расчищал огород с топором, распугал кротов, сжег все, распахал и забороновал весь огород.

- Посадим картошку, - объявил он матери.

- Зачем? - спросила она.

- Знатная бульбенция на залежи будет, - продолжал свое Игнат.

- Ну, хорошо, посадим, - согласилась мать. - А кто пропалывать будет, окучивать, копать? Она мне без надобности. Зачем мне такую обузу на себя брать? Не нужно мне картошки столько, два ведра сажаю - и хватает, еще остается.

- Пригодится. Сдашь в сельпо. Мотоцикл с коляской себе купишь, - пошутил он, пытаясь развеселить мать, а потом посерьезнел, нахмурился. - Земля не должна пусто­вать. Мне джунгли эти стали уже сниться. Полоть? Оку­чивать? Может, летом приедем, поможем, а нет - придет­ся тебе потихоньку потяпать. Копать сам приеду. Но земля не должна пустовать, не должна прогуливать, - повторил он, и возразить на это ей было нечего.

По утрам, когда солнце только начинало подниматься, он брал ведро и отправлялся к Святому роднику. Не торопился на заветной тропинке, идущей вдоль озе­ра, мимо заводей, поросших травой, где по ночам так шумно терся лещ, что шлепки были слышны в деревне. Однажды утром он увидел, как ходуном ходил камыш у противо­положного берега, там чмокал и чмокал, нерестясь, карась. К нему подкрадывался на лодчонке Тимофей Кондратьевич - захотел все-таки, паршивый мужичонка, погреть руки… И грел - вот что совсем неудивительно. В деревне поговаривали о мешке леща, взятом Тимофеем недавно.

Не осуждали, ни вслух, ни молча, по той причине, что каждое лето приезжали рыбаки из рыбхоза, выгребали огромным неводом, в сущности, морским тралом, несколько машин рыбы и уезжали до следующего лета. Они не разво­дили рыбу, не подкармливали, она в озере сама о себе заботилась. Деревенским промышлять сетями строго-настро­го запрещалось. Вот они из протеста и браконьерствовали, не гнушались брать рыбу и в нерест. Грабеж и разбой средь бела дня. И невозможно было усовестить таких, как Тимофей Кондратьевич – и ухом не поведет былой бри­гадир, разве что обложит матом: мол, не знаешь, мать­ перетак, что через месяц сюда с тралом заявятся?!

Плюнул Панюшкин с досады, отвернулся, только бы не видеть и душу не саднить, и, продираясь через остро пах­нущий смородинник, выбрался на песчаный бугор с веко­выми соснами. Кряжистые и могучие, с загадочно-мудрым шумом в кронах, они манили к себе детвору многих поколе­ний, которая здесь купалась, загорала на песке, ловила рыбу и голубых раков, жгла костры. Это было любимым местом молодежи, и сколько слышали сосны девичьих частушек и песен, вздохов, тайных признаний... Теперь по­чему-то бугор зарос хилым соснячком и колючим боярыш­ником, и не почему-то, поправил се я Панюшкин, а попросту некому стало тут вытаптывать самосейки, некому перелопа­чивать ногами песок.

А родник все шевелил песчаными лепестками, вода в нем по-прежнему была как слеза, студеная и caмая вкус­ная на свете. Уж сколько родников, колодцев, ключей и разных других источников отведал Панюшкин за годы работы по романтическому ведомству, но такой воды, не говоря уж о том, что лучше, ему встречать не приходилось. Все-таки нет вкуснее и желаннее родной воды. Он подставлял ладони под струйку, сбегающую по шиферному желобку, пил пригоршнями - каждое утро он совершал этот ритуал, ему было необходимо, чтобы студеная струя обожгла натруженные руки, а в ответ, если бы только это было возможно, он бы погладил ее. Во всяком случае, ему очень хотелось погладить ее.

Дома Панюшкин разжигал самовар, заваривал по всем правилам чай и садился пить из блюдца, с кусочками сахара вприкуску. Нигде и никогда не пил так чай, а вот дома - непременно из 6людца и вприкуску. В иных местах прикус­ка с прихлебом могла быть смешной и казаться купеческим пережитком, но только не в Кицевке, где так чаевничали испокон веков. И гоняли чаи, пока не прошибет пот, не разомлеет каждая косточка, пока не захочется с огромным чувством исполненного долга откинуться на спинку, стула и сказать: «Уф-ф-ф!», а затем приложить к потному лицу чистое, сухое полотенце.

Женская половина Кицевки прекрасно усвоила – это самый удобный момент для разговора с разнежившимся сильным полом - и, подав полотенце, немедленно приступала к делу. Мать наблюдала, как сын вытирал морщинистый лоб, шуршащие щеки с почти уже белой щетиной, раздвоенный, острый и упрямый, точь-в-точь как у отца, подбородок, думала о том, что Игнат уже не молод, помотало его по городам и весям, а жизнь у него по-настоящему не устоялась и не определилась до конца. Она это сердцем чувствовала, и ей хотелось выведать у сына нечто такое, что бы окончательно рассеяло ее тревогу или, в самом худшем случае, дало для нее веские основания. Ей очень многого хотелось: и чтобы все были живы и здоровы, и чтобы у Игната и Светланы Павловны были согласие и любовь, чтобы внуки ­выросли хорошими, добрыми и умными и, разумеется, чтобы все они не забывали ее. О том, что они приедут жить в Кицевку, она и не мечтала. И мало, и очень много ей хотелось.

Как умела, она удерживала территориально разговоры в пределах Москвы, нахваливала квартиру и в то же время ругала столичное житье: особенно ей не нравились водянистое молоко и сухожилистое мясо, непотребный вид овощей в магазинах. Критиковалось и масло, больше всего доставалось твердой сырокопченой импортной колбасе и заграничным курам. Зато расхваливался черный орловский хлеб, российский сыр, баночного посола селедка и большая редкость - хамса по полтиннику за кило. Иначе говоря, она ни за что не согласилась бы жить в Москве - там одного народу тьма-тьмущая, каждый куда-то спешит-бежит. Управившись с гастрономическим обозрением столичной жизни, мать исподволь перевела разговор поближе к Светлане Павловне: как она там с детьми, голубушка. Диссертацию пишет, ответил Игнат, и непонятное, но, видать, высокоученое занятие еще больше подняло невестку в ее глазах, и стало еще тревожнее: сын большим наукам не научен, может, и не ровня они друг другу, а детки, внуки мои золотые, что с ними будет, а? Накаркают завистливые кицевские бабы, ох накаркают, проклятые...

Разомлевший Панюшкин в благодушном настроении рассказал матери о встрече в конторе с Венькой Кувшино­вым - кабинет у него, шельмеца, как у министра, а он, все равно, как был Кувшином, так Кувшином и остался. :Какой смысл Панюшкин вкладывал в забытое мальчишечье про­звище председателя, он сам толком не знал - во всяком случае, добрый, дружеский. Годки они, товарищи...

«Поспешил ты, Игнат, с Шурупом в Среднюю Азию уезжать», - не зря Bенька теперь так сказал. И провел черту между ними, как канавокопателем отделил Панюш­кина от Шурупова: Васька лишь себя одного любит, да и то не каждый день - бессмысленная и, потому зловредная личность из того разряда процветающих у нас дураков, которые поднаторели нести всякую чушь собачью с глубокомысленным видом. Кувшин приобрел неожиданную резкость и определенность в суждениях - да, он знал, что и почем продается, и доставалось ему на орехи нередко. Он завоевал право на способ и форму своих суждений. За Кувшином стояли две улицы прекрасных двухэтажных до­мов на одну семью, с газом, водой, теплыми туалетами и хозяйственными постройками во дворе, животноводческий комплекс, клуб, магазин, школа, больница, детский сад, гараж и мастерская... Никто столько не построил, сколько он. Другие председатели преимущественно ломали, наивно полагая, что снос с лица земли - важнейший элемент созидания. Впрочем, Кувшину нечего было ломать, за него поработали предшественники. У него был один выход - строить...

Не мог не заметить Панюшкин, как Кувшин сильно постарел. Игнат замечал, что иная особа нет-нет, да и посмотрит на него в метро или на улице не без интереса, а Кувшин - старик. Седой, наполовину лысый, мешки под глазами, желтоватые белки, морщины, обвисшая кожа на скулах, дряхлый второй подбородок. Не мог он рассчитывать на внимание пассажирок к своей особе в столичном метро, но в родных местах его будет помнить не одно поколение, и это факт. Сильно прожил мужик последние двадцать лет, молодец, и зависть к нему шевельнулась у Панюшкина, к тому, что Кувшин успел больше сделать, чем он, и это тоже факт. Панюшкин трудился на громких стройках, слава и внимание всей страны помогала, а какая слава была у колхоза Кувшина, кто его опекал? Таких колхозов только в одном районе штук двадцать. Сцепив зубы, собрав волю в кулак, Кувшин не за славой гонялся, а дело делал. У Панюшкина за спиной тоже кое-что было, но Кувшину пришлось труднее...

- Видишь ли, Панюшкин, я самый настоящий горлохват, хапуга, - сказал Кувшин с болью и обидой - на себя ли, на начальство, на свою судьбу? - Когда задумали сносить неперспективные населенные пункты, председатели колхозов на дыбы встали, а я согласился. Выбью, мол, под это дело деньги и фонды на материалы. А Кицевку и еще пять деревень и не думал сносить. Неперспективные надо поднимать и поднимать. Подсчитал: если снести Кицевку, закрыть там ферму, то колхоз на одной перевозке навоза больше потеряет, чем обходится содержание деревни. Дураки наши предки были что ли? Центральную усадьбу построил, а деревню не снес. Обманул? Обманул. Строгач дали, хотели выгнать. Заговорили о специализации, о комплексах, пока мужики в районе затылки чесали, обмозговывая да прикидывая, - у меня уже стены под откормочный стояли. Опять Кувшин сукин сын, всех обскакал, картину всему району испортил. Если картина сплошь унылая - больше денег и фондов дают. Одно дело с протянутой рукой стоять, а совсем иное - дело делать. Стал я по этой причине как бы враг родному району. Пошли разговоры: на наших телятах Кувшинов деньги лопатой гребет. Хотели отобрать комплекс, сделать его межколхозным. Мы, мол, тоже пахали. Не отдал. Комиссия за комиссией, ревизия за ревизией, фактик к фактику - уголовное дело. И шабашникам много платил, и материалы незаконно приобретал. Но ведь приобретал, не воровал и не ворованное покупал! А вы законно много их мне давали? Короче говоря, разговор со мной напрямик: отдавай комплекс, а дело мы прикроем. Очень хотелось району за наш счет как бы из воздуха получить комплекс. Мол, район построил. «Нет, комплекс я не отдам,- говорю, - лучше судите. Я его не для себя строил, вот за это и судите!» Петушусь, а у самого мурашки по спине бегают: ведь могут посадить. Меня казенным жильем обеспечат, а что будет делать жена с ребятишками? У тебя, к примеру, Игнат, eсть квартира, она твоя, а я живу в доме, который мой до тех пор, пока я председатель. Сам ведь такой порядок установил. Родительский дом в Кицевке я сразу снес - чтоб не тыкали меня в него носом. Не судили, а строгач с последним предупреждением вписали. А через два года - орден. Обком партии настоял. Почему? Звонит председатель облисполкома: «Кувшинов, нужно полторы сотни бычков такой-то упитанности. Больше взять негде. Ты понимаешь, это указание мы не можем не выполнить». Хорошо, соглашаюсь, только я потеряю на потере привеса столько-то тысяч рублей. Помогите мне их возместить. Дайте четыре вагона комбикорма. «Два», - отвечает. А я и просил четыре, зная, что выделит два. Упустить свое не имею права. А орден лучше бы мне не давали, опять пересуды, зависть, вражда.

После ордена внимание прессы, показали по телеви­дению нашу центральную усадьбу - пошли письма, со всей страны на работу просятся. Даже один артист изъявил желание поднять нашу культуру.- Кувшинов с улыбкой достал из стола толстую вишневую папку, показал Игнату письма: - Написал нам один деятель, дескать, я - механизатор, жена дояркой в свое время работала, у нас семь сыновей. Обрадовался я, говорю на правлении: люди, ведь семь работников для колхоза получим, дадим коттедж, а? Послали вызов. Встретили их, как космона­втов, с хлебом-солью на рушнике, на красной бархатной подушечке ключи от коттеджа. Как вспомню, спать не могу от стыда! И что ты думаешь? Папа, мама и двое старших пьют по-черному. Колхозники проходу не дают: для кого мы эти дома строили - для пьяни? Сами в избах живем, а ты такие дома им даешь? Мне крыть нечем. И не выселишь - вызов у них есть, пять несовершеннолетних детей, которые, понятное дело, ни в чем не вино­ваты.

Видишь ли, Панюшкин, из города хороший работник в деревню не торопится, ему в городе хорошо - вот чем загвоздка. Есть, конечно, настоящие крестьянские души, которые созданы для жизни в деревне, но таких мало. В основном переманиваем из других областей, из деревень. И опять Кувшинов сукин сын - подрывает сельское хозяйство в других местах. Одно утешение: они здесь работают, а не дурью маются. Вот так-то, Панюшкин.

Ничего не сказал об этом Панюшкин старой матери, поделился лишь тем, что Вениамин не вычеркнул окончательно из своих списков ни его, ни Светлану Павловну. Кандидаты наук нам тоже нужны, сказал председатель. Пришлось взять врача со стороны, брал без особой охоты, и точно: с женой живет как кошка с собакой, фельдшера споил, взялся за ветврача. Ждем Светлану Павловну, так и сказал. Когда больные о ней вспоминают, им от одного этого становится легче. Полюбили наши люди твою жену, Игнат... Мать расцвела после таких слов.

И еще одно сказал Панюшкин. Кувшин спросил:

«Игнат, скажем, с Шурупом яснее ясного. Но с тобой - ­нет. Скажи-ка милость, только честно: тянет тебя к земле, домой или нет?»

« Честно, говоришь? Тянет, Вениамин, да еще как тянет, снится... Но что с того, ты мой расклад знаешь...»

- Ой, беда-то какая,- схлопнула ладони перед собой мать и горестно закачала головой.

 


 

8

 

С некоторых пор Панюшкин заметил странное явление, обгоняют его люди. Идет он на работу, и вдруг сзади тук-тук каблучками какая-нибудь девица, обгоняет и уходит вперед. Неповоротлив стал Панюшкин, медлителен. Особенно в метро, где он старался не толкаться, уступать дорогу представительницам прекрасного пола и никого не обгонял, оставаясь позади. Раньше он ходил быстро и легко, никому, даже молодым ребятам, не позволял опередить себя. Никому и нигде не позволял - ни в армии, ни на работе. А теперь его приноровились оставлять позади даже женщины.

Венька Кувшин вообще, казалось, сидел на одном месте всю жизнь, а ушел далеко вперед. И это также вынужден был признать Панюшкин.

Дела за речушкой подвигались быстро. За субботу и воскресенье он вскопал целину на полтора штыка: но самое важное и радостное для него - вместе с ним трудились Леночка и Паша. Он им выделил по маленько грядке. Леночке захотелось вырастить гладиолусы; и, хотя Панюшкин никогда в жизни их не сажал, он сомневался в том, вырастут и зацветут ли они на такой нови. Ему тоже очень хотелось, чтобы они у Леночки выросли и зацвели, и он купил на рынке десяток самых крупных луковиц у старушки, которая внушала доверие и которая прочитала из любви к цветам целую лекцию о гладиолусах. И даже открыла секрет: луковицы надо закапывать поглубже, иначе цветущие стрелы упадут.

Затем он принес хорошей земли из-под яблонь, тех caмых, оставленных им хотя бы еще на одно лето, которые, словно предчувствуя свою обреченность, нынешней весной цвели пышно. Леночкины гладиолусы взволновали и Светлану Павловну, она пришла на участок, посмотрела на люд, копавшийся в земле, на азарт Паши, в десятый paз перевернувший грядку в квадратный метр без всякой цели, и взяла в руки грабли.

Ох, и трудно же было ей, городской и неумелой, разбивать дерновые комья целины, никак не получалась у нее работа, однако Панюшкин не мешал и не подска­зывал - пускай сама научится, не боги горшки обжига­ют.

Подошла знакомиться Люба Давыдкина - Панюшкин не говорил жене, что соседи по участку, оказывается, ученые, Денис - доктор каких-то наук, а его жена – кандидат тех же наук. По внешнему виду это никак нельзя было определить, поэтому Светлана Павловна без особой приветливости встретила какую-то пигалицу в не очень и заграничных очках, в трикотажных спортивных брюках, в резиновых ботах и обвисшей от носки кофте. Нет, не глянулась соседка Светлане Павловне, хотя Люба и принесла для Леночкиных гладиолусов пакет полного минерального удобрения, кулечки с какими-то мудреными микроэлементами, о существовании которых в земле Панюшкин как-то и не подозревал.

- Навозу бы, перегноя сюда, - сказал он мечтательно соседке, - вот тогда бы все у нас здесь зашумело.

- Где его взять, - ответила Люба и наморщила лоб, столкнувшись с неразрешимой задачей. Потом лоб у нее же как-то выпятился, глаза под очками сверкнули, и она выкрикнула с радостью, словно только что совершила великое открытие:

- Орешков можно набрать! В лесу!

Орешки сильно заинтересовали Пашу, он перестал кряхтеть над грядкой, уставился на Любу, а Светлана Пав­ловна, ничего не понимая, взглянула на новую знакомую откровенно профессионально, пытаясь найти, видимо, признаки какого-либо психиатрического синдрома.

- Лоси же ходят здесь у нас, - объясняла ей Люба, и Светлана Павловна, наконец, сообразив, о чем идет речь, ошалело даже встряхнула головой. - Не верите?­ - ляпнула Люба, не очень изящно ткнула указательным пальцем в дужку своих очков, водворяя их на переносицу. - Во всяком случае, под Леночкины гладиолусы можно насобирать. Они без органики могут, наверно, и не зацвести...

-А какие лосиные орешки - как грецкие? - подал голос Паша.

- Нет, Пашенька, это совсем другие орешки,­ - сказала Светлана Павловна, еще больше распаляя любопытство ребенка.

- Почему?

Этот вопрос поставил Светлану Павловну совсем в тупик. Непонятно было, из каких соображений она вдруг решила уберечь сына от прозы жизни, от жизни в сущности такой, какая она есть. Что же здесь такого, думал Панюшкин, чтобы ребенку все сказать, нет же здесь постыдного или зазорного, жизнь - она и есть жизнь, и ничего не поделаешь, если прекрасные цветы растут на навозе, а не в стерильном безвоздушном пространстве, плотно захламленном условностями, заблуждениями и попросту глупостью. Ох уж это желание красиво и культурно жить, которое чаще всего сочетается с высокомерным пренебрежением к самой жизни!

Он подошел к сыну, взял его за руку и сказал:

- Пойдем, сынок, за орешками...

- И я с вами. Можно мне, мама? – воскликнула Леночка, отрываясь от грядки, которую она все утро чуть ли не вылизывала.

Светлана Павловна вдруг улыбнулась, сказала совершенно непринужденно, словно ничего перед этим не произошло:

- Тогда и я с вами за орешками...

Панюшкин тоже улыбнулся: нет, непостижимой все-таки глубины и сложности человек - Светлана Павловна!

 


 

9

 

Ко всему прочему Игнат Панюшкин принадлежал к числу тех, кому не повезло с днем рождения. Он не появился на свет двадцать девятого февраля, такого дня в том году не было, не в Женский день и не первого апреля. Он родился 22 июня 1941 года, причем ровно в четыре утра. Более неудобного часа для рождения невозможно даже представить, и его первый крик совпал с первыми разрывами бомб на станции, на которой он спустя несколько дней разминулся с отцом, чтобы потом никогда с ним не встретиться... Отец лишь посмотрел через окно родильного дома на красное, сморщенное пятно, которое со временем должно стать лицом Игната Панюшкина, не подержал даже сына на pуках - запретили нянечки, не ощутил тепло новой жизни, и не успело в Павле Панюшкине прорасти отцовское чувство по-настоящему, как солдатский долг увлек его, наспех обмундирован­ного, с трехлинейкой, с десятком патронов к ней, на запад, под немецкие танки, прорвавшиеся к Минску.

Павел Панюшкин не успел написать жене и сыну ни одного письма, не оставил ни единой фотографии, хотя бы самой завалящей, которая могла бы помочь Игнату представить, как выглядел в жизни отец. Маль­чишкой он напрягал свое воображение, пытаясь вызвать в нем облик отца, ложился спать с тайной мыслью уви­деть его во сне, но тот ни разу не предстал перед сыном.

При мысли об отце в душе Игната открывалась неза­полнимая, неуютная пустота, сердце охватывала тоска, разжигаемая воспоминаниями матери о нем как об очень хорошем, добром и красивом человеке. Мать и отец роди­лись в Кицевке, знали друг друга с детства, и это давало ей основание говорить Игнату: ты - вылитый отец. Самое дорогое от отца Панюшкин научился отыскивать в самом себе, и таким образом он равнялся на него, брал пример, сопоставлял себя и его, и чем дальше во времени отодвигалась война, тем больше гордился им, безвестным солдатом, исполнившим свой долг до конца в первые недели войны.

Дни рождения Панюшкин не праздновал. Что-то кощунственное было бы в этом, оскорбительное для памя­ти отца и невыносимо жестокое для матери, которая всегда в июне, начиная с двадцатого еще числа, ходила с красными, заплаканными по ночам глазами. Да и сам Игнат в конце июня не ощущал потребности в веселье ­- последние дни июня были торжественны по-иному, для него это было время памяти, святости в душе и мыслях, не оскверненной суесловием. Меньше всего Панюшкин думал в эти дни о своем рождении - и в сорок три, думая об отце, он все еще надеялся на чудо, не столько, разуме­ется, надеялся, сколько допускал его. Вдруг все-таки отец остался жив, и они встретятся, наконец-то, обнимут друг друга, отец и сын, и поведут неторопливый мужской разговор о жизни, о делах...

В нынешнем году двадцать второе пришлось на пятницу. Светлана Павловна утром поцеловала Панюшкина и подарила модную французскую сорочку, Леночка с Пашей преподнесли по открытке, разрисовав их по своему усмотрению разноцветными фломастерами. Светлана Павловна знала об отношении мужа к собственному дню рождения, знала также о его отце то, что было известно самому Панюшкину, и поэтому старалась быть очень внимательной и деликатной, боялась перейти едва уловимую грань, за которой внимание могло обернуться пренебрежением к памяти, святотатством.

Вечером она принесла несколько килограммов молодой баранины, не очень умело исказила истину в том смысле, что такое великолепное нежное мясо продавалось в мага­зине. Вот она и взяла побольше, вспомнив, как Игнат не раз заводил разговор о шашлыке, который не плохо было бы соорудить за речкой, «на даче», как они, не сгова­риваясь, с налетом иронии назвали свой огород. Затем зашла в винный отдел, продолжала Светлана Павловна, и это была уже святая правда, а там продается хорошее вино, как раз к шашлыку. Взяла несколько бутылок... Может, есть смысл пригласить в воскресенье «на дачу» Шуруповых и Давыдкиных?

К последним она прониклась симпатией - они были интересными, хотя и несколько своеобразными людьми. Уважение к ним, вероятно, отчасти объяснялось тем, что Давыдкины защитили вдвоем уже три диссертации, Люба приступила к написанию четвертой, а Светлана Павловна за год напряженной работы лишь приблизилась к пони­манию того, что никакая она не надежда своих учителей. Они по каким-то непонятным причинам, вероятно, льстили ей, возможно, время упустила, отстала или сама изменилась. А то, что Светлана Павловна, столкнувшись с трудностями по диссертации, стала меняться в лучшую сторо­ну, у Панюшкина не вызывало сомнений. Все реже трещал в квартире телефон, все короче были разговоры по люби­мому хэндфону, все больше она занималась детьми, домом, причем не показной его стороной, не шиком и блеском для чужих глаз, а теплом и уютом.

В ней шла работа: видимо, Светлана Павловна входила в пору своего расцвета, прибавила в обаятельности, женственности и красоте - Панюшкин нередко ловил себя на том, что он восхищается и любуется своей женой.

К воскресенью был готов стол, скамейки с двух сторон возле него, тоже на столбах, печурка из кирпича, накры­тая оцинкованным листом железа, на котором можно было вскипятить чай, а сняв лист - жарить шашлыки. Все это Панюшкин строил с детьми: Паша пыхтел, помогая отцу копать ямы, прибивать доски, а Леночка никому не позволяла обмазывать старые кирпичи глиной, даже любимому младшему брату, пока тот не разревелся от обиды.

Утром Панюшкин не стал дожидаться, пока Шуруповы приедут, пошел на участок один - надо было запастись на стройке дровами, принести в новенькой канистре, купленной вчера специально к этому дню, родниковой воды.

День выдался чудесный - теплый, спокойный, сол­нечный. Зеленый ковер луга с золотистыми комками цветущего зверобоя, взгорки, усыпанные ромашками, прохладное журчание ручья, простор и тишина настраива­ли Панюшкина торжественно. В его душе этим утром было больше мира и согласия, чем когда-либо прежде,- ведь все у него, если разобраться, хорошо, и жена, как гово­рится, красавица, и дети как картинки, и дом – полная чаша. Должно быть, не существовало на земле в эти минуты более счастливого человека, нежели Панюшкин, который шел с алюминиевой канистрой по высокому берегу ручья к роднику.

Какого тебе рожна надо, Игнат Панюшкин, а?! Так он спросил себя, подумав о том, что если бы встал отец с неведомого огневого рубежа, то порадовался бы за него. Человеку всегда больше надо - так он устроен, человек... Сорок три года назад отца вызвали в район, завтра двадцать пятое - день первого и последнего свидания с ним.

И когда он спустился вниз, к источнику, остатки благодушного настроения вовсе покинули его: родник невозможно было узнать. Кто-то за несколько дней, в течение которых он сюда не наведывался, уложил трубу, забетонировал ее в стене, насыпал сверху земли, посадил цветы, кажется, мачок, огородил родник шпунто­ванной половой доской со следами старой краски, прибил на столбы крючки для кружек, верхнюю доску, своего рода полочку для банок и бидонов, покрыл полоской белого пластика. Справа стояла скамейка, тоже под пластиком, тут же была посажена, по крайней мере, десятилетняя яблоня-дичок, перенесенная сюда с комлем. Здесь трудились люди, которые понятия не имели, что великовозрастный дичок, пересаженный посреди лета, непременно засохнет, если даже обрезать - не приживется. Что цветы в тени, на холодной из-за родника земле не вырастут. Что зимой неумело зацементированная стенка будет разорвана льдом - без гидроизоляции ей не устоять. Но как много у этих людей любви к роднику, любви, не изнывающей в тоске от собственного копания в мнимых и действительных обидах, от непонимания окружающих, сверхнечуткости! Нет, здесь все преобразила любовь действенная, и ­как всякая любовь - немножко наивная, как всякая настоящая и великая любовь - украшающая этот мир, делающая его добрее, человечнее.

Панюшкин подставил горлышко канистры под мягкий хрусталь струи, выбегающей из железной трубы, подумал, что трубу надо было найти керамическую или асбоце­ментную, алюминиевую, во всяком случае, оцинкован­ную, - и эта непрактичность тех, кто здесь трудился (уж каких только труб не валяется вокруг, особенно в овраге по старой дороге на Боровское шоссе!), вызвала острое недовольство собой. Ведь ты мог сделать все то же самое, может, в чем-то и лучше, но почему ты не сделал, почему? Разве не тебя просил об этом немощный старик из Очакова, разве не ты видел здесь грязь и запущенность, разве не ты спокойно-бездеятельно стоял на своей родине возле Святого родника, тоже неухоженного и заброшен­ного, кое-как прикрытого одним куском шифера, а с дру­гого куска пил пригоршнями воду и ахал при этом?! Неужели так поступил бы твой отец и неужели ты не сможешь научить такой деятельной любви к родной земле своего сына, не сможешь, потому что сам не являешься для него примером?

Совестно стало Панюшкину возле источника, стыдно было брать воду из чужой трубы. Ему захотелось уйти, забыть все, но та же совесть властно велела постоять здесь, на месте его позора, присесть на чужую лавочку, посидеть и подумать, запомнить хорошенько урок. И Панюшкин посидел бы и подумал, но подошли две толстых и визгливых дамы с пухлыми и тяжелыми сумками, с мужьями, успевшими с утра поправить свое драгоценное здоровье, славно подорванное, вероятно, в субботу. Панюш­кин не прислушивался к их манерно-полупьяной болтовне, они возникли ох как некстати, но слух прямо-таки покорежил возглас одной из дам:

- Вы смотрите, как здесь цивилизованно!

Панюшкин едва не взвыл, сжал зубы, чтобы не обло­жить эту толстую бабу виртуозным бригадирским матом, схватил канистру и стал быстро выбираться наверх - не видеть никого и не слышать.

 


 

10

 

Денис Давыдкин с сыном, перешедшим во второй класс, и Пашей жгли дрова в печурке для углей, женщины с помощью Лены хлопотали возле стола, готовя закуски, а Василий Николаевич Шурупов, оттягивая большими пальцами широкие, бледно-зеленые подтяжки фирмы «Сафари», хлопал ими по солидному животу, который везде на стройках Панюшкина назывался трудовой мозолью. И начальственно расхаживал между грядками.

- Здорово, помещик! - крикнул он, увидев Панюшкина.

В приветствии угадывалась и насмешка, и высоко­мерно-снисходительное отношение к странностям чудака. Но больше было чужого, не только чужого, будоражащего и притягивающего к себе, как у родника, а отталкивающего и глупого. Кувшин не стал бы наверняка в данном случае связываться с Шурупом, так зачем же это занятие Панюшкину?

- У одного огородника грядки уже в колючей проволоке­. Как свое, так в колючую проволоку. Сорок лет после войны прошло – и где он ее раздобыл? - спра­шивал Шурупов, и, хотя он был на этот раз прав, Панюшкин отмолчался.

Шашлык получился сочный и нежный, Валентина Шурупова то и дело нахваливала Панюшкина и Светла­ну Павловну: молодцы, вытащили их на природу, молодцы, сумели вырастить два пучка редиски да пучок укропа. Но Панюшкин был не в духе, Светлана Павловна даже спросила шепотом:

- Что с тобой, Игнат?

- Ничего особенного, - успокоил он ее.

Прав Шурупов насчет проволоки, прав, морщился Панюшкин. Играю в какие-то бирюльки: грядки, цве­точки, укропчик. Для ребят - да, нужное дело, но для меня - меня... не выход. Неужто до конца дней разрываться на две части, метаться между семьей и деревней, совмещать несовместимое? И Венька Кувшин прав: хорошие работники в деревню из города не спешат. А я нынче какой работник? Повременщик. За время платят, не за работу. И Светлана Павловна права, и Денис Давыдкин прав - все вокруг правы, даже тот помятый завсегдатай «барщины». И мать права, и тот, кто родник привел в порядок. Один Игнат Панюшкин не прав, он не городской житель и не сельский, романтик с богатым прошлым, ныне столичный тракторист. Эх!..

Давыдкин и Шурупов не понравились друг другу, видимо, с самого первого взгляда, обменивались колкими репликами, причем Денис явно заводил подковырками Ваську, а тот изо всех сил старался показаться умным, знающим и широко мыслящим человеком. Спорили они, как ни странно, о сельском хозяйстве, в котором, как известно, каждый человек - специалист. В конце концов, Василий Николаевич изрек:

- А вы знаете, дорогуша, что нам крестьяне по сути дела не нужны? Не нужны! Грядки вот такие, фермы и такое прочее - не нужны!

- Позвольте, Василий Николаевич, насколько я помню, жизнь - это обмен веществ. Притом биологи­чески активных и высококачественных, растительного и животного происхождения, с определенным набором белков, углеводов, витаминов, аминокислот и так далее. Каким же образом вы намерены удовлетворять все воз­растающие потребности советского народа в обмене веществ для обеспечения жизни?

- Путем отказа от рутинных способов производства продуктов питания. Будем выращивать вот такой же шашлык, - Василий Николаевич весомо потряс шампуром с румяными кусочками мяса, - в лабораториях, на биологических комбинатах, притом в сотни раз быстрее, чем в естественных условиях. И хлеб, и лук, и петрушку... На клеточном уровне, и заниматься выращиванием роботы-биологи. Даже рабочих не будет в нашем совре­менном понимании. Роботы! Механизму с транзисторами вместо извилин не нужен свежий воздух, свет, он не боится сквозняков, не болеет гриппом, его не надо отправлять на курорт, и, в завершение всего, ему не надо платить пенсию.

- А что же вы оставите человечеству? Потребление благ и эрзац-продуктов, производимых роботами?

- Человечество? Оно найдет себе занятие, будет занято освоением Вселенной.

- О, как у вас все стройно и логично! Вы по профессии, простите, кто?

- Я - кандидат технических наук...

-... ?

- Специалист по организации и управлению строительством, в настоящее время заведую отделом в министерстве.

- Так вы огромный начальник, Василий Николаевич. Тогда вам, конечно, виднее. Вы смотрите сверху вниз, а я астрофизик, моя специальность - смотреть снизу вверх. - Денис Давыдкин саркастически ухмыльнулся, запустил пальцы в бороду (и тут же получил толчок от Любы, должно быть, пальцы в бороде не предвещали ничего хорошего), а затем невинным голосом, с подобострастием, которое так льстило Шурупову, продолжал: - Я всю жизнь с уважением и трепетом в душе отношусь к теоре­тикам утопического социализма. В то же время я ни за какие коврижки не стал бы жить в идеальном городе Солнца Томаззо Кампанеллы. Наш грешный мир далеко не идеален, но он куда человечнее, разумеется, на нашей половине, города Солнца. И вот благодаря вам, Василий Николаевич, я осознал для себя одно немаловажное обстоятельство: оказывается, утописты - это не даль веков, а нынешний день. Я не очень огрубляю проблему, Василий Николаевич? Вы ведь все знаете, вам сверху виднее, так не поможете мне разобраться в этом? Как, Василий Николаевич?

Шурупов поднял вверх тяжелый подбородок, отложил шашлык, щелкнул подтяжками, забывшись, хотел было откинуться назад, но вовремя спохватился. Валентина позволила себе прыснуть в кулак. Люба опустила голову - не послушался Денис, довел-таки спор до скандала. Панюшкин вспомнил слова Кувшинова о том, что с Шуру­пом все ясно, - не ему ли Василий Николаевич изложил при случае свою теорию насчет сельского хозяйства?

И только Светлана Павловна сумела разрядить обстанов­ку, крикнув ребятам, которым было поручено перевора­чивать шашлыки:

- Дети, как у вас дела? Можно идти за шашлы­ками?

- Можно, можно!

- Игнат, разливай вино, а я пойду за второй порци­ей...

Вечером, когда Панюшкины вернулись домой, Светла­на Павловна вспомнила о письме, которое забыла взять с собой «на дачу». Поздравляли ребята из бывшей брига­ды, писали: «Палыч, не оскорбил бы ты нас своим приездом, не оскорбил бы... На новой нитке работа с новым бригадиром не заладилась. Кто в тундру, а кто в тайгу, нет общего русского языка, поэтому и бьем тебе челом, просим пожаловать не на княжий стол, а на старый и драный бригадирский стул, никем не занимаемый без позволения бригадного вече. Стоит он, сирота, и тебя дожидается. Палыч, прямо ты не написал, однако твое настроение мы вычислили, ввинчиваешься в столич­ную жизнь, чуем, с перекосом. Может, не имеет смысла забуриваться дальше во избежание срыва резьбы? Палыч, дорогой ты наш, если очень надо быть здесь, дай знать, мы для тебя зафрахтуем в Аэрофлоте отдельный самолет, чтобы ты летел один, отдавая себе полный отчет в том, каким уважением у нас пользуешься. Ну а ежели дела не отпускают, помни о нас, Палыч, но не поминай лихом, все бывает и все проходит, но дружба остается. И заруби себе на носу, если тебя там, в столицах, посмеет обидеть какая-нибудь точка с запятой, параграф или целый абзац, крикни нам, мы ему быстро облицовку надраим. Или тебе, новоселу первого раза в жизни, таньга требуется, не гнушайся и не ломайся, мы работаем в местах, откуда до почты на вертолете запросто можно долететь. Кланяйся супруге и наследникам, выходи на связь. Обнимаем крепко и, поскольку нет никакой возможности пожать тебе лапу, высылаем на память отпечатки своих больших пальцев, чтоб у тебя всегда и везде все было на боль­шой...»

- С газопровода? - спросила Светлана Павловна, прижавшись к его плечу тугой грудью. - От поварихи­-барбарихи, наверно? - и заглянула ему в глаза. - Почитать можно?

- Пожалуйста, - ответил Панюшкин и отдал письмо.

Светлана Павловна села в кресло напротив, заложила ногу за ногу, читала, временами улыбалась, а временами покусывала губы. Дочитав до конца, сложила письмо, задумавшись всего на миг, едва уловимый, подняла на Панюшкина свои весенние глаза и сказала с виноватой, доброй улыбкой:

- Хорошие у тебя ребята, Панюшкин. Только ты никуда не поедешь. Не поедешь, ведь, правда?

- Как знать, как знать, - уклончиво ответил он.

- Не люблю, когда взрослые дяди обманывают. Я же каждой клеточкой чувствую тебя, Панюшкин!

Она обняла его, взъерошила ему волосы и поцеловала с исступ­лением, неизвестно в каких глубинах ее существа дремав­шим до сих пор...

Вот ведь чутье женское, размышлял Панюшкин среди ночи, стараясь не потревожить сон Светланы Пав­ловны. Захандрил мужик, чуть-чуть не сорвался, еще бы каплю какую-нибудь - и сломя голову уехал бы в бригаду. А она удержала, не дала сделать неверный шаг - ведь любит Панюшкин Светлану Павловну, любит... И потому в своих рассуждениях брал сторону Светланы Павловны, наподобие того, как в метро пишут: «Держитесь левой стороны». Не знал еще Панюшкин, что не раз и не два он будет держаться кицевской стороны, потом опять Светланы Павловны, снова кицевской, - короче говоря, все у него будет повторяться вроде бы заново, но, в сущ­ности, то же самое. Не решит он свою проблему по причине ее неразрешимости.

Эх, ребятки, мысленно обращался Панюшкин к своей бригаде, на полгода бы раньше, скажем, на второй день после новоселья, никто бы не удержал его в столице, а теперь сложнее… Нет, он не считает себя стариком, но не юность же впереди, а во времянках и балках кости погрел всласть... Главное в том, что произошло в нем какое-то движение в душе и совести, у Светланы Павлов­ны что-то сдвинулось в эту весну и половину лета. Счи­тайте, ребятки, что пустил он свои корни, бывшие раньше воздушными, в здешнюю землю и здешнюю жизнь. Есть клочок земли, оккупантским способом захваченный не для навара, а для души, не столько своей, а для душ ребячьих. Клочок этот, никудышный, как-никак, а объединил семью общим делом и заботой. И родник есть, ребятки, он совести не позволяет дремать с нынешнего дня, не позволит. Посветлее все-таки жизнь с родником, пятачком земли над речкой, без них уже никак нельзя.

Жизнь, она действительно идет кругами, а если невоз­можно через время и пространство вернуться в то же самое место, к тому, от чего ушел, то что-то похо­жее, хоть отдаленно напоминающее прежнее, все равно встретится тебе. Не только через годы и расстояния, как в песне поется, но и через мучения души, непонимание подчас самых близких тебе людей, которое, непонимание это, по законам той же жизни должно непременно стать пониманием. Тоже ведь, черт ее подери, ловкая штука - ­диалектика!

Насчет смысла забуривания в здешнюю жизнь, ребят­ки. Смысл в твоей жизни таков, каков ты сам есть. Сколько жизней - столько и ее смыслов иди бессмыслиц. И смысл может быть только таким, каким мы сами для себя его делаем. Если он есть, то всегда больше нашей жизни, смысл - бессмертен, наш смысл - в наших детях, в ниточке жизни, которая вьется миллионы лет. Смысл ­не прервать эту ниточку, он - в самой жизни, достойной человека. Нет, ребятки мои дорогие, всему свое время, простите и не обессудьте...

Что снилось Игнату Панюшкину в эту ночь? Разуме­ется, Кицевка и Святой родник, возле которого встретились втроем: он, Светлана Павловна и Вениамин Кувшинов.

 

Первая публикация – Александр Ольшанский. «Родник на Юго-Западе», М., Советский писатель, 1986

 

 

Александр Ольшанский

Рассказ

В  новой гостинице, типичном для эпохи НТР изделии из стекла и бетона, похожем ночью на какой-то гигантский пульт управления, только кое-где горели огни, когда Виктор Михайлович Балашов добрался до нее. Он жил здесь вторые сутки, все ему тут не нравилось - далеко от центра, далеко от завода, куда он приехал консультировать специалистов по внедрению автоматизированной системы управления, и готовили в гостиничном ресторане очень уж безвкусно, как-то пересолено, пережарено, переперчено. А у Балашова был гастрит, нажитый отчасти в студенческие годы, отчасти в первое время после развода с женой, которая ушла от него восемь лет назад. Собственно, об этом он никогда не жалел - холостяцкая жизнь, наряду с недостатками, имела кое-какие и преимущества - Балашов жил в свое удовольствие, купил однокомнатную квартиру в прекрасном кирпичном доме, в хорошем районе, защитил диссертацию, стал почти завлабом, то есть исполняющим обязанности заведующего лабораторией, причем перспективной, стоящей, как он сам любил повторять, на главной магистрали научно-технического прогресса. Писал уже последнюю главу докторской диссертации, и по его точно выверенным расчетам будущей весной, точнее через полгода, у него будет достаточно денег на последнюю модель «Жигулей», ту, что с четырьмя фарами впереди, с полосами на боку. Всему этому он, естественно, радовался, особенно в минуты, когда задумывался о том, смог бы он достичь подобного, если бы не ушла жена, а пошли дети. Уж он-то насмотрелся, как сотрудники лаборатории приходили на работу невыспавшимися, измученными, замкнутыми, раздраженными - у них всегда дома что-то случалось: болели дети, ссорились они с женами или мужьями, добивались квартир, тратили уйму времени на быт, низвергающий на них новые и новые проблемы, и поэтому не писали вовремя статей, диссертаций, а порой и на работе отдыхали от домашних дел, круговорота явно ненаучных явлений. И когда сотрудники, в основном сотрудницы, подходили к нему и начинали говорить тем единственным, просяще-извиняющимся, но универсальным, вернее, унифицированным всеми тоном: «Виктор Михайлович...», он, не дослушав до конца, зная, что им нужно отлучиться по личным делам, говорил: «Пожалуйста...» Самому Балашову по таким делам отпрашиваться с работы не приходилось ни разу в жизни - ему хватало времени зайти в магазин, взять заказ с продуктами, готовить дома на свой вкус, хватало на прачечную, на другие домашние заботы, на работу дома. Телефон в квартире оживал редко - друзей и приятелей он подрастерял, к тому же они стали все какими-то пресными, неинтересными и посторонними для него людьми.

Каждый год он ездил на побережье Балтийского моря - оно ему нравилось больше, чем Черное, должно быть, больше соответствовало его характеру, мироощущению.

Правда, иногда дома было скучновато, слишком одиноко, и тогда он шел в ресторан или к кому-нибудь из старых знакомых.

Вот и сегодня, выбитый из привычной, накатанной житейской колеи, он вспомнил институтского приятеля, который жил в этом городе, узнал через адресный стол, где он живет, и отправился к нему. Приятель жил в странных каких-то домах, не в доме, а именно в домах, одинаково серых, соединенных между собой стеклянными коридорами-переходами, как потом выяснилось, в «домах коммуны», построенных в тридцатых годах каким-то очень забегающим вперед или в сторону архитектором. Приятеля дома не оказалось - соседи сказали, что они с женой и ребенком переехали на зиму к родителям. Балашов не стал оставлять записку - ее найдут лишь к весне, а поиски родителей приятеля по затратам времени и энергии превосходили ожидаемый эффект радости и удовольствия от встречи с ним самим. «Еще на работу будет проситься, по месту жительства видно, станет проситься», - подумал Балашов и отправился в ресторан, где просидел в углу, пока в зале не стали гасить свет, а затем взял такси и поехал в гостиницу.

Ему забронировали отдельный одноместный номер, так называемый полулюкс, а это значит, что в нем был телефон, два кресла и журнальный столик, письменный стол, настольная лампа, графин, пепельница и стаканы из какого-то синеватого стекла, шкаф с вешалками и даже одежной щеткой, кровать, естественно, и возле нее коврик. Сюда давали два полотенца - махровое и вафельное, имелся совмещенный санузел с укороченной ванной, в конструкции которой угадывались элементы космонавтского ложемента. Виктор Михайлович умылся на ночь, помыл ноги, разобрал постель и лег, думая, какими лютыми врагами устоявшегося образа жизни являются командировки - вот и сегодня не прогулялся перед сном, вместо этого сидел в облаке табачного дыма в ресторане. Будь он дома, в Москве, никогда бы не пошел в подобный трактир, а в командировке решился, и завтра день начнется не так... Он захватил с собой только эспандер, а дома есть гантели, хитроумно встроенная в нишу шведская стенка, есть даже велоэргометр, опять же наподобие космического, но только сконструированный им самим. Раньше Виктор Михайлович по утрам бегал по улице, предотвращая угрозу детренированности мышц, но там был нежелательный сопутствующий фактор - выхлопные газы, а на пятом этаже, которого он добился не без труда, зная хорошо схему циркуляции воздуха в девятиэтажном доме, - в нижних этажах воздух преимущественно всасывается и выходит через верхние (а средними пренебрегает поток); так что с этой точки зрения пятый этаж был самым оптимальным. Теперь влияние сопутствующего фактора было минимальным, к тому же воздух в квартире у него кондиционировался и озонировался. Виктор Михайлович после разминки отправлялся в путь на своем велосипеде в семь десять утра, как хороший автобус без задержек и опозданий, со скоростью тридцать километров в час. Накрутив десять километров на счетчике, ровно в семь тридцать снимал ноги с педалей и слезал с седла, шел в ванну, принимал ее всегда с хвойным экстрактом. В квартире у него много было передового и удобного - записная книжка велась на перфокартах с краевой перфорацией, для них был и селектор - приспособление, с помощью которого из всего, так называемого массива перфокарт легко выпадали требующиеся, материалы к диссертации и статьям учитывал на суперпозиционных картах, тоже с краевой перфорацией. (В описываемое время еще не существовало персональных компьютеров. Автор). Для кухни он, будучи не раз за рубежом, достал некоторое оборудование, и теперь у него была газовая плита с пьезоэлементами - они зажигали газ, стоило только немного открыть его, с высокочастотной духовкой (Лет через двадцать это станет широкораспространенной микроволновкой. Автор) - курица в ней жарилась за несколько минут, стеклянная утятница же, куда она помещалась, не успевала за это время даже нагреться. Имелись у него и герметические кастрюли, тоже убыстряющие приготовление пищи, пылесос - и тот был необычный: из него не надо было вытряхивать пыль - она в нем спрессовывалась в круглые брикеты, размером чуть поменьше хоккейной шайбы...

Короче говоря, каждая командировка с неизбежными неожиданностями, передрягами и несуразицами для Виктора Михайловича была сущим наказанием.

Он любил точность, аккуратность, последовательность, настойчивость, логичность, обоснованность мыслей и поступков, но верой и богиней, сутью его была оптимальность, представляющаяся часто зримо ему в виде множества кривых, образующих как бы курчавого ежа, только с зигзагообразными извилистыми иголками, ежа бестелесного, естественно, условного, но с очень важной точкой, которая и связывала и определяла расположение кривых. Убиралась одна кривая или накладывалась еще одна - точка эта, оптимум, смещалась, и начинали шевелиться все иголки. «Оптимально» - было самым любимым его словом, оно не обозначало в его понимании банальную золотую середину, его понятие было многомерно, не трех или четырехмерно, нет, именно многомерно. Например, были у него в лаборатории старшие научные сотрудники Илья Иванович Цишевский и Антон Константинович Антонов, которые терпеть друг друга не могли, и тот и другой - сильные работники, вполне достойные места завлаба, но сделали исполняющим его, а после защиты докторской обещали утвердить окончательно, без этого обидно-шаткого предисловия «и. о.» в названии должности. Виктор Михайлович выбрал оптимальную линию своего поведения - не вмешивался во вражду, открыто порицал ее, не примыкая ни к одной группировке. Но как только побеждала «партия» Ильи Ивановича, он поддерживал Антона Константиновича, если же верх брала «партия» Антона Константиновича, он спешил на помощь Илье Ивановичу. И делал он это очень умело и осторожно, борьба ожесточалась, но не приводила враждующие стороны к каким-либо результатам, напротив, они изматывали себя во взаимных сражениях, и это был самый важный результат для Виктора Михайловича. Правилом золотой середины здесь пользоваться как раз нельзя - все равно что оказаться меж двух огней, которые быстренько поджарили бы ему бока или вообще испепелили. Враждующие партии не догадывались, кто их самый большой враг, кто пожирал плоды их борьбы, полагая, что Виктор Михайлович соблюдал нейтралитет.

 


 Он не знал, почему подчиненные, когда он употреблял слово «оптимальный», всегда улыбались, впрочем, значение улыбок очень-то не понимал, а вот чувства юмора был лишен начисто. Не знал он, что все его за глаза называли Опти, как и Оппенгеймера называли сокращенно, правда, и в глаза, - Оппи. Лишь один раз молоденькая лаборантка, догоняя его в коридоре института, кричала: «Опти Михайлович! Опти Михайлович!», и Виктор Михайлович догадался, что его, кажется, так называют, не обиделся, но сказал мгновенно после его слов растерявшейся, побелевшей, а потом покрасневшей сотруднице:

- Меня зовут - Виктор Михайлович...

В двадцать три ноль-ноль Виктору Михайловичу надо было засыпать, и он стал уже чувствовать погружение в сон и смутность мыслей, почти не воспринимал действительность, как вдруг на журнальном столике ожил телефон. Он не звонил, а как бы тихонько порокатывал. Виктор Михайлович, встряхнувшись, протянул руку к трубке и сказал недовольно:

- Слушаю.

- Здравствуйте! - в трубке был жизнерадостный, молодой женский голос. - Извините, что так поздно беспокою вас. Я вам звонила несколько раз, но вас, наверное, дома не было. Вы еще не спите?

- Нет.

- Как хорошо! Как вам понравился наш город? Жаль, что вы Волгу у нас летом не видели, - вздохнула обладательница приятного голоса. - Вы приедете еще?

- Извините, пожалуйста, но кто со мной говорит?

- Разве вы не узнали меня? - спросил голос.

- Нет. Не имею никакого понятия, представьте себе.

- Ой, я знаю, почему вы не узнали меня, - трубку заполнил звенящий, приятный смех, смех от собственного веселья, который подкупал Виктора Михайловича, иначе он прекратил бы разговор - ведь могла звонить девица, завязывающая так знакомства с приезжими - подобные звонки не раз раздавались у него в номерах гостиниц. Виктор Михайлович бросал трубку, побаиваясь таких знакомств, а еще больше - возможных последствий. Но тут он переждал смех незнакомки и задумался над тем, почему он не прерывает разговор. Уж очень искренне, неиспорченно она смеялась, подумалось ему, а затем мелькнула мысль: «А не разыгрывает ли меня какая-нибудь из заводских красавиц?» Днем он видел много красивых молодых женщин, которые сидели в конференц-зале, слушая его лекцию. Он не преувеличивал своих внешних данных, не красавец, что и говорить, очки, залысины, грозящие вот-вот воссоединиться на темени, где для этого временем проведена основательная артподготовка, и на месте былого, так сказать, леса сейчас жидкое редколесье, хилый кустарничек. Но Виктор Михайлович знал и свои преимущества - оптимальный вес (73 кг), оптимальный возраст (35 л.), ну и ученая степень и должность вызывают у женщин интерес. Не исключено, что какая-нибудь итээровская Афродита заинтересовалась его персоной.

- Извините, пожалуйста, меня, - сказала незнакомка.

- Пожалуйста, - ответил Виктор Михайлович, удивившись тому, какими игривыми нотками украсил он это слово.

Она замолчала, Виктор Михайлович тоже молчал, потому что была очередь ее говорить, а затем вдруг попросила совсем другим голосом, с грустью и неуверенностью:

- Можно, я еще раз позвоню?

- Надеюсь, не сегодня? - уточнил и улыбнулся собственному остроумию Виктор Михайлович.

- Нет-нет, не сегодня, - успокоила она и снова попросила: - Можно?

- Буду рад, - разрешил Виктор Михайлович и с опозданием подумал, как легкомысленно, неосмотрительно и даже глупо пошел на знакомство - его могли разыгрывать, и завтра же загуляет по заводоуправлению сплетня: приезжий москвич, этот Балашов, в отношении женского пола весьма, весьма коммуникабелен, контактен... Он услышал даже интонацию, с какой это все говорилось где-нибудь на женском перекуре.

- Спасибо большое! - еще более жизнерадостно поблагодарила она. - Спокойной ночи!

- Спокойной ночи, - ответил Виктор Михайлович, но пожелания эти достались уже коротким гудкам.

Он лежал, сцепив пальцы над головой, и размышлял. В конце концов, он живой человек, подумал он, как бы полемизируя с невидимым оппонентом, который из абстрактной туманности приобретал обличье его бывшей жены. Да, это она говорила: «Виктор, ты способный, образованный, порядочный в своем роде человек. Тебе можно даже присвоить знак качества, но ты не живой, а консервированный, причем консерва диетическая! А этот деликатес мне не по вкусу!» Да, у него были женщины, но все они как-то быстро девались куда-то, избегали встреч, к чему Виктор Михайлович относился равнодушно, и расставался с ними всегда с чувством облегчения. В последний год он ни с кем не встречался, работая над докторской. Хотя, между прочим, мысль о женитьбе не покидала его, она была только отодвинута на задний план, на потом, и после защиты Виктор Михайлович предполагал вернуться к этому вопросу. Жениться ему надо было - холостяцкий образ жизни не являлся оптимальным. Во-первых, он знал результаты исследования, которые показывали, что наименьшая продолжительность жизни, при всех других равных условиях,- у холостых одиноких мужчин, никогда не женившихся или живших в браке непродолжительное время. Во-вторых, холостяцкий образ жизни неоптимален с чисто физиологической точки зрения. В-третьих, всякий организм должен дать жизнь новому организму - так природа решила, не очень, правда, оптимально, проблему бессмертия. Для этой миссии у Виктора Михайловича был как раз оптимальный возраст. К проблеме продолжения рода он относился не инстинктивно, а совершенно разумно, как, например, электронно-вычислительные машины третьего поколения рассчитывали параметры своих детей - ЭВМ четвертого поколения.

Испытав неудачу в первом браке, Виктор Михайлович не однажды размышлял, каким образом избежать ошибки во второй раз. Он сожалел о том, что у нас в этом деле кустарщина, каждый по своему разумению выбирает спутника жизни, словно обществу совсем безразлично, каким образом складываются отдельные разнополые индивидуумы в обоеполые семьи. Во многих странах брачные конторы не только печатают объявления в специальных бюллетенях, но и поставили дело на научную основу. Однажды в Соединенных Штатах Виктора Михайловича пригласили на студенческий бал и предложили ему довольно объемистую анкету, отвечая на которую он должен был приблизиться к своему идеалу партнерши на этот вечер. Ответы ввели в электронно-вычислительную машину, и меньше чем через минуту машина выдала ответ «13-51».

«Ваша партнерша сидит за тринадцатым столом на пятьдесят первом месте», - сказали устроители бала и вписали в его пригласительный билет эту цифру, присвоив ему номер 13-52.

Затем устроители, учитывая, что он все-таки гость, которому досталась неприятная для американцев первая цифра партнерши, попросили машину дать второй вариант - Виктор Михайлович стал партнером мисс 17-67. Еще не видя партнерши, Виктор Михайлович, пользуясь положением гостя, решил проверить возможности машины и попросил аннулировать результаты, чтобы партнерша сама выбрала его.

«О'кэй!» - сказали американцы, догадавшись, что гость решил опробовать их систему из чисто научного интереса. - «Вы теперь мистер 15-58, ваша дама сядет на место 15-67».

Мисс 17-67, симпатичная, с приятной улыбкой шатенка двадцати трех лет, выпускница кибернетического факультета, пятый размер бюста, талия в пределах от 45 до 50 сантиметров, окружность бедер - от 80 до 90 сантиметров, уже мило щебетала с молодым человеком, который сидел на его, 17-68, балашовском месте. Ему разъяснили, что машина только советует молодым людям обратить внимание друг на друга, а уж все остальное, нравиться или не нравиться - дело сторон.

Зато мисс 13-51, судя по всему, была обречена на одиночество в этот вечер и вообще на всю дальнейшую жизнь. Размеры были те же, но это была редкозубая, непривлекательного вида азиатка, должно быть китаянка, с настолько толстыми стеклами очков (Балашов, будучи сам близоруким, допустил в своих ответах возможность, что партнерша может носить очки), что ее узкие глаза казались огромными и злобными. «Сова» - немедленно дал мистер 15-58 прозвище мисс 13-51. Он сел на свое место, заказал довольно слабый и дешевый коктейль и, посматривая на танцующую молодежь, на музыкальный ансамбль, состоявший исключительно из афроамериканцев, наблюдал за поведением мисс 13-51. Она нервно курила, выпуская клубы дыма, как неисправная котельная, то и дело прикладывалась к напиткам. Наконец она, взяв сумочку не за ручку, а за верх, так, что петля наплечного ремня едва не касалась пола, пошла к выходу. Мистер 15-58 почувствовал себя здесь лишним, особенно после того, как ему предложили еще коктейль, а он боялся, хватит ли у него денег рассчитаться хотя бы за предыдущий. Негр-официант, нагловатый малый, почуяв его затруднительное положение, спросил, мол, если вам не нравится этот, возьмите покрепче, и старался, несмотря на протесты мистера 15-58, приземлить на стол какой-нибудь напиток. Балашов вспомнил, что мистер 15-58 должен рявкнуть на наглеца, иначе от него не отделаться. Мистер 15-58 не рявкнул, но сказал довольно крепко и определенно, после чего официант немедленно согнулся в дугу и сделал сразу шаг назад, как боксер на ринге после команды судьи «брэк».

«Хеллоу, парень», - услышал мистер 15-58 не менее наглый, но женский голос, и тут же ему кто-то положил руку на плечо. Мистер 15-58, разгоряченный еще спором с официантом, обернулся на голос и, к своему ужасу, увидел «Сову», которая улыбалась, и от улыбки этой на версту разило спиртным.

- «Мне компьютер рекомендовал тебя, - сказала «Сова».- Разреши присесть, парень?»

- «Пожалуйста,- ответил мистер 15-58, - но я ухожу, у меня нет времени».

- «Если ты не свинья, пойдем вместе, ко мне, - предложила она. - Или моя рожа не устраивает? Не бойся, я в постели то, что надо».

- «Извините, я должен покинуть вас», - мистер 15-58 встал, откланялся и позорно бежал.

- «Свинья»,- пустила ему комплимент бывшая мисс 13-51, а теперь 15-57.

Что ж, подумал тогда Виктор Михайлович, машина здесь не виновата: он снизил свои критерии, а «Сова» чересчур завышено оценила свои достоинства.

 


 Виктор Михайлович был абсолютно уверен, что еще одну ошибку в выборе жены не допустит. Он все просчитает, приготовит ей десятки тестов, исследует в различных ситуациях, а главное - примет окончательное решение во время своего интеллектуального пика. У него дома висела специальная диаграмма до конца года, которую он вел, кстати сказать, из года в год. Диаграмма эта изображала кривые его интеллектуального, эмоционального и физического состояния. Интеллектуальный пик бывал один раз в тридцать три дня, эмоциональный - в двадцать восемь и физический - в двадцать три. Составляя диаграмму, он вычислил, когда точно был зачат, в каком состоянии был каждый родитель при этом... Наиболее благоприятным сочетанием кривых считалось, когда все три они пересекались в верхней точке, то есть все три состояния были на максимуме, а самым опасным - интеллект на минимуме, эмоции и физическое состояние на максимуме. Сочетание физического и эмоционального максимума было идеальным временем для любви, но предложение будущей избраннице Виктор Михайлович решил сделать, когда кривая интеллекта будет на максимуме, а эмоций - на минимуме.

«Черт побери, да я же сейчас в районе эмоционального пика!» - вспомнил вдруг Виктор Михайлович, находя объяснение тому, почему ему почти хотелось говорить с незнакомой молодой женщиной, почему он разрешил ей звонить ему и почему, несмотря на полночь, ему трудно заснуть. Он применил аутотренинг и тут же уснул.

С утра до обеда он уточнял с заведующим отделом научной организации труда Петром Никифоровичем Белых схему информационных потоков внутри завода. Петр Никифорович был старым, седым, немощным уже человеком, некогда бывшим главным инженером завода, и он откровенно подремывал при разговоре, почмокивая собранными чуть ли не в трубочку вялыми, необычно розовыми губами. Перед началом обсуждения он, видимо трезво оценивая свои возможности, пригласил в кабинет всех старших инженеров отдела, объявив им, дескать, давайте послушаем умного человека. «У него и физическое, и интеллектуальное, и эмоциональное состояние уже на минимуме, - подумалось Виктору Михайловичу. - И зачем этого человека поставили на такую должность? Ведь от него мезозоем пахнет. Опыт, конечно, тут громадный, но опыт этот относится к периоду до нашей эры! Какое же у него может быть чутье на новое, передовое, какие оригинальные идеи может выдать он на трех минимумах?»

Виктор Михайлович говорил вдохновенно, блистал остроумием, он ведь находился в состоянии эмоционального пика, сочетающегося с интеллектуальным подъемом. Во всяком случае, старшие инженеры не дремали, спорили с ним и между собой, в конце концов, растормошили и Петра Никифоровича. Среди инженеров находилась Лада Быстрова - круглолицее, с нежно-добрыми глазами существо лет двадцати шести, которое не спорило, а только на Балашова смотрело и еще улыбалось, от чего на щеках обозначались совершенно уж милые ямочки. Он чувствовал, что оно и является тут для него вдохновляющим фактором, и ему хочется понравиться этому фактору, который, кто знает, возможно, звонил ему вчера в гостиницу.

- Славно мы поговорили, а? - спросил Петр Никифорович, обводя теплым взором своих помощников. - Славно, ведь правда? Спасибо, Виктор Михайлович, спасибо от всех нас, сирых.

- Ну что вы, - запротестовал Виктор Михайлович, не соглашаясь с преувеличенной оценкой личного вклада в общую работу. - Вот вам всем спасибо, - и Виктор Михайлович взглядом задержался на Ладе Быстровой, - я узнал от вас столько интересного. Вот что значит союз науки и практики.

- Тогда все свободны, - объявил Петр Никифорович. - Виктор Михайлович, прошу вас, задержитесь на минуточку. И ты, Ладонька-детонька, останься.

Когда все вышли, Петр Никифорович встал из-за стола, подошел к Виктору Михайловичу и, взяв его под руку, заговорил ласковым, убеждающим тоном:

- Ладонька-детонька, Виктор Михайлович у нас в городе один как перст. Но человек должен после работы отдыхать, ему должен кто-то показать город. Я не хочу поручать это дело кому-то из наших мужиков - поить будут гостя, басурмане, а затем и опохмелять. Ты же воспитанная девочка, покажешь гостю город, или тебя женихи одолевают? Как, детонька, относишься к моей задумке?

- Пожалуйста, Петр Никифорович, я постараюсь, - ответила неопределенным тоном Быстрова и мельком, заговорщицки взглянула на Балашова.

- А вы как, Виктор Михайлович? Не возражаете?

- Разве я смею возражать, Петр Никифорович?

- Вот и добренько. В кинишко, в театрик, Ладонька-детонька, а нужно куда-нибудь поехать за город, закажи машину, чтоб все было чин чином. На субботу и воскресенье возьми в завкоме путевки в наш дом отдыха. Директор дал нам большие полномочия... Уровень будет высокий, детонька, - обещаю три дня отгула. Ты же в Ленинград собираешься поехать? Какие возникнут затруднения - обращайся ко мне. А сейчас проводи, Ладонька, Виктора Михайловича в руководскую столовку, пообедайте там. Приятного вам аппетита.

- Славный он человек, Петр Никифорович, - говорила по пути в руководскую столовку Ладонька-детонька. - Знает завод до винтика, всю жизнь проработал на нем, начинал еще на стройке землекопом.

- Почему он не уходит на пенсию?

- Остался один. Жена умерла, сын погиб на фронте, кроме завода у него ничего нет. Кстати, его сын и мой папа были друзьями с детства. И воевали вместе. Поэтому не удивляйтесь, когда Петр Никифорович называет меня «Ладонька-детонька», он еще иногда говорит мне «внученька». Скажет так, и я начинаю реветь, поэтому он остерегается называть меня так... Послушайте, Виктор Михайлович, у меня идея! - воскликнула Лада, схватив его за руку и останавливаясь. - Куда я вас сегодня могу повести? Ума не приложу, не знаю, где что идет. Я даже хотела попросить у вас на сегодняшний вечер «отгул», - она улыбнулась, но почувствовав, что Виктор Михайлович готов сказать ей «пожалуйста», запротестовала, - нет, нет, нет! Просто я должна продумать хорошенько программу, созвониться с кем надо. Я домоседка, а подруги повыходили замуж давно. Готовлюсь поступать в аспирантуру, отстала от жизни. И вот подумала: почему бы ни познакомить вас с моим отцом? Он оригинальный человек. Жалко мамы нет дома, она у нас певица, певичка, как называет ее папа, она бы приготовила славный ужин. Вы не против?

- Предложение принимается. Я человек одинокий, для меня семейная обстановка - бальзам.

- Вот и добренько, как говорит Петр Никифорович. Я созвонюсь с папой, предупрежу. Кстати, я рассказывала ему вкратце о вашей лекции, и он будет с вами спорить. Я вас предупреждаю об этом, Виктор Михайлович!

- А кто он, как говаривалось раньше, в миру?

- Литературовед, критик, доктор наук, профессор, но основная специальность - спорщик.

- Инти-инти-интересно, - вальяжно произнес Виктор Михайлович. - Мне нужно готовиться, значит?

- Он такой спорщик, что подготовиться к разговору с ним невозможно. Те, кто его не знают хорошо, иногда даже обижаются. Он почему-то любит донимать женщин, особенно тех, кто норовит способного человека взять под каблучок. Он им, например, заявляет: «Великий Рим погубили свинцовый водопровод и женщины!» Еще он изводит женщин рассказами о том, почему огромные паучихи пожирают своих крошечных супругов-пауков, объясняя это деградацией паучьего рода. Я вас не напугала?

- Нет, нисколько, к тому же я не женщина.

- Тогда приходите в восемь вечера на центральную площадь, к фонтану. Мы живем рядом.

- Приду обязательно, спасибо.

- А я вас угощу пельменями, они у меня получаются, так что вы не вздумайте где-нибудь поужинать! - погрозила пальчиком Лада. - Но сейчас на всякий случай мне нужно очень добросовестно выполнить первое поручение Петра Никифоровича. У нас очень хорошая столовая...

 


 В восемь вечера Виктор Михайлович прибыл к фонтану, побывав предварительно в нескольких цветочных магазинах в поисках подходящего букета. Везде были только или комнатные цветы или связочки прутиков багульника, завезенного сюда из Сибири, который и дарить-то было неудобно. Прекрасно цветет багульник, но пока это были лишь прутики, похожие на жидкие дворницкие метелки. В конце концов, в одном магазине нашлись гвоздики - Виктор Михайлович взял две красных, две розовых и одну белую гвоздику, завернул их в бумагу и уложил бережно в портфель - на улице все-таки было холодновато. Теперь он ходил вокруг запорошенного снегом фонтана, протирал запотевающие стекла очков и всматривался в бледные при неоновом освещении лица женщин, потому что не знал, как выглядит Лада Быстрова в зимней одежде.

В пять минут девятого Виктор Михайлович увидел ее - она пересекала площадь наискосок, шла быстро, почти срываясь на бег, в дубленке с белым тонкорунным воротником. На голове у нее была белая вязаная шапочка, которая ей очень шла.

- Вы не замерзли? Я пельмени приготовила из трех сортов мяса - пальчики оближете. Возьмите меня под руку, Виктор Михайлович, у меня такие скользкие сапоги, - попросила она.

Быстровы жили в большом шестиэтажном доме с лепными украшениями, которые Виктор Михайлович не смог различить через запотевшие очки. В подъезде он, наконец, снял, протер их; они поднялись на второй этаж, к двери с медной табличкой "Профессоръ Иванъ Ивановичъ Быстровъ».

- Это друзья подарили, когда папе дали профессора,- объяснила Лада.

- Милости просим, - сказал хозяин в прихожей, взял у него пальто и шапку, повесил на рога оленя.- Что ж, будем знакомы, - он крепко пожал Балашову руку,- Виктор Михайлович Балашов? Весьма приятно, я даже читал вашу книгу об информации, написанную для нас, дилетантов, довольно умело.

Быстров, не стесняясь, пристально рассматривал гостя, пока тот приглаживал волосы, копался в портфеле, извлекая гвоздики.

- Лада, иди-ка сюда! - крикнул он в глубину квартиры.

- Ой, какие красивые! - воскликнула Лада, подвязывая на ходу серый льняной передник с большими вышитыми ромашками. - Спасибо большое, Виктор Михайлович! Где же вам удалось достать такие?

- Лада, не уточняй ненужные детали,- сказал Быстров. - Тащи нам свои пельмени, а то я, как кот, уже делаю круг вокруг кухни. Прошу ко мне! Лада! Давай все в кабинет!

Иван Иванович был громким человеком. Он всегда кричал дома, потому что у него была большая квартира, которую он за многие годы основательно натолкал самыми невероятными вещами. Просторный кабинет был набит книгами, целую полку занимали старинные фолианты в ветхой, изъеденной временем кожей; книги были везде - на столе, в шкафах и на шкафах; на диване, на креслах, на стульях, на полу; он тут же похвастался перед гостем, что недавно достал за большие деньги редчайший двухтомник философа Федорова, которого очень высоко ценил Толстой и который недооценен потомками, показал и «Домострой» - «здесь много любопытного, - сказал он, - а то все кричат: «домострой, домострой», а никто его не читал». Во всяком случае, эта книга познавательнее любого «Домоводства». А это «Лексикон словеноросский» Памвы Берынды, представьте, за двадцать копеек куплен... Кроме книг, в кабинете Ивана Ивановича было множество старинных икон и русских орденов, в углу стояла полутораметровая деревянная ложка. Под ногами валялась чурка какого-то плотного белого дерева - оказалось, что это кусок мамонтового бивня, на полках были образцы редких камней, лежал рассохшийся уже кокосовый орех. Рядом с ним длинная, слегка изогнутая кость - «это моржовый, тот самый, да-да», - объяснял хозяин по ходу краткой экскурсии.

- Лада! Скоро? - закричал он вдруг так, что Виктор Михайлович от неожиданности даже вздрогнул.

- Иду! - донеслось из глубины квартиры.

- Надо убрать это к чертовой матери, - сказал хозяин и принялся очищать видавший виды огромный письменный стол, на крышке которого из-под хлама стали показываться характерные круглые пятна размером в дно стакана. Наконец он успокоился, но в динамическом смысле, кинетический же потенциал у него был огромен - Виктору Михайловичу казалось, что хозяин опять вот-вот сорвется с места и заорет. Иван Иванович был в старом, с обвисшим воротником, грубом сером свитере, он беспрерывно курил, сбрасывая небрежно пепел в огромную пепельницу. Профессорского у него не было ровным счетом ничего, на улице в таком виде, с таким серым лицом, невыразительным лбом, с короткими волосами, торчащими над правым виском, как соломенная стреха, его можно было принять за классического дядю Васю, который за трешник ни в коем случае не станет чинить водопроводный кран.

- Умница! - закричал Иван Иванович, увидев посреди подноса бутылку коньяку в окружении холодных .закусок, и стал небрежно разгружать их на стол, отдав пальму первенства, естественно, коньяку.

- Папа, осторожно, - взмолилась Лада, когда он каким-то образом выгнал за пределы тарелки шпроты. - Подожди немножко, я салфетки дам.

- А-а, - махнул рукой Иван Иванович, решительно наполняя рюмки. - Будем! Очень рад познакомиться! - и вслед дочери, на кухню: - Капусты свежей принеси побольше! Капусты!

«Деспот, тиран в семье, - подумалось Виктору Михайловичу, - недаром «Домостроем» восхищается».

- Вам не нравится коньяк или вы мало пьете? - спросил Иван Иванович, увидев почти полную рюмку Балашова.- Гастрит? Если хотите, у меня есть настойка золотого корня. Ему цены нет. Это алтайская штука. Не хотите? Напрасно... Было облепиховое масло - другу отдал. Да снимите вы свой пиджак, галстук рассупоньте, чувствуйте себя как дома, а не на каких-нибудь экосезах... Так вот, я читал вашу книжку, - Быстров говорил без всяких переходов, не теряя времени на всестороннее обоснование своих мыслей.- Я не пойму, вы считаете информацию всеобщей категорией материи, как время, пространство? Из вашей книги я не понял, вы - за или против?

- Это вопрос философский, Иван Иванович, на эту тему много писал Урсул, - уклончиво ответил Виктор Михайлович.

- Читал, но мало понял. Как дохожу до ваших формул, чувствую себя дураком и жалею, что не силен в математике. Хотя, кто знает, может, к старости поднатаскаюсь в вашей грамоте. В теории информации много любопытного - читал труды отца вашего Шенонна, и нашего Колмогорова, и англичанина Черри, и француза Абрахама Моля, который попытался применить теорию информации в анализе информационности музыки, и так далее и тому подобное. Только на мой непросвещенный взгляд, Моль больше доказал не всеобщность информации, а ограниченность ее теории или неразработанность. А попалась мне краткая библиография трудов по информации ~ батенька вы мой, сколько наворочено и написано! Шум, шум, шум, как вы называете...

- Извините, но в связи с чем вы, литературовед, заинтересовались теорией информации? - спросил Виктор Михайлович.

- Гм, - проворчал Быстров и откинулся в кресле.- Отвечу вопросом. Вы считаете научно-техническую революцию самой важной и существеннейшей чертой нашего времени?

- Разумеется.

- Почему «разумеется»? - выкрикнул Быстров. - А если ее нет, не существует в природе и она является просто фигуральным, образным выражением газетчиков, а множество людей с умным, точнее наукообразным видом, стремится доказать нам, что она есть? Вам не кажется, что все это от лукавого? Вдуматься хорошенько - бред сивой кобылы, весьма тщательно подмалеванная старая, как мир, технократическая идея. Простите, да с чем ее кушать, революцию вашу-то, а?

- Иван Иванович, вы серьезно отрицаете существование научно-технической революции?- спросил, чтобы удостовериться в услышанном, Виктор Михайлович.

- Революции - да...

- Очень опрометчиво, - заметил вальяжно Виктор Михайлович. - Научно-техническая революция оказывает колоссальное влияние на жизнь современного общества. Как же это можно отрицать? Впрочем, такой подход не нов, его на Западе используют мелкобуржуазные радикалы.

- Оставим радикалов в покое, - поднял руку Быстров, как бы гася разгорающийся спор. - Хотите, я вам расскажу краткую историю вопроса. В моем, естественно, понимании. Лет двадцать назад, с вашей точки зрения можно сказать в доэнтээрреволюционное время, помнится, разгорелась одна жаркая дискуссия: «физики»или «лирики». Изломали множество копий, израсходовали фантастическое количество бумаги, отняли миллиарды часов времени у людей, чтобы прийти к выводу: и те, и другие - главные и важные. Однако научно-технократическая мысль не дремала - подсунула тоже самое, только в другой обложке: научно-техническая революция - нате вам, а ну-ка, кто в контрреволюционеры готов рядиться? И, как водится, пошла писать губерния - всё стали рассматривать с точки зрения так называемой эпохи НТР. Литература эпохи НТР, живопись эпохи НТР, только вот, кажется, до балета еще не дошли, но и там, говорят, пробивают что-то эдакое научно-технически революционное. Скажите, откуда такая амбиция? Вас что, не удовлетворяет термин «научно-технический прогресс?» Ведь прогресс-то никто не отрицает, хотя к нему тоже надо подходить диалектически.

- Вы имеете в виду ущерб окружающей среде?

- И ЭТО - тоже! - выкрикнул Быстров.- Здесь мы, пожалуй, подошли к тому критическому, но и с другой стороны отрадному моменту, что стали задумываться: как вообще спасти Землю и как спасти себя, человечество.

- Но ведь одной из задач научно-технической революции, - Виктор Михайлович не без удовольствия выделил голосом три последних слова, - как раз и является поиск путей восстановления окружающей среды, принципиально новых способов обеспечения энергетических потребностей, рационального использования природных ресурсов. Если сегодня наш дом, земной шар, довольно загрязнен, так виноваты не научно-технические достижения, а наше незнание, головотяпство. Нельзя сбрасывать со счетов и порочную систему хозяйствования в капиталистическом мире, именно НТР обостряет в нем противоречия. Кроме того, Иван Иванович, отрицая огульно достижения научно-технической революции, хотите вы этого или не хотите, но умаляете достижения нашей страны в научно-технической области, роль научно-технической интеллигенции в экономической и духовной жизни страны, - разошелся Виктор Михайлович. - Я знаю, с какой жадностью эта интеллигенция интересуется литературой и искусством, вообще гуманитарными дисциплинами. Это весьма образованный и культурный народ...

- Все это, можно считать, так, но я не пойму - при чем здесь все-таки научно-техническая революция? Почему вы нередко заявляете: дескать, это результат научно-технической революции, и это, и это, нередко присваивая то, чего мы добились благодаря социальным революциям, то же революции Октябрьской? Не кажется ли вам, что, скажем, и теория конвергенции в связи с НТР - должно быть, изготавливается на одной и той же кухне. В эпоху НТР, мол, сглаживаются противоречия между двумя системами, не играют уже такой роли национальные особенности, хотя истинная здесь цель - как раз разжечь национализм. Мне кажется, что нас с вами какие-то молодцы хотят околпачить, и ловко, очень ловко! В нашей среде есть прямо-таки ультра-энтээрреволюционеры, которые не прочь механизировать, автоматизировать или вовсе эвээмизировать духовную жизнь. Заставляют машину писать стихи, писать музыку...

- И пишет стихи машина, и музыку пишет! - разгорячился Виктор Михайлович.

- Да, да, стихи! Но какие?

- Пожалуй, не хуже многих, которые печатаются.

Иван Иванович приумолк, плеснул в рюмки коньяку и с лукавой улыбкой спросил:

- Значит, в будущем машины, когда станут совершеннее, станут писать стихи еще лучше?

- Безусловно, - ответил Виктор Михайлович, настораживаясь.

- Говорят, сейчас у американцев более совершенные машины, чем у нас. Да?

Виктор Михайлович не ответил, но кивнул.

- Стало быть, - закричал победно Иван Иванович,- сейчас американские машины могут писать русские стихи лучше наших? Хах-ха-ха! - забегал он по кабинету, взявшись руками за голову. - Вы меня убедили! Хах-ха-ха! Да понимает ли ваша машина, что есть стихи, а есть поэзия! Это же не одно и то же! Хах-ха-ха!

- Папа! Папа, что с тобой? - вошла с подносом Лада. - Папа, успокойся, это же неприлично - так себя вести!

- А это прилично, это прилично - путать стихи с поэзией? Понимаешь, американские машины могут писать стихи на русском языке лучше наших машин!

- Ну и что, папа, завтра наши будут писать лучше... Поэтому, пожалуйста, сядь за стол. Смотрите, какие я вам пельмени принесла. Сядь, я прошу тебя.

- Ладно, Лада, отведаем пельмени эпохи НТР. Или ты их дореволюционным способом лепила? - спросил Быстров, усаживаясь в кресло. - ДоНТР пельмени - они лучше, индивидуальнее. Машина ведь ни души, ни совести, ни родной земли не имеет, хотя на ней и есть бирка с указанием места изготовления. Поэтому ЭВМ-поэта легко купить-продать... М-да-а, но пора, однако, приступать к пельменям.

Лада тоже села к столу и, накладывая мужчинам пельмени, приговаривала и отвлекала их от спора:

- А вот еще какая привлекательная пельмешка. Еще? Виктор Михайлович, не обижайте меня. Если вы будете так есть, меня Петр Никифорович в Ленинград не пустит, - и, обращаясь как бы только к нему одному, сказала: - Я не виновата, что вы с папой повздорили. Предупреждала вас: он человек невыносимый.

- Нет, почему же. Ваш отец очень интересный человек, но он страдает профессиональным комплексом неполноценности. Вы не обиделись, Иван Иванович?

- Терпеть не могу ученых слов - комплекс, индекс, коммуникабельность,- Быстров выговаривал эти слова, кривя губы, пока не отправил в рот пельмешку.

- Нет-нет, вас не устраивает второстепенная роль вашей науки, вообще гуманитарных дисциплин, которые все больше попадают в зависимость от физики, математики...

- Эх, молодой человек, - покачал головой Быстров. - Вы не первый, кто так свысока смотрит на гуманитарные науки. Еще в прошлом веке Тургенев писал о таком герое. Вспомните, «гуманитас» в переводе с латыни означает «человечество». Че-ло-ве-че-ство! А что важнее всего с точки зрения науки и искусства? Да прежде всего знать самих себя. Нам будет лучше, и мы будем лучше, чем больше будем себя знать. Прошу при этом понимать меня не только буквально, я же вижу, вы уже готовы опровергать!.. А вот узнаем мы все о себе и своем окружении или же никогда не дойдем до конца этого пути... Пожалуй, никогда - ведь тогда человечество деградирует от тоски и абсолютной бессмысленности существования. По поводу первостепенности-второстепенности скажу: в последние годы в нашем университете гораздо больше желающих поступить учиться на гуманитарные и естественнонаучные специальности, чем на технические, физические и математические и так далее. Кто знает, почему так. Может, это объяснимо в какой-то степени с точки зрения Чижевского, зависит от солнечной активности, как от Луны - приливы и отливы. Возможно, сейчас, так сказать, «гуманитарный муссон», затем будет ваш «муссон», и тогда люди вместо того, чтобы стоять трое суток в очереди за подпиской на Пушкина, будут пять суток стоять за программами для ЭВМ или таблицей логарифмов. Короче говоря, как говорит один мой знакомый: «И вот приехал я в Москву, а тут Вася...» Хах-ха-ха!

- Папа, - напомнила о приличиях Лада.

- Вы слишком утрируете все, профессор, - сказал Виктор Михайлович и спросил:- А кто этот Вася? Слесарь?

- Почему слесарь? Просто Вася, - объяснил Быстров, передернув плечами, подчеркивая и свое малое понимание. - Поговорка такая. Вроде бы в ней ничего и нет, но есть что-то...

- А-а, - согласился Виктор Михайлович, но, сколько бы он ни сосредоточивался на непонятном, так ничего и не понял, а затем, увидев намерение хозяина, стал отказываться:- Я, пожалуй, больше не буду. ~ Не могу...

- Я принесу чай, - с готовностью поддержала его Лада и вышла на кухню.

- Тогда на посошок, а?

- При условии, что за научно-техническую революцию, - не без иронии предложил Виктор Михайлович.

- За научно-технический прогресс, за эволюцию!

- Нет, за научно-техническую революцию!

Иван Иванович прямо-таки рассердился на Балашова и отставил рюмку. Переплетя пальцы и сжав их в один большой кулак, поставил его ребром на край стола и, сдерживая себя, заговорил:

- Заблуждайтесь на здоровье. Но я не пойму вас, Виктор Михайлович. Вы читали лекцию об оптимальности, а ратуете вдруг за революцию. Оптимальных революций не бывает. По своей натуре вы очень осторожный человек и вдруг - энтээрреволюционер! Да какой с вас, технократов, спрос - даже высокообразованные и талантливые гуманитарии бывают подчас сбиты с толку каким-нибудь техническим новшеством. Хотите один поучительный пример? Пожалуйста, - Быстров поковырялся в недрах стола и извлек пухлую папку. - Вот: «Мы живем в мире телеграфов, телефонов, биржи, театров, ученых заседаний, океанских стимеров, поездов-молний, а поэты продолжают оперировать с образами, нам совершенном чуждыми, сохранившимися только в стихах, превращающими мир в поэзии в мир неживой, условный...» Много правильного, только вот что такое стимер, еще помните?

- Стимер - по-английски пароход.

- Верно. Дальше: «Такому пониманию поэзии, как случайного выражения своих впечатлений и личных переживаний, как чисто схоластической разработки однажды навсегда установленных тем, - искатели «научной поэзии» противополагают свой идеал искусства, сознательного, мыслящего, определенно знающего, чего оно хочет, и неразрывно связанного с современностью». Снова много правильного, излишне рационально только, запрет на личные переживания немножко напрасный. Но через тринадцать лет этот же автор написал совсем другое. Вот оно, без суеты, суесловия, шараханья в крайности: «Вообще можно и должно проводить полную параллель между наукой и искусством. Цели и задачи у них одни и те же; различны лишь методы». Не догадываетесь, кто автор?

- Иван Иванович, я не специалист в ваших областях. И простите, мне показалось, вы жалуетесь на непорядки, так сказать, в своей епархии, а обвиняете в них нас. Странные у вас, гуманитариев, литераторов, людей искусства, привычки. Чуть что не так у вас, вы тут же стараетесь озаботить своими чисто профессиональными, да и личными проблемами, все человечество! Разбирайтесь в своем хозяйстве сами, в конце-то концов!

- В ваших словах есть резон, есть, - сказал Быстров. - Может, вы все-таки позволите мне назвать автора приведенного текста?

- Пожалуйста.

- Это Валерий Брюсов.

Виктор Михайлович почему-то поморщился, а затем твердо, стараясь овладеть положением, спросил:

- Профессор, что вас так тревожит и беспокоит? Может быть, страх, что литература и искусство подарили столько прекрасных произведений человечеству, но оно уже не в состоянии использовать их с достаточной степенью эффективности? Должно быть, только поэтому вы заинтересовались теорией информации. Может, зависть вас гложет - ведь плодами научно-технической революции через сравнительно небольшой отрезок времени пользуется буквально каждый человек прямо или косвенно? Современному человеку, извините, лучше хорошо знать автомобиль, чем «Илиаду».

- Вот-вот, - рассердился снова Иван Иванович, но на этот раз не стал сдерживаться. - Рационалисты, прагматики, скептики! Это и беспокоит! «Илиада» - вечная ценность, автомобиль же ваш - это все равно, что какое-нибудь ландо. Было и - нет его! Один не лишенный остроумия человек, наблюдая за ходом битвы у Лейпцига между войсками Франции и Германии и находясь под впечатлением только что прочитанного «Агамемнона» Эсхила, сказал: «Государства погибают, но хороший стих остается»! Революция - вещь серьезная, опасная, с ней шутить нельзя. Кстати, на вечные ценности революции практически не влияют... И я Брюсова привел, чтобы убедить вас: вся-то суть в уважении науки к поэзии и поэзии к науке, более того, в содружестве и сотрудничестве. Ведь совершенно не случайно у нас в голове два полушария, и они помогают друг другу. Без диктата. Существует теория ограниченности систем австрийского математика, как его... Фу-ты, надо же, забыл. Подскажите же, Виктор Михайлович!

- Не волнуйтесь. Вы имеете в виду Гёделя?

- Да, Курта Гёделя! Не могу знать, как к нему относятся специалисты, однако меня дилетанта, поразило то, что каждая математическая система имеет естественный предел своих возможностей. Я так понял: доходит какая-то система до своего предела в познании объекта, вступает в права другая система и так далее. Поэтому мы вправе, скажем, рассматривать поэзию и науку в качестве отдельных систем, дополняющих и обогащающих друг друга в познании мира. А Брюсов, видите ли, куда сиганул - «научная поэзия»! К сожалению, к прискорбию даже, вам все слишком понятно. А что непонятно, вы тут же на ЭВМ посчитаете, смоделируете проблемку и решите ее!.. Когда пойдем вас провожать, расскажу об одном человеке, а пока запомните эту каску, - Быстров снял с полки красноармейскую каску, показал на круглое оплавленное отверстие на макушке. - Запомните эту дырочку.- Он поставил каску на место и продолжал: - А пока я вас, одного из тех, кому все давным-давно ясно и понятно, спрошу: скажите, кто первым из наших соотечественников увидел Землю из космоса?

- Иван Иванович, я чувствую, какая-нибудь ваша ловушка, и знаю: чтобы вы не сказали, вы скажете чудовищную вещь. Юрий Алексеевич Гагарин - вот вам мой ответ!

- Конечно, он первый побывал в космосе, первый видел физически Землю оттуда. Никто не собирается преуменьшать его подвиг и приоритет нашей страны. Однако есть все основания считать, что до него был человек, который тоже видел ее оттуда, который точно знал, как она оттуда выглядит. Представьте себе, точно знал, как смотрится наша старушка. Знал!.. Помните строки одного из последних стихотворений Лермонтова: «В небесах торжественно и чудно... Спит земля в сияньи голубом»? Откуда было знать поручику Тенгинского полка, что Земля действительно «спит в сияньи голубом»? Согласитесь, такая интуиция, такое воображение - это загадка. Если кому-то нравится считать лермонтовскую строку случайностью - пусть будет так. Но мне кажется, что это стихотворение написано богом, а не человеком. Может, наши потомки станут такими бого-человеками по силе своего духа, безбрежности воображения и высочайшему уровню мышления? Да, это, должно быть, и есть нормальный человек.

 


 

 

Остаток вечера прошел спокойно - Иван Иванович Быстров больше не кричал, не всхохатывал, не пил коньяк. Заметно было, что он разрядился, наговорился всласть, и они почти по-светски беседовали о науке управления, когда Лада принесла чай. Кофе в доме Быстровых не пили, Иван Иванович считал его варварским напитком, совершенно бессмысленным для человека, если, конечно, он не собирается отплясывать какой-нибудь боевой танец. Поэтому Лада, предлагая гостю чашку кофе, положила предупредительно руку на плечо отца. Виктор Михайлович отказался только ради желания побыстрее уйти из гостей - ему не хотелось больше спорить с хозяином, он устал от него.

Лада осталась дома убирать посуду, это огорчило Виктора Михайловича, зато теперь он был убежден - звонила в гостиницу не она, и подумал, что, если еще раз раздастся звонок, надо отругать назойливую девицу. Иван Иванович в прихожей не надел, не вошел даже, а как бы впрыгнул в большие серые валенки, облачился в старомодное полупальто, прикрыл голову такой же старомодной шапкой-пирожком.

На площади было пустынно, тихо, морозно. Быстров похваливал чистый воздух, подышал им с удовольствием с минуту и тут же закурил.

- Ах, черт побери, надо было вызвать такси! - вспомнил он с досадой.- Пойдемте на автобусную остановку, а по пути будем ловить такси. Так вот, об одном человеке...

Балашов вздрогнул внутренне - вспомнил все-таки он о своем обещании, будет опять рассказывать...

- Был у меня друг детства Коля Белых, сын Петра Никифоровича. Учились в одном классе, но пока я закончил десятилетку, он прошел весь курс математического факультета. Одновременно закончил затем и филологический факультет. Поразительная память, совершенно безграничная доброта и полнейшая беззащитность - это Коля. Он многие книги знал наизусть - наверное, он ничего не забывал... Был такой случай. Появилась в нашем доме испанская девочка, раненая, на костылях. Разумеется, мы, мальчишки, в нее все любились, а Коля, чтобы научить ее русскому языку, сам выучил за несколько недель испанский... А потом - война... Вместе служили. Я в разведроте, а он в штабе переводчиком. Вначале он тоже был в разведроте, но я как-то увидел командира дивизии, рассказал ему все, упросил взять Колю в штаб, сохранить ему жизнь... Сам-то он, конечно, ничего не знал о моих, так сказать, интригах... Летом сорок третьего Коля вдруг зачастил ко мне, с ним что-то происходило, что-то мучило его... Может быть, он предчувствовал, что мне оставаться в живых, и рассказывал, рассказывал, рассказывал...

Однажды взяли в плен немецкого полковника, приказали доставить в штаб армии. Пока готовились к поездке, мы лежали с Колей на плащ-палатке в чудесном бору на берегу Донца. Философствовали, как обычно. «Ваня, понимаешь, - говорил он мне, - мы еще не знаем всех возможностей искусства. Научный путь познания мира - он все-таки измерительный, умозрительный, рациональный, технологический... А искусство (кстати, он терпеть не мог выражения- литература и искусство, словно литература не искусство) сочетает в себе осмысление мира с его обчувствованием. Это органичный, чисто человеческий и более древний путь познания. Возможности его совершенно фантастические, результаты могут быть ошеломляющие. Только была бы правильная методика, истинная, не ложная, не субъективная... Взгляни на звезды - видишь, какие они сегодня большие и яркие? Лермонтов почти перед смертью написал: «и звезда с звездою говорит». Там есть совершенно гениальные строки: «В небесах торжественно и чудно... Спит земля в сияньи голубом». Он видел нашу землю о т т у д а, о т т у д а, понимаешь?»... А потом, Виктор Михайлович, в небе загудел самолет. На войне, они, знаете, часто летают. Коля же прочел тогда стихи Федора Глинки:

 

И станет человек воздушный

(Плывя в воздушной полосе)

Смеяться и чугунке душной,

И каменистому шоссе.

 

Так помиритесь же, дороги,

Одна судьба обеих ждет.

А люди?- люди станут боги,

Или их громом пришибет.

 

Может, мне сейчас уже так кажется, не знаю, но мне почему-то помнится, что он несколько раз повторил последние строки: «А люди?- люди станут боги, Или их громом пришибет». Наверно, как он говорил, осмысливал их и обчувствовал... Утром мы тряслись в кузове полуторки. В кабине сидел майор-штабист. Сидели плечо к плечу, спиной к кабине. Немец перед нами на скамейке. Пошел дождь, остановились в поле - впереди тоже стоят машины. Чернозем в дождь - не асфальт. Погромыхивает, вокруг - ни кустика, спрятаться негде. Потом гроза разошлась, и вдруг в глазах у меня сверкнуло, помню только, как летел с кузова на землю.

Рядом шмякнулся и немец. Я поднялся, не соображая, что же произошло. Заглядываю в кузов - лежит посиневший Коля. Дырочка на каске, разорваны сапоги. Не меня убило, я же рядом сидел, не немца, не в другую машину молния ударила, а именно в Колю. Немец, вояка, молился, став на колени, я дал ему тогда под зад...

- Все это - чистая случайность, - не хотел говорить этого, но все-таки сказал Виктор Михайлович.

- Все-то вам понятно! - с укоризной произнес Иван Иванович. - А для меня загадка. Чем объяснить? Биотоки у него были помощней наших что ли, или, может, природа вообще, да и люди тоже, очень ревниво относятся к таким, как он? Посредственность предпочтительнее?.. Я ведь в этой каске до конца войны ходил - и ни царапины... Это можно назвать случайностью... Только потом я понял, что он был гениальным человеком, но ничего не успел сделать. Неужели он, читая стихи Глинки, уже предчувствовал то, что произойдет утром? Хотя, почему неужели - обстоятельства своей смерти многие описали - тот же Лермонтов, Пушкин, Джек Лондон... Для меня это загадка, Виктор Михайлович, на всю жизнь загадка. Загадка...

Быстров умолк, прикурил. И больше не говорил ни слова. Показалась машина с зеленым огоньком. Суетливо кинулся с поднятой рукой на проезжую часть, открыл дверцу:

- Садитесь, Виктор Михайлович. Заходите еще, спорить будем! Извините, если что не так...

Балашов вернулся в гостиницу уставшим, прямо-таки с гулом в голове от громкого Быстрова, неудовлетворенным -вечер был сумбурен, профессор юродствовал, а он, Виктор Михайлович, вел себя большей частью так, словно рейсшину проглотил. «3акомплесовано у профессора несколько цепей, - думал он, - неврастеник самый обыкновенный, вульгарис по-латыни, и вообще - какая-то богема. Он суеверен, да, да, суеверен. В голове у него жуткая мешанина - мезозоя и науки, странных фактов, амбиции и совершенно диких выводов! А Коля, Коля этот его - совсем прелесть, этакий вундеркинд, пророк в собственном отечестве! Стихи Глинки и смерть на следующий день от молнии - ха-ха! Какая же здесь загадка? И я хорош, ох хорош. Ладонька-детонька на защиту мою встала, дожил! Спать... спать...»

 


 

 

Виктор Михайлович отвлекся от воспоминаний - сон есть сон, о нем он беспокоился особенно ревниво. Но какие ни были богатые навыки аутотренинга у Виктора Михайловича, уснуть никак не мог - мелькали перед глазами Быстров и Ладонька-детонька, причем Быстров продолжал спор, орал и размахивал руками, корчил злорадные гримасы. Лада стояла перед столом с полным блюдом дымящихся пельменей и преглупо улыбалась. От вида этих пельменей у Виктора Михайловича перехватывало горло - зачем он только ел их перед сном? «Нет, пельмени прекрасные, восхитительные, вкусные, легкие, полезные, какие они хорошие. Хорошие, хорошие... После них такой легкий, приятный сон...» - начал мысленно твердить Виктор Михайлович, стараясь успокоиться и уснуть.

В конце концов впечатления дня в его сознании смазались, растворились друг в друге, он перестал их воспринимать, а затем они и вовсе развеялись, и тогда он уснул - беспамятно и облегченно. Через некоторое время он стал осознавать, что спит, но его что-то беспокоит, настойчиво требует к себе внимания. С сожалением выпутываясь из забытья, понял: телефон. В полусне-полусознании взял трубку, сказал что-то еще беспамятное и услышал в ответ вчерашний жизнерадостный и юный женский голос. Она говорила с нетерпением - еще бы, целый вечер звонила ("По какому праву?»- мелькнуло у Виктора Михайловича), а теперь уже, наверное, слишком поздно. Она просила прощения за беспокойство, и он, пока приходил в себя, извинил ее, уверил, по привычке быть вежливым с дамами, что, мол, ничего страшного тут нет. К удивлению Виктора Михайловича, первой его мыслью, когда сознание полностью вернулась к нему и вспыхнуло, как лучевая трубка, не имеющая никаких пространственных и временныx ограничений, было: «И вот приехал я в Москву, а тут Вася!» Это было настолько неожиданно для него самого, что он, зажав ладонью микрофон, засмеялся, захохотал даже - ему открылся юмористический смысл этого странного выражения.

 

Виктор Михайлович будет болтать по телефону с неизвестной девушкой, назвавшейся Таней, до трех часов ночи. «Какая чепуха!» - время от времени станет восклицать он. Странный этот разговор закончится тем, что будет назначено свидание на пять часов вечера. Виктор Михайлович откажется от поездки в дом отдыха, Ладонька-детонька подумает, что гость обиделся на ее отца. Пойдут долгие взаимные и неубедительные объяснения, ему все же удастся немного успокоить Ладу - он ведь хорошо относится ко всему вчерашнему, и к ее отцу, и к ее пельменям, и вообще Виктор Михайлович назовет вечер очень полезным и интересным. Уладив дела с Ладой, Виктор Михайлович начнет готовиться к свиданию, зайдет в знакомый цветочный магазин, выйдет с букетом гвоздик, найдет к пяти часам условленную аптеку и станет прохаживаться возле нее ровно в семнадцать ноль-ноль, приглядываясь близоруко к каждой молодой особе женского пола. В семнадцать десять он забеспокоится, в семнадцать двадцать встревожится, в семнадцать тридцать назовет себя ослом, но будет прохаживаться возле аптеки еще пятнадцать минут. В семнадцать сорок пять на шапке и пальто Виктора Михайловича будет лежать толстый слой снега - он весь день тихо и густо шел. Увидит Виктор Михайлович на углу мусорный ящик (поразительно, но в виде безобразнейшего, широкого, металлического и раскрашенного белой и черной краской пингвина!), швырнет в поганый зев этого чудища гвоздики и уйдет от аптеки в отвратительнейшем настроении, проклиная себя за доверчивость, мальчишество, глупость.

Вечером позвонит Таня. Она станет со слезами просить прощения у Виктора Михайловича, утверждая, что она не могла прийти. Виктор Михайлович холодно простит и положит трубку.

Таня действительно не могла прийти на свидание. Это была совсем юная, чистая и красивая девушка, но с ней случилось несчастье - она тяжело болела и вот уже три года не могла ходить. Она жила в доме напротив аптеки, ее подружки-девятиклассницы, помогающие ей учиться, назначали мальчикам свидания, влюблялись, разочаровывались. Жизнь эта как-то шла мимо Тани, она тоже мечтала о любви и свиданиях.

Получилось так, что до Виктора Михайловича в номере гостиницы жил профессор, который приезжал ее смотреть. Таня знала номер этого телефона. Надо сказать, что телефон у Тани появился совсем недавно. Свободных номеров в их районе не было, и заведующая аптекой пошла навстречу родителям девушки - разрешила установить в квартире параллельный аппарат. И Таня названивала по вечерам по всем телефонам, радуясь, как расширяется ее мир, как много интересного она узнает. Однако бесконечно тревожить одних и тех же людей было неприлично, и вот однажды, когда она поговорила по всем известным телефонам, а ей было скучно и тоскливо, Таня решилась набрать номер гостиницы, в котором еще неделю назад жил профессор.

Виктор Михайлович был вторым ее вот таким знакомым, и первым, которому она решилась из любопытства назначить свидание. Говорила она ночью из-под одеяла, чтобы не слышали в другой комнате родители, весь день готовилась к свиданию, ждала его радостно и трепетно. Она, конечно, понимала, что оно не состоится, но ведь девчонки тоже назначали свидания и нарочно не приходили.

В пять часов она подъехала на кресле к окну, повернулась к нему спиной, взяла в руки зеркало и стала смотреть на аптеку. Так она всегда делала - их квартира была на шестом этаже, и Таня из своего кресла улицу не видела. Появился Виктор Михайлович, и вначале было интересно - пришел человек, которому она назначила свидание, но потом Таня поняла, что в свидании нет ничего необыкновенного. Может быть, Виктор Михайлович показался ей намного старше, чем она думала, может быть, она еще не понимала, что свидания волнуют, когда любишь. Виктор Михайлович прохаживался возле аптеки, а Тане становилось стыдно - она обманула ни в чем не повинного человека, раскаивалась в легкомыслии и хотела уже позвать маму и попросить ее выйти на улицу и извиниться перед Виктором Михайловичем, но было стыдно признаваться в этом и маме. Она мысленно умоляла Виктора Михайловича: «Уходите, уходите же, разве вы не понимаете, что вас обманули? Почему же не уходите, какой же вы глупый!» А Виктор Михайлович ходил и ходил, не зная, какие мучительные страдания причиняет девушке, перед которой за эти сорок пять минут открылась вся бездна ее несчастья и вся неотвратимость своей судьбы. Она оцепенела от сознания всего этого, но когда Виктор Михайлович швырнул цветы пингвину, Таня пронзительно вскрикнула. В комнату вбежала перепуганная насмерть мать, Таня разрыдалась и все ей рассказала...

Виктор же Михайлович, вернувшись из командировки, как-то употребил странное выражение: «И вот приехал я в Москву, а тут Вася!» Он озадачил им своих сотрудников, они стали подумывать, что их шеф не так уж понятен, как раньше предполагалось. Лабораторные остряки взяли «Васю» на вооружение, и пока они превращали выражение в банальность, Виктор Михайлович вошел в обычную колею. Избавился от шатко-неопределенного «и. о.» перед названием должности и с еще большей убежденностью в правоте собственных принципов продолжал жить в точном соответствии со своими кривыми.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Китовый ус. М., Современник, 1981

 

 

Александр Ольшанский

Сибирская фантазия

I

С трех боков сопка была голой и скалистой, и только со стороны тайги, на пологом склоне, росли ели и лиственницы, а на вершине кустился кедровый стланик. Два камня, каждый с хорошую избу, лежали у подножия. Они были когда-то частью сопки, ее веками подтачивала таежная речушка Ключ, названная так, быть может, еще николаевским гренадером Кузьмой Сиволобовым. Все предки Василия, начиная с Кузьмы, останавливались здесь, разводили между камнями костер, чаевничали и ночевали. Кузьма наказывал потомкам являться к родовому месту утром, и они, как писал в последнем своем письме Иннокентий Константинович, дед Василия, именно так и делали. В этом был сокрыт какой-то смысл, как и в том, что по завету Кузьмы надлежало брать не больше фунта в год на нужды всего сиволобовского рода. В противном случае, грозился из прошлого века Кузьма, Хозяин разгневается, место оскудеет и вовсе иссякнет. Да и вообще алчной душе недалеко до беды.

По хрусткой наледи - снег в затишке погожими днями здесь подтаивал - Василий втащил тяжелые нарты в широкую щель между камнями, сбросил лямку с. плеча и, борясь с искушением освободиться от лыж, присесть и расслабиться, пошел с топором к ближним лиственницам. Белая, с едва уловимым кремовым отливом лайка Ива, предчувствуя скорую кормежку, льстиво завертелась перед ним, тыкалась черным носом в рукавицу и мешала идти. Злой, строптивый пес Хангай, помесь восточносибирской и карело-финской лаек, не разделял восторгов подруги. Бежал впереди, торил дорогу, часто останавливался, поворачивал назад морду и ловил острым недоверчивым взглядом, казалось, самые зрачки Василия, допытывался у него: «Сюда, не ошибаюсь?» Хангай, на русском языке это означало Дух тайги, непостижимым образом угадывал намерения Василия, мощным прыжком срывался с места, разбивал сухой бугристой грудью снег. «Ну и зверюга», думал Василий о нем с удовольствием. Нет, не обманывали чалдоны в ленской деревушке Мутино, когда расхваливали годовалого пса, считай щенка, и ломили за него цену, да и отдали не по дешевке - за полтораста рублей. Хангай стоил того.

Крайние лиственницы были сухостойными - запас Иннокентия Константиновича. Он всегда делал его возле своих зимовий и постоянных стоянок. Свалит сухое дерево и тут же ошкурит комель у соседнего. Через два-три года оно подсыхает, годится в печурку или в костер. По берегам речек и озер дед припасал смолье для лучения - старинного ночного способа добычи рыбы острогой с помощью «козы», приспособления, напоминающего собой вилы, только побольше, на зубьях которого разводится огонь. Прилаживал Иннокентий Константинович «козу» на носу шитика, смолье жарко пылало, трещало, постреливало угольями, причудливые тени метались по берегу, а налим, ленок, хариус, щука или сиг, завороженные сиянием огня и ослепленные им, не видели занесенной каленой остроги.

Одну из лиственниц повалило, дерево повыше ошкурки надломилось и расщепилось, и оно не один год лежало комлем на крутой дуге из несломленной части ствола. Василий обрубил ветви и поволок в щель. Сушняк разгорелся быстро, пламя заиграло на холодных, покрытых колючей изморозью камнях, сиропно-розовые огоньки поблескивали на хрусталиках льда, и казалось, бока камней затлели. Набив снегом черный от копоти чайник, Василий приладил его над огнем с помощью шеста и вернулся к лиственнице, теперь с ножовкой - нарезать кругляшей на ночь.

Пока он делал две ходки, вода в чайнике вскипела. Но пить не стал, зная, как потом трудно будет подниматься от жаркого костра. «Кака сила без чаю, - говорил Иннокентий Константинович, когда мальчонкой брал его в тайгу. - А чай выпил - совсем ослаб. Кружку выхлебать, Василь Иваныч, дело немудреное, даже нужное, если сил нет, иззяб совсем. Но лучше выпить две, три и вообще сколь хошь, когда работу сделаешь. Чай - делу венец».

Василию предстояло устроить себе ночлег - и этому научил Иннокентий Константинович. Надо нарубить стланика или елового лапника, сделать из него постель, на стенку и крышу пойдут ветви лиственницы, утепленные тем же стлаником, и получится шалашик, который таежники называют балаганом. В нем можно спать в серьезные морозы, если поддерживать перед ним костер. Иннокентий Константинович мог подбрасывать поленья, не просыпаясь. Когда огонь ослабевал, дед вдруг переставал храпеть, должно быть, сосредоточивался, затем хватал полено и с закрытыми глазами кидал точно в костер. Откидывался навзничь и храпел дальше...

Проснулся Василий не от холода, давно пробиравшего поясницу, а от бешеного лая Хангая. Костер догорал, угли тлели под серым слоем золы.

- Цыть! - прикрикнул Василий и ткнул унтом пса.

Лай мешал прислушаться.

Хангай не унялся, напротив, оскалил на него зубы, отскочил, едва не угодив в угли. Ива тихонько повизгивала и как бы ввинчивалась задом в балаган.

«Волки!» - от этой мысли Василий окончательно проснулся, и тут же, словно в подтверждение догадки, перед щелью промелькну ли быстрые тени. Одна из них задержалась, сверкнула парой холодных изумрудных огоньков, от которых у Василия совсем застыла спина. Он схватил головешку покрупнее, с тлеющими красными пятнами на обгоревшем конце, и швырнул в зверя. Волк отскочил. Головешка не успела дошипеть в снегу, как он показался в проеме снова. «Вожак? Выманивает из камней?» - подумал Василий.

Ива все-таки ввинтилась в балаган, повизгивала теперь где-то под мышкой у Василия. Задыхаясь от злобы, Хангай топтался рядом с костром. Нащупав двустволку, Василий взвел левый курок, в правом стволе была пуля на случай встречи с шатуном, вскинул ружье и всадил заряд картечи в тень. Промахнуться в нескольких шагах было трудно, к тому же Василий за собой знал: в минуты опасности становился хладнокровным и собранным. И точно, из-за правого камня донеслось хрипенье, шум свалки, щелканье зубов. Перекусили, усмехнулся Василий, когда все стихло, и зарядил оба ствола картечью.

Волки ушли. Хангай рычал, прижавшись к Василию, Ива еле слышно поскуливала и мелко дрожала.

Костер снова разгорелся, Василий поправил на шесте чайник. Далеко, километрах в трех, зародился густой тоскливый вой, и эхо покатило его от сопки к сопке по снегам, залитым мерзлым светом луны. «Новый вожак права качает», - подумал Василий. Не захочется ли ему показать стае сразу, на что он способен?

Спина у Василия стыла от огоньков в волчьих глазах, у кого она не стынет, если на тебя нахально пялится зверюга. Но Василий заметил не без удивления, что ему не было страшно по-настоящему, как бывало в детстве, когда дед, уходя на охоту, оставлял его на несколько дней в зимовье одного. Самое нынешнему существу Василия волк не был страшен, серого боялась его, Василия, человеческая порода. Чувство страха освежало душу, взбадривало и молодило, заставляло ум и мышцы работать на полную катушку, но Василий, видимо, давно разучился бояться кого-либо или чего-либо. И отнюдь не потому, что не видел в жизни страшного или был храброй личностью. Страшное было, его хватало с избытком, как у каждого, чье детство совпало с войной. Он испытал голод и холод, рано лишился отца – нет, не на фронте тот погиб, а ушел с дядей Михаилом сюда, к родовому сиволобовскому месту. Иннокентий Константинович не дождался сыновей-близнецов к условленному сроку, отправился на поиски и нашел их в зимовье у жилы. У Ивана, отца Василия, было перерезано горло, Михаилу оба заряда вошли в живот. Пол зимовья был усыпан золотым песком и самородками...

Мать Василия прожила тоже недолго. Его воспитывал дед. Исполнилось четырнадцать - в ремеслуху, потом армия, работа на шахтах Донбасса, жена, дети... Вроде бы все нормально, путем, но от однообразия посредственного существования притупился у него вкус к жизни, повыцвели в ней краски, приглушились звуки, притупились чувства, потерялся смысл в житейской суете. Не стало в жизни полной радости, бурливые, хмельные, бьющие в голову ее соки будто разбавила сильно позапрошлогодним томатом тетя Мотя, которая работала в кафе на гнидовском базаре. Считай, нормальная жизнь, откуда страху взяться?

Давно замечталось Василию вырваться из карусели одинаково серых дней, развернуть плечи, вдохнуть свежака во всю грудь и ударить по струнам так, чтоб чертям стало тошно, чтоб невыносимо чесались у них копыта от желания отплясывать до упаду под лихой и любимый Сиволобовыми припев: «Шел камаринский мужик...» И давно повернулась его душа той стороной, которой ждется будущее и куда втекает оно, становясь настоящим, к родным забайкальским местам, где он много лет не был. Он тосковал по ним.

Дублершу Антонине завести, что ли, думал он иногда, имея в виду любовницу, когда тоска и однообразие совсем донимали, но дальше всплеска мысли в этом направлении не продвигался. Не боязнь молвы приструнивала его, он никогда не изменял жене, ему не хотелось ухаживать, оказывать внимание, ублажать как-то женщин, вообще ленился заниматься ихней сестрой.

 

II

 Не спалось. Он топтался между костром и балаганом, подставляя теплу попеременно лицо и спину, ждал рассвета и думал, перебирая в памяти узловые события своей жизни. Как тут уснешь и как не задумаешься, если на серьезное фартовое дело решился.

У старика Сиволобова в Киренске был просторный пятистенок, захламленный рыбацкими сетями, охотничьими принадлежностями и припасами, своего рода городское зимовье. В нем пахло свежими шкурами, рыбьей сыростью, дичью и, конечно же, собаками - их у Иннокентия Константиновича всегда было не меньше двух пар. Жил дед без бабки. Василий лишь потом, когда подрос, узнал историю Окаянной Киры - такое в доме деда было ее прозвище. Она оставила мужу двух сыновей-близнецов, сбежав в смутные годы революции с каким-то купчиной лишь потому, что тот, как и ее предки, был родом с Волыни. Ерунда какая-то, тем не менее, умотала с купчиной.

В часы взаимного расположения, особенно когда помогал деду плести сети, Василий, которого в детстве сильно мучили тайны своего появления на свет, осмеливался расспрашивать о родне. Дед при одной мысли о бабке мрачнел, насупливался, гасил бессильный, изнурительный гнев, добавлял к прозвищу Окаянная такие уточнения, как пропастина, мостолыга протухшая...

- Она родове нашей кровя перегадила, - начинал дед рассказ с самого главного преступления бабки Киры. - Какой род, Василь Иваныч, какой род под корень извела! Пращур наш Кузьма Сиволобов, когда в рекруты шел, заночевал на заимке у одного доброго человека. А в зыбке младенец плакал, девочка.

«Не плачь, красавица, вот вернусь с царевой службы и на тебе женюсь! - в шутку сказал, ну чтоб дите успокоить.- Как, отец, отдашь за меня?» - в шутку обратился к доброму человеку. «Отдам. По рукам?» - спрашивает тот. Тоже ведь какой был, а? «По рукам!» - отвечает Кузьма.

И что думашь? Двадцать пять годов, как и положено, отслужил Кузьма, идет в родные края через ту заимку. А Глафира, и впрямь красавица, согласно уговору, ждет его не дождется... Во в каку родову подколодная заползла!

На меня, окаянная она, не иначе как чары наложила. Все девки не любы мне, твержу тяте, только Кира... Отходил тятя чересседельником, а я все равно стою на своем. А знал, что деда ее, который держал корчму на Волыни, на осине повесили. Семейка была - не приведи Господь: проезжих зельем подпаивали, те засыпали в дороге, тогда и грабили. Дальше - больше, в азарт вошли, убивать стали.

Что и говорить, народ в наших краях не святой, бывалый, варнак на варнаке, но чтоб вот так, в собственном дому, травить людей, затем и жизни лишать - такого отродясь не было. Ты, Василь Иваныч, знашь таежный закон, - тут дед долго и сурово смотрел на него колючими глазами, спрятанными под жесткими, нависающими козыречками бровями, знать, хотел, чтобы внук запомнил и взгляд его, и слово. - Зашел в зимовье: возьми, сколько тебе надо. Тута для тебя спички с дровишками сухими, чай, сухари, но и ты, будь любезен, чем богат, поделись. Нечем - не беда, оставь побольше дровишек придущему за тобой. Добрым словом помянет. Может, он в зимовье из последних сил доползет, обмороженный или зверем paненный... Так вот орочон Нил Тэо в моем зимовье на Пади после схватки с шатуном отлеживался. Дров запасаю много, и спасли они его, когда он ходить-то, измятый весь, не мог... А эти, окаянные их души, путников травили и убивали... Взяла свое кровь невинных людей у Ивана да Михайла. Она непременно возьмет свой должок, уж как ни крутись, как ни изворачивайся. Приходит время и - пожалте расчетец!

На шахтах Василий дважды попадал в серьезные переделки, и нехорошие предчувствия стали прямо-таки изводить под землей. Они подтачивали могучее чалдонское здоровье, и, когда заболел воспалением легких, Василий, cтыдно сказать, даже обрадовался. Одно время грешил на силикоз - Антонина убедила его, а вот докторов не смогла. Воспаление легких вылечили, отправили Василия в санаторий на два срока подряд - вернулся домой розовощеким и помолодевшим. Рухнули надежды Антонины на высокую пенсию мужа по инвалидности. Пока он лечился, супруга уши всем прожужжала о его силикозе, в общем, ославила на шахте. Все думали: Васька Сиволобов доходяга, а он после санатория как жених. Задумка у Антонины была лихая и наглая: сделать мужа в сорок лет с копейками пенсионером и уехать в Изюм, поближе к сестре Фроське. Подземного стажа для льготной пенсии у Василия было достаточно, но когда она еще будет, дожить до нее надо, а работать в забое, по Антонининым понятиям, не было больше смысла, нехорошими предчувствиями она его прямо-таки заразила.

Захотелось ей жить рядом с Фроськой, вот и все. Только ей было известно, подговаривала она врачей или нет, может, пыталась всучить им взятку, что еще она предпринимала, пока он прохлаждался в санатории, но того, что до него дошло из шахткома, от товарищей по бригаде, для полного позора хватало с избытком. На шахте над ним посмеивались, не открыто, но это чувствовалось. Он едва не развелся с Антониной, стало жаль дочерей. Надо было уезжать, и он сказал жене: вот теперь поехали в Изюм.

Не заметил, как перевалило за сорок. Немудрено: бесследные дни, жизнь идет ни шатко, ни валко, а двигатель у нее все равно работает внатяжку, как у груженой машины. Машина эта, ко всему прочему, смекалистая, понимает, что она грузовик и что ей этот груз везти да везти. Не успел Василий, как говорится, глазом моргнуть, как прожили в Изюме пять лет. Не стал похожим Василий на Андрея Былрю, мужа Фроськи, редкого хозяйственного таланта и удачи человека. «Ну и народ», - любил говорить Былря по поводу и без повода, не уставая удивляться всему на свете.

Копался Былря на приусадебном участке от зари до зари, и все у него, как у Мичурина, росло, цвело, урождалось. Морковка у него величиной со свеклу, помидоры у Былри крупнее, чем у Сиволобовых капуста. Сладкий перец вообще «пол-литровый» - так называл его Былря, потому что в такую перчину, размером с ишачье ухо, входило не менее полкило фарша. Детей у Былрей не было, а много ли двоим здоровым и цветущим людям надо? Андрюха прирожденный папа Карло, он вкалывал, как иные пьют, по-черному, но мантулил, получалось у него, ради самой мантулы.

Брат Былри Степан, тот самый, который в Изюм китовый ус привозил и который нынче живет в Хосте, говорил Андрею при всех родственниках и ближайших соседях:

- Свой коммунизм, можно считать, ты построил. Индивидуального пошива, так сказать, коммунизм. В общем - ты свершившаяся мечта всего прогрессивного человечества. Ха-ха-ха...

- Поднимай и ты удовлетворение своих материальных и духовных потребностей на высокий ypовень, - ответил Андрей, все равно что считал с газеты.

- Не духовных, а ворсисто-хрустальных, - поправил Степан с вызовом.

У Ефросиньи от возмущения вздрогнули губы, позеленела вся, но все происходило на людях, и она кротко и плаксиво упрекнула деверя:

- Не виноваты мы, Степушка, что у нас детей нет. Не

виноваты.

- Нет, виноваты! - гремел Степан, он это умеет - боцман! - Виноваты, потому что не взяли из детского дома пару огольцов, таких, чтобы они вам ковры во множестве мест прожгли, хрусталь из рогатки побили, пол этот сияющий хорошенько затоптали, мебель эту располированную - ржавым гвоздем поцарапали или попробовали маленько ножовкой.

- Степ, Степ, что ты пророчишь, бог с тобой, - замахала руками Ефросинья, видать, нарисованная картина сильно ее впечатляла.

Вот она - мантула ради самой мантулы.

Пока Василий строил дом, влез к Былре в долги. Как отдавать тысячи, если жена медсестра, две дочери учатся в медучилище, само собой невесты, а Василий работал на автомобильном кране, сидел на складе, именно сидел, а не вкалывал, как бывало в шахте. Не халтурил и не спекулировал, у Былри паслен крупнее, чем у него картошка, откуда деньгам взяться.

Давала Антонина утром девчонкам по рублю, а ему, как мужчине и человеку курящему,- полтора. Надоел этот рупь с полтиной - спасу нет.

- Слушай, мать,- подковырнул он как-то ее совсем незлобиво, - а вот будет полное разоружение, полное, как говорят, и всеобщее, тогда по сколько давать нам будешь?

Девочки хихикнули, весело стало им, а Антонина как вспылит, хвать трешками и пятерками по столу и в крик:

- Все берите! Все!

Надоело женщине выгадывать да выкраивать, а что она может, если половину дохода раздает по утрам, а на оставшиеся деньги можно купить пару средних или полтора хороших сапога. А есть-пить надо? Жизнь-то, говорят, обмен веществ, в том числе и дефицитных...

Вообще-то он побаивался лишь самого себя. Трудно было предугадать, как он повернет свою судьбу, какой и она ему финт подкинет, потому что твердо решил про себя: в жизни ему не везло. А если и везло, то мало, так себе, от одной автобусной остановки до другой - что это за везуха?

После смерти Иннокентия Константиновича появилась у него возможность решить все житейские проблемы одним махом. Бросил автокран, приехал на прииск, целый сезон в старательской артели присматривался к добыче золота, порядкам и законам вокруг него. Не нравился суровый устав артели, дисциплина, но зато он нигде так не «упирался», как на прииске. Не раз он там вспоминал слова Андрея Былри о том, что, если бы у него не было огорода, он стал бы краснодеревщиком.

- Не могу жить без честно и хорошо сделанной работы. Я рабочий человек, стало быть, я должен стать мастером своего дела. На фабрике я делаю деталь на самом высоком уровне, ее в Париж на выставку надо, сосед же - тяп-ляп. Думаешь, не обидно? Почему я за свою отличную работу получаю столько же, сколько он за плохую? Он меньше вкладывает труда, старания, умения, а получает столько же. Стало быть, он, не я, в выигрыше. А почему бы не сделать так: за отличную работу получай, скажем, рубль, за хорошую - тридцать копеек, за удовлетворительную - три копейки, за плохую - тоже рубль, но уже с тебя? У нас все есть, нам бы только каждому работать как следует, как на себя, а не на дядю, - разоткровенничался как-то Андрей, вообще любивший в редкую свободную минуту предаваться размышлениям всеобщего порядка.

Он пришелся бы на артельную колодку как влитой - они вкалывают будь здоров, а Былря еще похлеще, от всей души. На что Василий в шахте упирался, там на-гора уголек выдавай, не слова, однако по сравнению с артелью шахта казалась чуть ли не домом отдыха.

 - Смот'ю я на тебя и маракую: временный, не наш ты человек,- сказал Василию «голова» артели Конощук и впрямь тогда нахальными буркалами уставился на скуластое, довольно узкоглазое сиволобовское его обличье. Вынюхиваешь, любопытствуешь, по сторонам осматриваешься. Тибья что интересует?

Раздулись у Василия крылья носа, побелела загнутая кверху сиволобовская пипочка, сузились, позлели глаза, скулы отвердели - шашку бы здесь со свистом наголо, и вдруг в узкой, азиатской глазной щелке проблеснуло лукавство:

- Откровенно?

- Валяй,- разрешил Конощук, взмахнув перед буркалами ленивыми пушистыми ресницами.

- «Головой» хочу стать, - сказал Василий, выждав, пока собеседнику станет понятен истинный смысл его слов.

«Готовлюсь и хочу испытать свой фарт», - именно так, как и следует, понял Конощук, и спросил равнодушно:

- Тибья еще не били?

Вот ведь какой «голова» - «тибья» говорит, причем чуть ли не через слово, а вопрос задал, все равно что преподнес целую программу: «Тебе, вернее, тибье хочется в тюрягу? Тибье известны законы по золоту, расписывался... А если ты не тот, за кого себя выдаешь? Если так, то тибье лучше оставить при себье эти разговорчики. Можем тибье и дать как следует». Примерно так переводились слова Конощука.

- А я без подсиживания. Ну, есть у меня такие задатки... руководящие. И без всякой техники-механики, а честно, чтоб потом, в случае удачи, половина артели была за меня. Но чтоб честно, без карьеры.

Конощук перевел: «Поверь мне, у меня есть фартовое место. Но я не хочу иметь дело с черным рынком, зубными техниками и ювелирами. Золото в случае удачи отдам дешево - за полцены, которую платит артели прииск. Не вздумай только заложить меня и сделать на этом карьеру».

- Хм... Мужику лечиться надо, - пробормотал Конощук и ушел. .

Улизнул. Не понял? Конечно, понял. Побоялся или счел блажью? «Лечиться», - этим словом Конощук предостерег и предупредил его.

Василий рискнул. Узнав, что примерно в двухстах километрах от родовой сиволобовской жилы зимой будет разбиваться базовый лагерь изыскателей-трассовиков, устроился в партию рабочим, спрятал в казенных манатках старательские причиндалы и, прибыв на место будущего лагеря, ушел вроде бы на длительную охоту.

Был бы в душе страх, разве забрался бы сюда, где даже у Макара, который не иначе как в этих краях пасет телят, двойной коэффициент? Где когда-то охотники за неимением свинца стреляли зверя платиной, потому что не знали о ее стоимости? Да и ртуть в эту пору здесь пребывает преимущественно в твердом, нежели в жидком состоянии.

 


 

 

III

Еще не рассвело, как Василий впрягся в нарты и пошел к родовому месту. Собаки вели себя спокойно. Ива не отходила от него. Если она не шла искать белку или соболя, то и Хангай никуда не отлучался. Пройдя с километр от сопки с камнями, Василий остановился, огляделся и прислушался. Волки не преследовали.

С восходом красного, кровавого солнца мороз, помолодев, стал резче, по насту зашуршала колючая поземка. Могло запуржить, и тогда пришлось бы пережидать непогоду в каком-нибудь сугробе., И без пурги трудно было выдерживать дорогу по руслу Ключа – временами нельзя было понять, где оно, и, если бы не ивняк, который рос по его берегам, Василий давно бы сбился с пути.

Иннокентий Константинович умер в иркутской больнице - Василий еле успел долететь на похороны. В комнате морга, где, видимо, обряжали покойников, Василий увидел в гробу сухонькое, в белой, как пух, бороде личико. Старик, стал крохотным, этаким грибком-боровичком, в котором совершенно невозможно было узнать статного, чернобородого и могучего чалдона-таежника. Только курносая сиволобовская пипочка из этого торчала.

После похорон главный врач вручил Василию завещание, в котором Иннокентий Константинович отписывал ему свой дом в Киренске и тысячу сто пятьдесят три рубля по сберкнижке. Вручили Василию и письмо, опечатанное больничной печатью.

В нем Иннокентий Константинович обстоятельно изложил, где находится сиволобовская жила и как к ней добраться. Поскольку на фартовом месте пролилась кровь, старик хотел было унести родовую тайну в могилу, однако не отважился нарушить наказ предка. Кто он таков, чтоб взять грех на душу? В последний раз Иннокентий Константинович был там несколько лет назад, поправил немного зимовье. До этого он приходил к жиле в конце сорок первого года. Забрал добычу близнецов, которых похоронил у зимовья, поехал в чужой город и оставил ее в коридоре военкомата. Когда через день весь город заговорил о сумке золотого песка, найденной с надписью «На защиту России», Иннокентий Константинович почувствовал впервые за всю жизнь, что у него стало гораздо чище на душе. Если бы сыновья были живы, они пошли бы защищать отечество. Так пусть хоть их золото повоюет...

Неожиданно русло Ключа расширилось, образуя как бы большую заводь, окаймленную густыми и высокими кустами ивняка. Василий пересек ее, у противоположного берега ему показалось, что лед под ногами гулкий, как над пустотой. Послышался говорок ручья, журчал где-то рядом. И точно - в заводь впадал незамерзающий ручеек, и ветви ивняка, нависшие над ними, были увешаны большими, словно стеклянными бусинами льда. Над ними вился парок - ручей теплый, значит, родовое место рядом. .

Василий оставил по правую руку Ключ и, обойдя густой, в колючем инее березняк, поднялся по склону сопки и увидел неподалеку заваленное снегом зимовье, приткнувшееся к двум могучим лиственницам.

Покосившаяся дверь, едва прикрывавшая вход, неохотно поддалась, и Василию, когда попал внутрь, подумалось, что здесь он раньше бывал. Помнился столик слева, над ним узкое окошко в торцовой стене, железная печурка, полки под потолком, на них лежали всегда продукты и охотничий припас, прясла над печуркой для просушки одежды и обуви. И нары были знакомы - левые доходили до столика, на них было удобно сидеть, к тому же светло от окошка, правые находились на одной линии с дверью и потому короче, подле них лежали дрова. Это было родовое зимовье Сиволобовых.

У Иннокентия Константиновича, если он продолжительное время не жил в таежной избушке, был обычай приветствовать Хозяина - духа зимовья и окрестной тайги. Войдя в избушку, дед снимал шапку и обращался к нему громко и уважительно:

- Здравствуй, Хозяин! Не болешь? Не скучашь? Чичас печурку разожгу, кости старые попаришь, чайком побалуемся. Принимай, Хозяин, гостей, извини за беспокойство, вместе веселее зимовать будет...

И, уходя из зимовья, Иннокентий Константинович так же чинно прощался, желал ему здоровья, отчитывался перед Хозяином, какие припасы оставил. Просил не стесняться, если они понадобятся, и непременно благодарил за щедрую охоту, даже в том случае, когда удачи никакой не было.

Василий стоял возле двери, смотрел в темный угол, там, полагал он в детстве, и обретается таежный дух. Уже поднялась рука к шапке из росомахи, чтобы, по обычаю предков, оказать ему уважение, как вдруг неожиданно для самого себя, самоуверенно и лихо, что называется, кинул ему:

- Привет, Хозяин!

Клубы пара, вместе с которыми вылетели слова, закрыли темный угол. Хозяин всегда молчал.

Стопка почерневших дров лежала у входа. Тепло упругими волнами пошло по зимовью, смяло щетину изморози на потолке, обнажило закопченную черноту с разводами плесени. Стало душно, потолок «заплакал», и Василий принялся обихаживать жилье. Перво-наперво надо было поправить дверь, снять ее с петель, заменить поперечины. Но сначала следовало попить чаю. Чай не пил, какая сила...

С чайником Василий спустился по едва угадывающейся тропинке между деревьями к подножию крутой желтоватой скалы. Из-под осыпи под скалой пробивался теплый родник - в прозрачном его венчике словно шевелился цветок с живыми лепестками из мелкого песка. Таким был исток Ключа.

Ниже родника была запруда, небольшой, запустевший и обмелевший водоем метра три шириной и около десяти в длину. Стало понятно, почему Сиволобовы ходили сюда исключительно зимой: теплая вода позволяла добывать металл в любые морозы. Во второй половине зимы людей в тайге мало, не надо было опасаться чужого глаза. Василий набрал в роднике воды, сделал несколько глотков из носка чайника - ничего, без привкуса, жить можно.

На следующий день Василий отмерил от первого выступа скалы нужное количество шагов и стал ломом и кайлом разбивать осыпь из мелкой щебенки и смерзшегося песка. Добрался до крупных камней, которые закрывали вход в штольню. Из нее повеяло затхлой сыростью, заклубился пар, едва Василий вынул первый камень. Освободив вход, Василий на четвереньках забрался в полузасыпанную штольню, обвел лучом фонарика стены. Когда-то высота позволяла ходить в полный рост. Осклизлые стены, свод и стойки крепежа были покрыты жирной плесенью - она от прикосновения отваливалась толстыми ошметками.

Штольня пошла вверх и, сузившись между каменными глыбами, повернула влево, в глубь горы. Василий попал в огромную пещеру с песчаным дном, усеянным камнями, - нынешний ручеек, который Иннокентий Константинович именовал Ключом, не исключено, в древности был бурной рекой. Затем здесь вспухла земля, возникли горы и русло древней реки засыпало камнями. Но в этом месте, видимо, с молодой горы сползла или упала монолитная плита, по крайней мере, не менее ста метров шириной, и, как козырьком, закрыла собой часть русла. Обнаружив в Ключе золотишко, Кузьма Сиволобов догадался, что оно в горе, пробил штольню и вышел на пещеру. Теплый ручей выносил из недр горы рыжий металл или золотоносной была древняя река - во всяком случае, Сиволобовы оказались владельцами подземного банка, созданного по прихоти природы.

В пещере стояла духота, со свода капала вода, местами с него свисали причудливые наплывы, заканчивающиеся каменными сосульками, навстречу им с глыб, лежавших неподвижно тысячелетия, тянулись шипы. Да, Хозяин немало здесь потрудился.

Между крупными камнями луч фонаря выхватывал песчаные полянки, однако следов добычи нигде не было. Возможно, весной пещера заполнялась талыми водами, песок оседал, выравнивался, и предки знали, какая полянка промыта, а какая нет. Во всяком случае, должен был остаться какой-нибудь инструмент - лопаты, лотки, ведра, носилки или тачка. Инструмент, вероятнее всего, припрятан, чтобы ни одна живая душа не могла догадаться о наличии золота в этом месте. Оно промывалось в пещере - немыслимо было таскать песок к истоку Ключа, кроме того, его, уже промытый, надо было куда-то девать. Не назад же в - пещеру носили. Иннокентий Константинович в письме не сообщал, каким образом Сиволобовы добывали золото- вряд ли он предполагал, что Василию когда-нибудь понадобятся такие сведения. Законы по золоту суровы, о месте старик написал ради собственной чистой совести.

Василий петлял между камнями, а следов никаких не находилось. Внимание его привлекла куча камней неподалеку от выхода. Они закрывали ящик из колотых плах, грубо отесанных топором. Василий очистил его от камней, поддел ломом нижний край, оторвал дно от мокрого песка. Тот как бы с сожалением чмокнул. Подложив камень, Василий дернул ящик на себя. Он подался, внутри глухо что- то затарахтело. У Василия мелькнула жуткая догадка, но упрямо поволок ящик к выходу, хотя тарахтенье не унималось. Лоб у него быстрей обычного взмок, спина, как водится, стала стыть, налицо был также странный прилив сил. Когда ящик зацепился за угол, Василий испытал немалое желание кинуться к выходу. Но он перевернул его на ребро и выволок из штольни.

Собаки, поджидавшие у входа, с подозрением принюхались к ящику, фыркнули и отошли. Василий заглянул внутрь через неплотно пригнанные плахи и увидел то, что предполагал - кости вперемешку с остатками одежды.

- Братовья, - выдохнул он то ли с презрением, то ли с горьким сожалением, вытер мокрый лоб тыльной стороной рукавицы и пошел в зимовье хватить спирта.

С тупым равнодушием Василий отволок ящик к другому концу скалы, выдолбил яму в осыпи, которая, как он понял, состояла из породы, выбранной в штольне, опустил туда останки близнецов, засыпал щебнем и песком, придавил большим камнем. Хотел выбить на нем что-нибудь, если не имена, то хотя бы крест, чтобы назначение камня всякому было понятно, но Василий отогнал от себя такие мысли, махнул рукой, мол, обойдутся, и вернулся к зимовью продолжать с остервенением, пугающим его самого, общение с бутылкой спирта.

 

Не зажигая огня, он размышлял о том, почему Иннокентий Константинович не предупредил в письме о захоронении в пещере. Вначале, ясное дело, было желание похоронить вместе с сыновьями и проклятое фартовое место. Со временем горе и ярость притупились, Иннокентий Константинович, как это бывает со стариками, стал подумывать о спасении души. Чего доброго, и о предстоящей встрече на том свете с пращуром Кузьмой, перед которым надо было держать ответ. Но умолчал зачем? Захотелось хитроватому чалдону оставить внуку загадку? Мол, я уже далече, а ты вот получи задачку. Знай наших, смекай да решай...

 


 

 

IV

Ночью Василию снились жена и дочери, Галя и Света. Дочери почему-то были очень маленькими, годика по два им, не больше. Ему стало обидно - вот-те раз, растили-растили, а они опять крохотные. Ползают по паласу в большой комнате, по всему видать, в старой квартире в городе Красном Луче. Елки зеленые, загрустил Василий, переезд в Изюм впереди, дом надо будет строить, деньги у Былри занимать!.. .

Предстоял неприятный разговор с бригадиром Иваном Музановым. Он давний друг - их койки рядом стояли в казарме и в шахтерском общежитии, когда они, отслужив в армии, приехали в Донбасс. Значит, придет еще Музанов, принесет девчонкам пакет грецких орехов, вручит Антонине букет красных роз, поставит перед Василием бутылку коньяка и скажет: «Поговорить, Вася, надо» .

Антонина недолюбливала Ивана - поперек горла становились его успехи, награды, премии. И Василия сбивала с пути, все нашептывала, что он ничем не хуже Ивана, а у того вон какая слава, вы, мол, упираетесь, а Иван из президиумов не вылезает, разъезжает по совещаниям, съездам да заграницам, а зарплата-то идет и стаж подземный, а не заграничный. Вот ведь какая зловредная женщина! А забыла то, когда у нее родились девочки-двойняшки, что Иван Музанов из роддома повез ее в новую квартиру, можно сказать, в свою собственную, предназначенную ему. Не был он тогда еще бригадиром, потом почти год жил с женой и сыном в общежитии. Но и это для Антонины не резон, дескать, если бы был бригадиром, не уступил бы очередь - вот ведь какая... 3начит, придет еще Иван Музанов, будет уговаривать не обращать внимания на Антонину - сама не ведает, что творит. Скажет, что переходит бригада на другой горизонт, дают новую технику, и вообще быть через полгода Василию Сиволобову бригадиром. Намекали Ивану на повышение, поскольку он закончил институт, и спрашивали, кто может его заменить. «Сиволобов», - ответил бригадир... Будет горек коньяк, не согреет он беседу между старыми товарищами, придется Василию отнекиваться да отказываться, не глядеть в глаза Ивану - ведь Антонина с Фроськой дело уже обтяпали, обменяли квартиру на фундамент с шестью сотками неподалеку от Былри, конечно, с доплатой в тысячу рублей. В общем, поменяли государственное на частное и еще деньги взяли…

Как сказать Ивану, мол, за бывшую твою квартиру, во всяком случае, за твой подарок, сорвали тысячу целковых? Не скажет он Ивану. Уедет в Изюм, найдет в Антонининых коробках шоферские права, полученные в армии, сядет на грузовик - надо будет строиться, машина пригодится. Значит, поедет еще в Краматорск за кирпичом для дома, а кирпич окажется ворованным, если не угодит Василий за решетку, выкарабкается из беды, даже права вернет. Но с тех пор будет работать на автопогрузчике или на автокране. Коль снится квартира в Красном Луче, то все у него впереди...

Вроде бы Василий пришел с шахты, раздевается в прихожей, а жена берет за руку, ведет в большую комнату и говорит:

- Вася, взгляни, какие у нас дочери красавицы! Он смотрит и видит: в самом деле, дочери красавицы, только маленькие они премаленькие, крохотули-карлицы.

- Ты что, мать, не видишь, они только с виду маленькие, а совсем взрослые?! Чему радуешься?

Откуда ни возьмись, вбегает Ефросинья, за нею - Андрей Былря, они тоже росточком с дочерей, и давай кричать на Василия, дескать, он тоже маленький, только не признается, дурак; потому что маленькому, незаметному во всех отношениях лучше.

- Папа-гномик, папа-гномик, - заладили дочки и, взявшись за руки, закружились вокруг него. - Папа-гномик, что ты нам купил?

Опять то же самое.

Поют они дурацкую песенку, а Василий - глядь на свои руки - малюсенькие они, как у младенца, и сам стал с дочерьми прыгать, распевать вместе с ними. Затем Василий сообразил, что пляшут и прыгают они не в Красном Луче, а во дворе у Андрея Былри. Сам Андрей подкатил к ним на пятой модели «Жигулей» - и тоже в пляс на рычащей машине.

Прыгнула Антонина на руки Василию, а он хочет вырваться из их хоровода, взглянуть с Былриного крыльца туда, где должен стоять его, Василия, дом. Душу прямо гложет мысль: «А вдруг дом не построен, вдруг еще надо строить?» Ну, строиться опять - это занятие на очень большого любителя! Никак Василий не сдвинется с места, а тут Антонина как взвизгнет по-собачьи!

Во сне он, должно быть, схватил за шкуру Иву, которая, спасаясь от волков, вломилась в зимовье, забилась к нему на нары. Он вскочил, очумело замотал головой, с трудом понял, что это не Антонина, а Ива перед ним, не Андрей пляшет на зеленых, пятой модели «Жигулях», а рычащий Хангай занял оборону в распахнутых дверях, кидается в светлый их проем и пятится назад, кидается и пятится. Василий схватил ружье и, не целясь, ударил дублетом в волка, который сидел под вековой лиственницей. Серый пропал, ободренный пальбой пес вздумал погнаться за ним.

- Назад, Хангай! Назад! - заорал Василий.

Пес догадался, насколько безрассудно и опрометчиво поступил, или на него кинулись волки, во всяком случае, он влетел в зимовье с поджатым хвостом, но тут же, устыдившись своей трусости, занял прежнюю позицию в дверях. Василий взял его за тугой, встопорщенный загривок, возле руки сухо щелкнули зубы, и тогда он, рассердившись, швырнул пса в дальний угол и захлопнул дверь. Теперь Хангай рычал на него.

- Цыть, дурак! - прикрикнул на него Василий, зажег фонарь и, когда пес притих, погладил костистую его голову.- Не возьмут они нас здесь, понимаешь? Кишка у них тонка до нас добраться. Поймут, что ни хрена не обломится, и уйдут... На охоту хочется? Конечно, хочется. Дело налажу - и будем ходить. Побелкуем, шкурка - мне, тушка - вам. Ива только у нас слишком боязливая, - Василий вздохнул, Ива, услышав свою кличку, замахала на полу белым хвостом. - Может, соболишку какого добудем - бабам моим ой как много меху надо! Соболишка много времени требует, а мне некогда. Не ради охоты явился я сюда загибаться... Может, глухаря свалим или косача, рябчик-дурачок почками ивняка вдоль Ключа должен кормиться... Завтра, Хангай, все решится, есть ли для меня здесь фарт или надо возвращаться. Тебя, Хангай, заберу в Изюм, а Иву, пожалуй, верну в деревню Мутино... Завтра!.. Загадывать не будем, тьфу-тьфу-тьфу, - поплевал Василий, как и положено, через левое плечо и постучал для верной безопасности от сглаза костяшками пальцев по деревянному настилу.

Снег припорошил следы ночных гостей. Пришлось закрыть собак в зимовье. Не давали покоя волки, где-то поблизости были олени. А где олени, там могут быть люди. Встреча с оленеводами не входила в его расчеты. Волки могли наведаться, когда он будет в пещере, кроме того, Ива и Хангай если попадутся на глаза оленеводам, наверняка заинтересуют их, и тогда, Василь Иваныч, жди незваных гостей. На ночь не мешало бы поставить двухпружинный капкан - серые обнаглели, забыли про осторожность, какой-нибудь и сунет лапу. Зачем патроны жечь.

Из входа в штольню курился парок, как, впрочем, клубился паром родник, запруда. Зияющая дыра в горе соблазнит любого человека заглянуть внутрь, закрывать ее бессмысленно - к ней ведут его следы на снегу. Охотнику или оленеводу можно будет объяснить, дескать, смотрю родовые угодья, увидел дыру в горе, полюбопытствовал, а там пещера. В крайнем случае, можно даже сказать: пещера с золотишком - чтоб не поверили. Но вот если будет лететь на вертолете какое-нибудь начальство, какой-нибудь надзор, хуже того, милиция,- тем, кто летает на вертолетах, потруднее лапти сплести. Но ведь волков бояться - в лес не ходить. Надо укрепить свод и стены штольни, в любой момент может произойти завал, а горноспасателей здесь нет. Заменишь крепеж, простым любопытством не отговоришься - умысел налицо, не отвертеться. Но и работать в пещере, когда знаешь, что штольня на ладан дышит, может, ты уже в ловушке, - тоже не дело. Завалит - не выберешься, щебень выбрать можно, а вдруг ахнет глыба? Нет, волков бояться - в лес не ходить.

Василий принес лопату и лоток, но, прежде чем войти в штольню, не без тревоги обратился к Хозяину:

- Разреши, Хозяин, взять пробу. За спрос не бьют в нос. Разреши узнать: есть фарт или нет. Дай знак и, будь добр, не прикапывай. В твоих владениях пролилась сиволобовская кровь, ты не забыл об этом, и я помню. Так что не прикапывай зря, Хозяин. .

Пробравшись в пещеру, Василий облюбовал полянку подальше от входа, потому что ближние наверняка были промыты, но брать пробу не спешил. Ему казалось, что Хозяину он не все рассказал, тот может и не понять его, и поэтому обратился к нему опять.

- Хозяин, послушай, пожалуйста, меня, - сказал Василий задушевным, свойским тоном. - Если ты не возражашь, - у Василия непроизвольно вырвалось «не возражашь», потому что именно так бы сказал Иннокентий Константинович, и так Хозяину, возможно, было понятнее, - я попытаю свой фарт. Если тебе не жалко, конечно. Можешь поделиться - поделись... Понимашь, Хозяин, мне фарт нужен. Воровать я не умею, спекулировать тоже, взяток мне не дают - не за что на лапу-то мою, не мохнатую, класть. Не приспособился: я... Вроде бы жить можно: работа есть и войны нет. Жена, дочки. Домишко в Изюме построил, баньку сварганил - ну какой, скажи на милость, без баньки сибиряк? Так вот, домишко есть, две тыщи за него Былре должен. Мебели особой никакой нет - работал я по углю в Донбассе, так сервант из Красноармейска, кухня из Красного Луча, диван-кровать и софу раздобыл в Первомайске. Не мебель, а сбор блатных. А бабе моей, Антонине, гарнитур, если не югославский, то венгерский хочется. Вообще-то она зараза, а не баба. Но это между нами.

У меня пятнадцать лет подземного стажа, как рыба лез поглубже, деньги были, ничего жили. Выпивал маленько, сам знаешь, пейзаж подземный никак на сочинский не похож. Помантулишь хорошенько, ну и выпьешь - так же рабочий класс, он не выпить разве дурак, кому это неизвестно? Тамошний Хозяин два раза меня прикапывал, я и не стал испытывать больше его терпение. Пошел слесарить, шоферить и такое прочее. Денег сразу стало меньше, а привычки-то остались. Привычки-то с запросом! Переехали в этот Изюм, жизнь там, как известно, более сладкая. Жизнь-то жизнью, а я и Антонина моя, она клизмы в больнице ставит, - ни шабашить, ни воровать, ни спекулировать.

И свояк мой Былря не спекулирует. Немножко на фабрике приворовывает, так, самую малость, чтобы ничем от других по тащилке не отличаться. Несун-одиночка, неорганизованный, клиент не народного, а товарищеского суда. Брат его Степан говорит, что он индивидуальный коммунизм построил, а по-моему, немножко не так - при социализме сильно приспособился. Он огород оседлал, вкалывает на нем. Клубника, смородина, перец, виноград, огурцы, помидоры, лук, чеснок, карпов в своем пруду развел - в общем, многоотраслевой приусадебный участок. Он у нас как тот преобразователь природы , тот самый, который, говорят, с клубники упал и разбился. Былря такой же, у него укроп как можжевельник. А у нас с Антониной ни хрена не растет, не умеем, хорошо еще, что шесть соток, а то на пятнадцати ничего бы не было.

Посуди сам, Хозяин: чистыми я приношу сто семьдесят, Антонина - сотню, девчонки на кино да на танцы получают. Дочек выдавать скоро замуж. Джинсы, если ты не знашь, что это такое, скажу: штаны такие из грубого материала, стоят примерно двести рублей. Сапоги - вообще разорение, за месяц я могу заработать только на одну пару. А дубленки, Хозяин? Это те же кожухи, только модные: раньше в Изюме без шифоньера замуж не шли, сейчас без дубленки не берут и брать не будут. Дубленка стоит всего-то тысячу рублей. Куртки кожаные просят, жакеты тоже модные, клади, Хозяин, по пятьсот целковых штука. Туфли, джемпера-свитера, платья, плащи, а шапки? Перины-подушки, дубленки дубленками, а их тоже давай. Антонина без перьев, я тоже, - Василий для убедительности снял шапку, осветил фонарем лысину, - шерсти немного сберег, моль неделю не прокормится. Так-то, брат.

Или вот еще что. Являются как-то домой дочки и говорят: «Были мы у Людки, у подруги, значит, у них кни-и-и-иг - целая стенка! Дюма вся, Дрювон, «Сага о Форсайтах», та самая, что по телику показывали, Джинсон есть… Па-ап! Купи у Людки «Трех мушкетеров»! Она недорого обещала отдать, за семьдесят пять целковых». .

«А на кой вам хрен сразу три? - спрашиваю.- Вам и двух хватит».

«Папочка, ты не о тех мушкетерах думаешь. Это книга такая, Дюма...»

«Нет, девушки, о тех. У Людки пусть будет «дюма» про тех мушкетеров, сейчас насчет этого свободно, а у меня своя «дюма», про двух. По четвертаку за штуку, к тому же один совершенно лишний, не возьму!»

Вот так, Хозяин...

Конечно, с милым рай и в шалаше. Но за такого, который так считает, Антонина замуж дочь не отдаст. По ее мнению, нынче так рассуждают только чокнутые. Вот она и донимает меня. Ох, Хозяин, как она меня донимает...

И непонятно мне, Хозяин. Ведь люди дубленки, куртки, джинсы, дачи, машины покупают, с руками все это отрывают. 3начит, народ приспособился? Они, умелые, не дают покоя Антонине, а она – мне!

Решил прийти к тебе. Приспособиться я не могу, по мне лучше раз – и в дамках! Не хочу никакого шику особенного, но и не могу же, чтобы у меня было хуже, чем у других. Не могу... .

Помоги, Хозяин...

Василий так увлекся рассказом о себе и своих делах, так в откровениях разошелся, что Хозяин непременно должен был понять, и если он в ответ на исповедь снова промолчал, то, не иначе, одобрял его...

Набрав в лоток песка, Василий пошел к запруде промывать его. Осмотрел крупный кварц, перебрал почти все камешки, но золота не было. Наконец, на одном камешке хорошо сверкнула в луче солнца искорка. Он затаил дыхание, поворачивая кусок кварца и ловя солнечный. Луч - искорка не пропадала. Она била в глаза, слепила, радовала душу. В кварце явно был самородок побольше спичечной головки. Василий спрятал камешек в карман полушубка, стал промывать дальше. На дне осталась щепотка золотого песка. Игра стоила свеч.

- Спасибо за фарт, Хозяин,- повернулся он к горе и поклонился.

Захотелось вернуться в пещеру, очень захотелось, ноги так и несли туда, но он знал: фарт забирает в плен, азарт пытается взять над ним верх.

- Не распаляй, Хозяин, - твердо сказал он. - Вначале приведу в порядок штольню. Неделя потребуется, не меньше, но так тому и быть.

 


 

 

V

Несколько дней Василий валил лиственницы, расчищал завалы в штольне, заменял стойки и укреплял свод. Уставал так, что к концу дня валился на нары замертво, а по утрам топор выпадал из рук. Волки оставили в покое, и Василий стал отпускать в тайгу собак. Они - охотники, по их понятиям, он вел себя непонятно и глупо. Не раз доносился до него звонкий лай Ивы, глуховатый, словно надтреснутый голос Хангая. Собаки звали его на белку, может, и на соболя, а он не шел. Однажды они особенно неистовствовали - похоже, держали сохатого. Свежее мясо не помешало бы при такой работенке - он питался консервами, варил супы из пакетов. Собак кормил впроголодь, из тайги они возвращались злыми, обиженными.

Расчищая завалы, Василий нашел старинную заржавевшую кирку без ручки - быть может, ею работал здесь еще Кузьма Сиволообов. Нашлась чугунная ступа и пестик, ими размалывали крупный золотоносный кварц. Совершенно неожиданно из-за стойки выпала четырехгранная бутылка темно-зеленого стекла.

Василий спрятал ее под брезентовую робу, словно кто-нибудь мог увидеть здесь находку, и побежал в зимовье. Бутылка была тяжелой, тянула килограмма на два, а то и больше, и предчувствие подсказывало: в ней золото.

Не терпелось Василию вынуть из горлышка деревянную, почерневшую от времени пробку, и брал за душу страх - вдруг там действительно золото? И брал страх при мысли, что его там не окажется. Расстелив полиэтиленовый пакет, он открыл пробку, наклонил бутылку, и с тяжелым шуршанием из горлышка посыпался песок, засверкали маленькие, с гречишное зерно, самородки. Они слепили, били в глаза, и Василия прошиб пот. Торопливо высыпал песок назад, в бутылку, заткнул ее, выкопал под печуркой ямку, спрятал туда находку, заровнял, присыпал сверху корьем.

Все это было похоже на сон. Василий ощупал себя - нет, все, кажется, въявь, только очень душно. Он открыл дверь, морозный воздух повалил в зимовье, вбежали собаки. Хангай принюхался к тому месту, где была закопана находка, улегся рядом с нарами, положив морду на лапы. Ива прыгнула Василию передними лапами на колени, тянулась к лицу, хотела лизнуть.

Василий кинул им сухарей, налил себе стопку, и спирт обжег все внутри, вывел из оцепенения, убедил его, что все происходящее не сон.

- Хозяин, ты очень щедрый ко мне. Спасибо за фарт, - сказал он темному углу зимовья и открыл собакам большую банку говяжьей тушенки.

Непростую задачу задала четырехгранная бутылка темно-зеленого стекла. Василий лежал на нарах, позволил себе, до конца дня отгул за сверхурочные, и размышлял: подкинул Хозяин фарт, фунтов пять в шкалике было припрятано, золото есть, а радости особой нет. Кто спрятал? Может, кто-то из предков намыл впрок, но, помня наказ Кузьмы, не посмел взять с собой? Наверно, какой-нибудь запасливый старик, чувствуя грядущую немочь, заготовил песок с тем, чтобы ежегодно отсыпать по фунту? А потом взял да и умер, унес тайну с собой? Кто знает, не побывала ли бутылка в руках близнецов? По наказу Кузьмы только один сын, старший в роду, должен был знать о месте. Почему Иннокентий Константинович, будучи при завидном здоровье, посвятил в тайну сыновей? Двух понятно почему - они близнецы, не хотелось обделять кого-нибудь из них, но преждевременно. Деду что-то угрожало, может, болел сильно, помял жестоко медведь - не раз Иннокентий Константинович был мят. Близнецы забыли завет Кузьмы, власть над ними взял фарт, и, кто знает, быть может, кто-нибудь их них из общей добычи отсыпал бутылку, это было замечено, и дошло до кровавой развязки? Не принесла радости находка.

Он когда-то читал в газете, что нашедшему клад выплачивается четвертая часть его стоимости. Сколько могли заплатить ему, если бы сдал бутылку государству, он не имел представления. Может, хватило бы с Былрей расплатиться, а может, и нет. В этом случае надлежало возвращаться в лагерь трассовиков, объясняться с напарником Колькой Кондаковым, которому нетвердо пообещал вернуться через две недели. Если охота будет удачна, то через месяц, в середине января. В начале марта начальство обещало их сменить, тогда-то и можно было вывезти добычу из тайги. До середины января Колька Кондаков не поднимет тревогу, потерпит, возможно, до февраля, а уж потом станет на лыжи, пройдет восемьдесят километров до Мутина, где есть телефон, даст знать начальству. Странный он какой-то, студент недоученный, круглые глаза сделал, когда услышал о том, что Василий уходит на охоту. Перепугался, бедолага, не хотелось оставаться в лагере одному. Не выдаст он раньше времени, плохо, конечно, если он задумает сбежать в то же Мутино, только для этого тоже ведь смелость требуется. Не на автобусе ехать, а на своих двоих, это по карте восемьдесят километров, по тайге, да еще незнакомой, заснеженной, через сопки, куда путь длиннее. Будет сидеть, как миленький, и ждать. На случай неожиданного прилета начальства был уговор говорить: вчера ушел на охоту, обещал дня через три вернуться. Не станет терять начальство время. Минуло всего шесть дней после ухода Василия из лагеря, и решил он вести себя так, словно никакой бутылки не находил. Не было бутылки, и все.

 


 

 

VI

Фартило. Василий сбился со счета дней, наручные часы, которые показывали число и день недели, давно остановились и валялись в зимовье на окошке. Вспомнилось ему, что каждый день открывал по банке тушенки, - вот и таежный календарь. Подсчитал оставшиеся запасы и сильно удивился - неделю назад был Новый год.

- Ну, Васька, ну ты и ударник! Новый год промантулил, - посмеялся он и, как водится, подбил бабки на своем производстве и устроил себе праздничный ужин.

Налил в граненый стакан двести граммов разведенного спирта, потому что, по его данным, он добыл столько же металла, и, поздравив себя с наступившим, одним махом выпил. Высыпал в стакан добычу, для проверки годового отчета подержал на весу - было, было полфунта, точно. Трудно было ему упрекнуть самого себя в приписке или . невежестве: что такое в стакане двести граммов, он разбирался не хуже аптекаря.

Дни установились солнечные и морозные - самое время идти на охоту. И для собак оставалось мало корма. С ружьем Василий спустился вниз по Ключу, полагая, что вся таежная живность жмется к речушке, хотя и замерзшей. Ива и Хангай ошалели от радости, носились, вокруг него, прыгали на грудь. Василий ворчал на них для порядка, щурился от яркого снега, от которого поотвык под землей, улыбался - хорошо все-таки, черт возьми, идти по такой тайге! Ни души, тишина, белизна, покой. Воздух родниковый... Дышалось легко и свободно, не то, что в штольне, где было душновато от теплых глубин горы. И какая радость для глаза - снежным пухом укрыты сугробы, хвоя как в горностаевых мехах, и простор, на всю душу простор...

Собаки скрылись за деревьями, и, несколько минут спустя, донесся лай. Звонкий и визгливый - Ивы, злой, суховатый и резкий - Хангая. Они лаяли на белку, та притаилась в вершинных ветвях ели. Одним выстрелом снять ее не удалось. Волоча темный пушистый хвост, раненая белка кособоко и упрямо лезла выше и выше. Жалко ее стало Василию, но жить-то надо, и она после второго выстрела комком свалилась в снег. Туда бросились собаки. Зажав зверька в зубах, Хангай со свирепой заснеженной мордой куда-то умчался. Ива, растерянно и обиженно залаяв, погналась за ним.

- Хангай, стой! Брось, слышь! Кому говорю?! - Василий тоже побежал за собаками, но остановился - куда ему за ними, хотя они вроде как босиком, а он на лыжах.

Между тем, оторвавшись от Ивы, Хангай сделал круг и появился перед Василием неожиданно сбоку, бросил перед ним белку и отошел в сторону.

- Не знал я, брат, что у тебя такое воспитание, - сказал Василий и, засунув зверька в карман полушубка, нагнулся, хотел погладить пса.

Тот отпрянул и зарычал - не любил нежностей. И только после этого Василий вспомнил: у охотника-таежника несколько собак, все они бросаются к убитому зверьку, в свалке могут разорвать или испортить шкурку, и тогда самый ловкий пес убегает с добычей, чтобы поднести ее хозяину. А Василий об этом уже забыл...

Он хотел пройтись к сопке с двумя камнями, по пути сюда там видел немало белки, но пришлось повернуть к хребту, на склоне которого росла густая тайга и куда ушли собаки. Они за долгие дни ожидания охоты, наверно, прознали, где и что водится. И действительно, за каких-нибудь два-три часа он добыл полтора десятка белок.

Попался Василию и след соболя - принц тайги, как называл его Иннокентий Константинович (оставляя за медведем название ее хозяина и, конечно, должность прокурора), тоже охотился на белку. Когда-то Василий своими глазами видел: белка свалила кедровую шишку, спустилась вниз, а тут ее поджидал красавец баргузин с большим оранжевым пятном на груди.

След был не старый, можно рискнуть, но ввязываться еще в одну историю Василий не стал: этот фарт такой же заразительный. В случае чего, мало ему самовольной добычи золота? Еще за соболя намотают. Да и кому его, одного, дарить, чтобы Антонина и дочери были довольны? О-хо-хо, пусть лучше баргузин бегает.

Собаки все же кинулись искать соболя, видать, он составлял их основную профессию, но Василий пошел по гребню хребта вниз к Ключу, надеясь взять там рябчика. Он приметил там одно местечко: Ключ делал широкую размашистую загогулину, и на мыске загогулины густо кустился ивняк, впритык к нему подходил молодой ельник - для рябчика, любителя ивовой и еловой почки, столовой лучше не найти.

Гребень заканчивался крутой, почти отвесной насыпью из голубоватого мелкого щебня, кое-где прикрытого снегом. Остановился Василий на краю, глянул вниз - крутовато, надо обходить и спускаться дальше, где спуск положе. Посмотрел туда и глазам своим не поверил ~ там, на площадке, глухарь поклевывал камешки. Василия закрывал куст, да и было далековато, метров сто - сто двадцать, и поэтому глухарь не встревожился.

Василий - назад, потихоньку и полегоньку стал обходить, молясь в душе, чтобы в такой момент не объявились собаки. Обошел, выглянул осторожно из-за края - краснобровый не улетел. Старый большехвостый петух все же почуял неладное, задрал голову, кося глазом в сторону Василия, который совсем уже не дышал. Петух прошелся по площадке, снова поднял голову. Он был на прицельной планке, когда решил улетать. Василий нажал спусковой крючок - глухарь в подскоке, как снаряд, набирал скорость. Дробь зашумела по перу, словно ее сыпанули по крыше, крытой толем. Полет у петуха сломался, глухарь, кувыркаясь, а затем, подволакивая перебитое крыло, покатился вниз. Василий, сбросив лыжи, прыгнул за ним, не жалея заднего места, мчась по склону и перезаряжая ружье. Двумя выстрелами он добил подранка.

На пальбу примчались собаки, заметались по насыпи следов полно, запахов тоже, а без них обошлось...

По пути к зимовью Василий снял в кустах пару рябчиков, но без азарта. Рябчики сидели на виду, сами напрашивались на выстрел. Иннокентий Константинович редко стрелял по ним - жалел глуповатых птиц и заряды. И без рябчиков можно было обойтись. Глухарище один чего стоит. Фарт!

 


 

 

VII

После удачной охоты Василия через несколько дней снова потянуло в тайгу. Вернулся с одной белкой да двумя рябчиками. Белка тогда, видать, была проходная, густо шла. Из-за рябчиков облазил все ивняки. Охота закончилась неудачно - он угодил в промоину Ключа. Недалеко от берега снег прикрывал теплый родник, и Василий провалился вместе с лыжами. Они и спасли ему жизнь, остались в теплом иле. Выбравшись из полыньи, он помчался к зимовью. Одежда мгновенно залубенела, смерзлась, гремела и громыхала, как на шамане.

Купание не по сезону дорого обошлось - вспыхнула температура, разнылся коренной зуб. Только бы не воспаление легких, молил Василий судьбу и Хозяина, глотал пригоршнями этазол и тетрациклин. На третий день стало легче, воспаления легких, кажется, не было, но не. Давал покоя зуб. На ощупь он шатался, Василий думал, что нужно его не сильно, средне так дернуть, и будет он в руках. Собравшись с силами и мужеством, Василий крутанул его и взвыл. Обеспокоенные собаки, услышав вой, зацарапались в дверь.

- Ох, ребятки, доконает он меня, проклятый, - пожаловался им Василий, бегая по зимовью - два шага вперед, столько же назад, и бережно поддерживал набрякающую щеку. - Хотя бы нижний, а то верхний и крайний, гад. Воспалит надкостницу - каюк, до базового лагеря и здоровому без лыж не дойти. Хотя бы плоскогубцы какие поискали…

Выхода никакого не было, зуб надо выдирать. В поисках суровой нитки Василий остановил свое внимание на мешке из-под комбикорма. Распустив шов и вытащив нитку, Василий попробовал ее на разрыв - не выдержала, да и как к верхнему да крайнему привязывать? Он снова полез в рот лапой - щеку несло, зуб тоже как бы вспух, не давал возможности сомкнуть челюсти. Стало быть, с таким зубом ни спать, ни работать, ни есть нельзя.

Василий вытащил из стены два здоровенных гвоздя, на которых держалась полка с ружейными припасами, связал их проволокой возле шляпок с таким расчетом, чтобы между ними помещался зуб и крепко, намертво зажимался, если концы гвоздей сводить. Сунул зубодер в печку, приготовил ватные шарики, смочил их зубными каплями и обложил ими десну. Капли немного подмораживали. Вытащил из печки прокаленное изобретение, подождал, пока остынет, сунул в рот - насечка на гвоздях держала зуб как следует. Закрыв глаза, рванул зубодер вниз. Затрещали разрываемые ткани, от боли леденела голова, но он тащил зуб, боясь лишь, что может потерять сознание. Потом победно матерился: дома три медицинских работника, а он гвоздями вынужден драть зуб. На его счастье, тот оказался каким-то недоделком, кривым, с одним корнем, должно быть, зуб мудрости.

На двух полянках Василию повезло. Добыча начиналась примерно с двух метров, хотя золото было и на поверхности,- все-таки оно было в горе и время от времени горячий источник выбрасывал его в пещеру. Много хлопот доставляла вода - уровень ее держался на метровой глубине, и Василию приходилось черпать жидкий песок, все paвно что чистить колодец. Стенки шурфа оплывали, надо было или укреплять их плахами, или же без устали вычерпывать песок, а затем промывать его. Обилие воды позволяло промывать песок прямо в пещере. Но к духоте Василий так и не привык - пот лил с него беспрерывно, как в парной.

Затем несколько дней у Василия ушло впустую. Он копал шурфы, надеялся, что вот-вот добыча пойдет, но в лотке оставались одни блестки золота, так называемые знаки. Уставший и доведенный до отчаяния, Василий прислонился спиной к стойке, опустился на корточки и не без обиды сказал Хозяину:

- Отвернулся, значит, от меня. Что ж, если нет для меня больше фарта, стало быть, нет. Не обижаюсь. И на том спасибо. Дорогу оправдал, подарков бабам своим накуплю. Чего мне еще... Но хочу убедиться, что фарт больше не светит мне. Завтра приду...

Не спеша он шел к зимовью, раздумывая над тем, что завтра все и решится - отыщется жила, останется еще, а нет - надо двигать на базу. Туда может вертолет летать. Напарник Колька Кондаков, наверно, поминки по нему справил. Очень не хотелось Кондакову торчать одному в дикой, студеной и враждебно непонятной ему тайге.

- Да ты не радуйся, - словно не замечал Василий трусоватой его растерянности. - В марте пришлют сюда людей жилуху рубить, столовую, контору, склады. Спи себе в балке. Наломаешься еще, отдыхай пока...

Что и говорить, поступил он с Кондаковым как домашнее животное хрю-хрю. Непривычен тот к тайге, раз не туда сунется, другой, а на третий, глядь, - хана. В тайге за жизнь бороться надо. Кто выжил, тот и победил. Если продержался Колька до этого времени, значит, ничего с ним не случится...

В густых сумерках от зимовья метнулась грузная тень. После пещеры в глазах могли мелькать мотыльки и разные мушки, но уши не обманывали: шатун ломил через кусты с треском. Как назло, поблизости не было собак, обычно они к вечеру успевали вернуться из тайги.

То, что он увидел в зимовье, превзошло самые худшие его предположения. Шатун крушил здесь все подряд, разодрал мешки с сухарями и собачьим комбикормом, рассыпал чай, сахарный песок, добрался до банок с тушенкой, оставив от нее измятые жестяные комки.

Ружье валялось возле нар, к счастью, осталось целым. Торопливо его ощупав, и зарядив патронами с пулями, разъяренный Василий выскочил из зимовья и стал звать собак. Куда там!

За толстой лиственницей что-то чернело. Подойдя ближе, Василий увидел останки растерзанного, полусожранного шатуном Хангая.

- Ах ты, пропастина протухшая! - закричал он в ту сторону, куда ушел медведь, и, потрясая ружьем, стал страшно материться.

Бесполезно он звал Иву, и ему постепенно становилось понятно, как все произошло: собаки нашли берлогу и подняли медведя, иначе откуда ему в эту пору взяться? Те, что не залегли осенью, наверняка к этому времени погибли. Отмороженные лапы разбухают у них, как валенки. Этот стал шататься недавно, голодный и злой набрел на зимовье. А тут, судя по всему, вернулись собаки, и Хангай бросился на грабителя. Ива струсила и сбежала. С двумя собаками медведю было бы справиться трудно.

- Ну, ласковая, придешь - первый патрон твой! Не жалко заряда на такую заразу...

По таежным обычаям Ива совершила преступление, за которое полагалась смерть. Перестала работать собака - смерть, вместо белки и соболя лает на бурундука, вводя охотника в заблуждение, - смерть, сбежала в деревню, оставив охотника в тайге, - смерть, уличили в воровстве - смерть, привела шатуна к зимовью - смерть, струсила, как Ива нынче, - то же...

Хорошо, что шатун не бросился на Василия. Они свою добычу защищают...

- Хозяин, как ты меня, а? – кинул в зимовье Василий темному углу вопрос.- 3а что? Фарт зажал, шатуна в зимовье допустил, тот Хангая задрал, Ива, паскуда, смылась... Не много ли сразу, Хозяин?

Хозяин, по своему обыкновению, молчал.

Полиэтиленовый пакет с добычей лежал на своем месте, в углу под нарами. Василий подержал его на ладони, не менее полкило добыл. Не зря загибался. Деньги, в технике-механике большие деньги.

Спасибо, Хозяин!

 


 

 

VIII

Неудача с шурфами, нападение шатуна, которого, наверно, подняли из берлоги собаки, только распалили Василия. Без лыж и собак некуда было спешить. Пешком до лагеря трассовиков не дойти и за неделю.

Решил он пробить наклонный шурф в самом углу пещеры, откуда, видимо, периодически выбрасывался песок. Он промывался, металл оседал, и предки догадывались, что пещера - гигантская природная драга. Вот почему полянки были пустыми - их промыли до него. Надо было выйти на начало песчаного языка.

Василий долбил глину или суглинок, вгонял кайло в глухую и вязкую стену, придавленную сверху каменной плитой, рвал кусок за куском. Руки дрожали, слабость порой наваливалась такая, что он, погасив фонарь, садился на какой-нибудь камень, сипло дышал, ждал, пока прекратит струиться по лицу пот. С Хозяином в эти дни не ладил, не обращался с просьбами, не хвалил, потому что льстить, прямо скажем, было не за что. Напротив, в душе накапливалось раздражение - откуда, откуда он натащил сюда этой непробиваемой, застывшей эпоксидной шпатлевки? Назревал в нем бунт против властителя, бунт, разумеется, бессмысленный, необходимый разве что для ублажения собственной гордыни, для прокорма собственного достоинства. Василий никому не позволял помыкать собой и, как бы ни был могуществен здешний Хозяин, как бы он ни привык еще в царское время к подхалимажу, шапку перед ним не ломал. Он вел себя так, словно Хозяина никакого вовсе не существовало. .

Возле зимовья по ночам вертелся шатун. Василий надеялся, что косолапый побродит день-другой и уйдет восвояси. Не тут-то было - Михаил Потапыч стал охотиться на него. Пошел Василий воды набрать - кожей почувствовал чужой взгляд на себе. Оглянулся быстро - никого, только можжевеловый куст на взгорке, перед лощинкой, голый, без инея. Взвел курки, пошел на куст, была не была. Точно - огромные следы идут от куста, вдоль лощинки, к Ключу... Возвращался с водой - и снова взгляд чужой давил затылок, кожа зябла, однако, Василий не останавливался и не оборачивался. Сдерживал себя, до судорог в ногах сдерживал, а потом как обернется резко - шатун в метрах тридцати, огромный, поджарый, жилистый, как чемпион, не олимпийский добряк Миша, а настоящий зверь. Прыгнул вбок, словно сохатый, скрылся в чаще.

«Норовит с тыла взять», - подумал Василий, хотя это для него не было новостью. Медведи предпочитают нападать внезапно, умеют подкрадываться настолько бесшумно и мягко, что даже осторожная мышь не слышит. Подкормившись в тот раз, он осторожничал, теперь же, оголодав, осмелел, обнаглел даже.

- Ну, пропастина, я тебе войну не объявлял. На разрядку и мирное сосуществование ты не согласен. А у меня идти на закуску нет желания. Это-то - меня, гегемона, сшамать захотелось?! А у тебя на зубах антрацит не захрустит? - бубнил Василий и разряжал патроны, готовясь перелить дробь на пули.

Замучили Василия руки. Из-за постоянной сырости и холода пальцы и ладони загрубели, кожа на сгибах потрескалась, а с тыльной стороны ладони покрылась самыми настоящими цыпками. Если на них попадала вода, то, казалось, цыпки шипели, словно карбидные...

Из-за рук Василий отлеживался. Надо было сходить на охоту, консервы кончились, питался остатками запасов, сохранившихся после шатуна. Но не пошел - останавливало, обессиливало и обезволивало тупое и тягучее безразличие ко всему на свете. К тому же шатун бродил где-то рядом, не мог он уйти далеко от зимовья, где так поживился. И некуда было спешить. Выбираться отсюда придется весной, когда сойдет снег и талая вода, спустится на плоту по Ключу да по речкам в Лену.

Можно было, конечно, попытаться достать со дна лыжи или сделать новые топором и ножом. Но тогда надо было являться на базу изыскателей. Колька Кондаков не лопух, сразу смикитит, на какой охоте Василий был. Да и Колька, наверно, теперь там не один. Нет, надо сидеть здесь до тепла. Полмешка сухарей, столько же собачьего комбикорма, несколько пачек пиленого сахара, десяток пакетов с супами да кашами - держаться можно. Патроны есть, а если еще ставить петли на зайцев - выживет Васька Сиволобов, он такой!

Лежать во всех отношениях понравилось. Он и не помнил, когда вот так отлеживался. С тех пор, наверное, как ушел с шахты, когда он каждый год ездил в дом отдыха или санаторий. Изюм жизнь его изменил, придет с работы, Антонина тут как тут: дров нарубил бы, за хлебом сходил бы, навозу достань, вон Былря пять машин привез... Сама не своя, когда вздумается ему пузом кверху пожить. Занятие это так пришлось ему по душе, что он провалялся два дня - зря, что ли, придумали отдыхать субботу и воскресенье.

Руки немного поджили, и Василий с яростью накинулся на стену, ошметки так и отлетали от кайла. Наконец-то острие попало на что-то мягкое, кайло скользнуло вниз, едва не вонзившись в ногу. После нескольких ударов из стены, шурша, стали вываливаться куски рыжевато-грязного кварца. Василий подобрал их, осветил фонарем. Были тяжелыми, то там, то сям были явные вкрапления металла. Heкоторые из них были размером со шляпку сотенного гвоздя.

Фарт!

Он стал наполнять ведро кварцем, он был словно измельчен кем-то заранее, и ведро наполнилось за несколько минут. Потом Василий увидел в кварце корявую штуку, похожую на морковку. Он схватил ее, осветил фонарем - чистый металл, никакой подделки, граммов на четыреста потянет.

- Хозяину физкульт-привет! - крикнул Василий, засмеялся громко, нервно и сам испугался собственного смеха - пещера отозвалась далеким эхом.- Извини, Хозяин, с радости я. Уж думал, зажал ты фарт. А ты одним махом столько дал, сколько мы в артели впятером не добывали. Там, правда, отвалы промывали, но такое - всем фартам фарт! Спасибо!

Вероятнее всего, Василий вышел на гнездо, в которое природная драга собрала металл. Теперь он за день легко снимал с лотка полкилограмма видимого золота, не считая металла в кварце, который можно было с помощью ртути амальгамировать.

Вечерами Василий вытаскивал из потайного угла свое богатство, раскладывал самородки на столе, любовался ими, пропускал сквозь пальцы струю тяжелого, огненного при свете фонаря песка. Он давно переступил завещанный мудрым предком предел - фунт в год. Поскольку жила гуляла более сорока лет, рассудил Василий, можно взять сорок фунтов, целый пуд.

Занятно было Василию мысленно рассчитываться с долгами и богатеть. Сладостное удовольствие: представлять, как Андрей Былря получает разнесчастные, свои две тысячи рублей, когда ему Василий кладет еще две сверху! Или видеть себя за рулем новенькой «Нивы» - два ведущих моста, в любое место и по любой дороге на рыбалку... Сбылась и давняя мечта - были приобретены японские телескопические удочки и спиннинг с безынерционной катушкой, полный набор всевозможных лесок, блесен, мормышек и крючков. Видел Василий такую снасть на Краснооскольском водохранилище у какого-то большого начальника. Правда, Василий обычными удочками с ширпотребовскими сторожками таскал и таскал чебаков, а у начальника при таком-то вооружении никак дело не шло. Теперь Василий покажет, как надо использовать импортное оборудование!

На изюмском базаре, на Гнидовке, купил он по две пары джинсов Светлане и Галине, пиджаки кожаные. Всем троим дорогим своим женщинам, дорогим в прямом и переносном смысле, по три пары сапог - осенние, зимние, весенние, по тысяче рублей отвалил за дубленки. На платья, юбки, туфли, предметы разной первой необходимости, на полный, так сказать, фундыр, положил каждой по две тысячи, не меньше. .

Ух, и заживут бабы, когда у них полный набор всего дефицита будет!

Поразмышляв, Василий возложил на себя обязанности щедрого тестя. Надумал дать за каждой дочерью по «жигуленку» - крупный мотыль для нынешних мушкетеров, не три их будет, а тридцать три у каждой, если к «жигуленку» присовокупить взнос на двухкомнатный кооператив или на собственный дом.

Поднимал пальцами, как лопаточкой, песок, разжимал их, пуская золотые струи, и думал, вспоминая, куда еще крайне необходимы деньги. Ну, одну-две пьянки организовать на весь гараж - само собой. Свадьбы отгрохать такие, чтоб чертякам стало тошно,- тоже понятно. Вспомнил: «дюмы» надо прикупить! Всю, какая там ни есть «дюма», купить, ну и эту, даму в белом, про графа Монте-Кристо, и Дрювона этого надоедного, всю плешь из-за него, паршивца, девки исклевали. И обязательно про барона Мюнхгаузена и Гулливера - книжки эти во, на большой! - в детстве читал, а до сих пор помнятся. Во что бы то ни стало достать воспоминания маршала Жукова и - кровь из носу – про Угрюм-реку. Еще какие мировые книжки появятся, Василий, будьте уверены, все теперь достанет. Ну и самому надо прилично одеться.

Металл шел, не иссякая, и Василий, после того как его задумки обеспечивались деньгами, причем без черного рынка и техники-механики, по минимальным расценкам через Конощука или такого же, как он, «голову» артели, постепенно терял интерес к жиле. Раньше Василий и представить не мог, как трудно придумать какое-нибудь полезное и нужное приобретение, куда толково пустить деньги. Проматывать их он не собирался, употреблять без пользы, на фигли-мигли всякие, тоже. Не для того здесь загибался.

Самолет или вертолет никто не продаст, да и зачем они ему? Катер продадут, на Краснооскольском водохранилище пригодится, это от силы пять, ну десять тысяч.

Вспомнилось Василию, как не было у него приличного костюма, на свидание с Антониной не в чем было ходить. Она косо смотрела на его солдатскую форму и однажды прямо об этом сказала. На костюм он еще тогда заработать не успел, пошли с Иваном Музановым в магазин, а денег не хватило. Доложил Иван свои, но Василий не взял - знал, что он отдает последние. Тогда Василий еще гордым был, и стал он костерить все на белом свете. Выслушал Иван, а потом сказал:

- Вася, ты полегче словами разбрасывайся. Не беда, что ты костюма не купил, штанцов приличных не нашел. Знаешь, сколько бы могли отличных штанцов и костюмов делать? Главное - нет войны, а мир нам недешево обходится. Костюмы дорогие, на мир - дороже.

У Ивана отец и мать, два брата партизанили в Белоруссии, в живых остался он один, и знал, что говорил.

Несколько дней у Василия была полное творческое бессилие - ничего подходящего в голову не являлось - и баста! С великим напряжением вспомнил, что за всю жизнь всего один раз, в молодости, до появления дочек, отдыхал вместе с Антониной на Азовском море. Разве не хочется Антонине поплескаться где-нибудь на Черном, разве не заслужила она? Значит, месяц вчетвером, в Сочи, месяц в Ялте, а то и в Болгарии - ничего, Антонина возьмет отпуск за свой счет.

Он уже не взвешивал по вечерам добычу на ладони, а ссыпал ее в вещмешок, засовывал его под нары, словно там была не огромная ценность, а смена белья да пара портянок. И в забое ему стало не так интересно, привычкой обернулся фарт - сегодня килограмм, завтра два... Было такое ощущение, будто он добывал не золото, а уголь. Азарта не была, и это его радовало.

Когда вещмешок стал совсем неподъемным, мысли Василия Сиволобова повернулись в неожиданную для него сторону. Доступность всего, что можно было пожелать, опустошала его, угнетала и страшила своей какой-та завершенностью, после которой ему ничего по-настоящему не захочется. Все будет позади, в прошлом... Жизнь, оказывается, представляется совершенно иной, когда у тебя полный сидор металла. Нет, не более счастливой и интересной, и самое поразительное было в том, что счастья, как такового, пожалуй, если рассудить здраво и учесть все обстоятельства, и не предвиделось.

Возьмем Антонину, размышлял Василий. Лягут перед нею десятки тысяч, распылаются, само собой, глаза. Не поведет ли она себя как та баба с золотой рыбкой? Неужели будет продолжать за сотню в месяц ставить клизмы и дырявить иголками задницы? Да ни в жизнь! Вспомнит тут же о двадцати пяти годах трудового стажа. Отдохнет, это она заслужила, никто возражать не станет, но все то, что будет доставаться ей за здорово живешь, дуриком, вряд ли сделает ее добрее и сердечнее. Захочется ей непременно переплюнуть во всем сестрицу, как пить дать, захочется: всю жизнь Ефросинье завидовала. Не пожелает, чтоб Ефросинья ей завидовала? А что это значит? Перво-наперво захочет иметь дом комнат на шесть, может, и на все десять... Елки зеленые, сон, прямо, в руку - Ваське хоть так, хоть эдак еще раз строиться!..

Или взять тебя, Василий, самого. Жизнь пойдет не внатяжку, прослабнет сразу. Само собой, разовьешь обороты, дашь по всем газам. Большие обороты, да на холостом ходу, для тебя, рабочего дизеля, разносом пахнут. Идешь спокойно мимо монопольки, когда в кармане лишнего рубля нет? Идешь, спокойненько идешь, без восторгов, но мимо. А будет лишняя, шальная сотня в кармане, да не одна? Разумеется, пройти мимо можно, но сильно беспокойно. Угрызения совести житья не дадут...

Еще вспомнилось Василию, как ему в ремеслухе захотелось сладкой жизни. В первые зимние каникулы остался он в общежитии, к Иннокентию Константиновичу не поехал, тот был в тайге. Поскольку столовая не работала, решил Васька питаться исключительно пряниками да конфетами-подушечками. Купил килограмм обливных пряников и килограмм подушечек, разложил их на тумбочке и давай наяривать. Кайфовал, по-нынешнему, парнишка. Свежие, мягкие пряники во рту так и таяли, заполняли комнату необыкновенно приятным запахом ванили, начинка подушечек была вкуснейшая - повидло нежное и тоже пахучее, сделанное, видать, из невиданных ягод и фруктов. Сами подушечки были образец совершенства - чего стоили одни лишь разноцветные полосочки на них - нежно-розовые, голубые, красные, фиолетовые. Не в сахаре попались подушечки, а с этими чудесными полосочками. Умял пряники, не хватило, побежал снова за килограммом.

В кондитерской купил еще одного любимого лакомства - так называемого цветного горошка. Как приятно было разгуливать по городу и пошвыривать в рот горошину за горошиной...

Спустя несколько дней Васька смотреть не мог ни на пряники, ни на подушечки, ни на прекрасный цветной горошек. Во рту было пакостно, он плохо спал, кожа зудела и на роже зашелушилась, и ему так захотелось чего-нибудь кислого, что он пошел на рынок, купил вилок квашеной капусты и по пути в общежитие весь его съел. Лет десять потом Василий пряников и конфет в рот не брал.

А девки-девушки-девахи? Светлана помягче, уступчивей характером и подобрей. Оно и понятно - сиволобовская физиономия, не то, что у Галины-красавицы. Вот она жизнь свою враз скособочит, за Можай загонит мужа. Ходит под окнами какой-то Игорь с оптико-механического, парень как парень, армию отслужил, по всему видать втрескался, а Галина похохатывает да похихикивает. Светлана лишь вздыхает - ей бы такого мушкетера, нет же, нравится ему эта начинающая ведьма.

И что же за жизнь у Галины будет, если к ее фактуре машину, дом, полный набор дефицитного фундыра? Куда деваться бедному Игорю, который живет на честно заработанную зарплату, как ему сравняться с нею, выпрямиться, занять в семье место, которое и подобает мужчине, не примаку и не нахлебнику? Попрекать она его будет, ох будет, а у самой руки отвыкнут, так и не привыкнув, зарабатывать себе на жизнь и на радость от нее. Вот тут, папочка, и смекай...

- Послушай, Хозяин, - обратился однажды Василий после таких раздумий, - зачем ты меня мыслями смущаешь? В голову лезет черт знает что! Может, это плата за фарт? Ведь казнить, Хозяин, так казнить, а если миловать, так уж миловать...

И на этот раз Хозяин молчал.

Василий решил завалить лаз камнями и засыпать щебнем, чтобы какой-нибудь алчный человек не попользовался. Металл - особое дело, тут еще мозговать и мозговать, как с ним выкрутиться, а фартовое место Кузьмы Сиволобова придется каким-то образом передать государству. По фунтику в год у стариков получалось, а у него не получается. Что один фунтик, что сотня фунтиков - у прокурора статья та же самая, вилка, правда, есть... Может, вся эта гора из золота промышленное значение имеет, а он будет шастать сюда с лоточком. Пусть народ воспользуется - на нем, Василии, заканчивается прямой сиволобовский корень, нет больше наследника по наказу пращура, стало быть, ему и решать.

Как подумал об этом Василий, стал лучшего мнения о собственной персоне, почти сам себе понравился. Вот что значит воспитание - сидор золота заимел и загрустил. Надо же, какой морально устойчивый да идейно подкованный - сам не знал, не догадывался!

Хмыкнул тут Василий, даже головой взмотнул, а краешком глаза заметил непорядок - по тропе от зимовья, сюда, к штольне, по-собачьи принюхиваясь к его следам, временами останавливаясь и прислушиваясь, шел шатун. Матерый, угловатый, он шел как боксер, пружинисто и легко.

Нервы у Василия сдали, он ударил из двух стволов, не прицеливаясь тщательно. Медведь вскинул огромную голову, потом вжал ее в плечи и на всех четырех, как быстроходный танк, помчался прямо на Василия. Тот мигом перезарядил ружье, ударил еще раз, оставив второй патрон на самый крайний случай. Шатун, видимо, не понимал, откуда идет пальба, Василий стрелял из штольни, а вход был прикрыт сушняком. Бурая туша пронеслась перед лазом и помчалась вдоль горы к кустам можжевельника.

3аменив пустую гильзу, Василий выбрался наружу, огляделся: никого, только ветер стыло шумит в вершинах елей. На снегу темнели капли крови, и теперь, когда она пролилась, война с косолапым приняла вовсе не шуточный оборот. Раненый зверь опасен, а раненый да еще голодный - подавно.

Шатун не показался, когда Василий переходил в зимовье. Прихлебывая пустой кипяток - чай давно закончился, Василий решил идти по следу, пока его не замело снегом. Если рана серьезна, шатун мог стать легкой добычей, и было бы глупо упустить такую гору мяса, когда он сам давно голодал. На строганине можно дотянуть до весны. Если рана пустяковая, тогда кто кого, хотя в большинстве случаев победителем бывает человек. К тому же надо теперь, как говорится, брать инициативу в свои руки, охотиться, а не уходить, нападать, а не ждать нападения.

Отлил из дроби Василий десять пуль, три из них израсходовал.

 


 

 

IX

Конечно, медвежатник из Василия был никакой. Когда-то он видел, как Иннокентий Константинович сошелся с медведем один на один. Тогда они белковали, у Васьки было маленькое ружьишко тридцать второго калибра, заряженное бекасинной дробью. Иннокентий Константинович задержался возле найденной вчера лисьей норы поставить капкан, а Васька пошел по льду замерзшей речки на лай собак, которые, видать, загнали белку. Он почти перешел речку, как неясная тревога заставила оглянуться назад. Иннокентий Константинович наклонился над капканом, а к нему сзади подкрадывался шатун. Ваське бы крикнуть в этот миг, но одеревенел весь от страха, горло сжал спазм так, что в момент брызнули слезы. Дед почуял неладное, почувствовал сзади зверя. Поднял голову, повернул, а тот уже над ним, подмять приготовился. B руках старого таежника оказался топор, ударил им зверю по лапе и отрубил ее. Медведь взвыл, прижал лапой культю к себе, и этого было достаточно, чтобы Иннокентий Константинович схватил лежавший рядом с капканом карабин и несколькими выстрелами в упор свалил зверя.

Туша в бурой свалявшейся шерсти еще вздрагивала, жизнь последними волнами ходила в ней, когда Васька примчался к деду, жался к нему, как кутенок, размазывал на лице холодные, колючие слезы.

- Ишь, шалить вздумал, - шумно задышал Иннокентий Константинович и провел рукавом суконной куртки по мокрому лбу.

Ваське было стыдно и обидно, видел же шатуна, а крикнуть, предупредить деда не смог. Старик успокоил его: дескать, медведь вон какой страшенный зверюга, а ненароком хрустнет веточка – приключается с ним медвежья болезнь, в общем, в портки накладывает. Ваське стало смешным-смешно, он захлебывался смехом, и Иннокентий Константинович, обычно суровый и неразговорчивый, просветлел лицом и засмеялся как-то глухо, с непривычки покашливая...

Нелегко было идти по снегу, проваливаясь по пояс. Промчавшись вдоль горы, косолапый в кустах можжевельника отдыхал - разворотил снег, оставил смерзшиеся пятна крови. Затем спустился в низину, к осиннику, содрал с молодого дерева кусок коры - она служит им лекарством и ядом, когда они, приближая неминуемую гибель, набивают корой желудок и погибают. Шатун надеялся выжить - содрал немного. В осиннике тоже отдыхал, крови здесь оставил мало, а на следах, ведущих от здешней лежки, ее вообще не было.

Дальше он направился к Ключу и, забирая правее и правее, выходил, судя по всему, к зимовью. Открытие это немало озадачило Василия ~ шатун наверняка ждет его в засаде. Ему показалось, что тот за кустами ивняка, и теперь у Василия был один выход - взять резко вправо и опередить его, первым выйти к зимовью.

Зная, что тот из кустов наблюдает за ним, Василий старался идти спокойно, держаться независимо и всем видом своим показывать, что ему наплевать на шатуна. Сложно, было это делать, барахтаясь в снегу, в котором он, по сравнению с ним, был почти беспомощен. Шаг за шагом он приближался к зимовью, старался сохранить не только самообладание, но и силы.

Добравшись до молодого ельника, Василий рискнул сделать засаду, пользуясь тем, что ветер шел от шатуна в его сторону. К счастью, сумерки еще не совсем загустели, и он увидел врага ниже ельника - тот обходил, отрезал его от избушки. Не теряя ни секунды, Василий кинулся к ней напрямик, буквально впрыгнул в нее, закрыл дверь на все запоры. Шатун - за ним, Василию казалось, что он слышал его шумное и ощущал на затылке горячее дыхание.

В окошко он видел, как медведь неторопливо пошел по его следам к ельнику. Был соблазн выстрелить через окошко, но для этого надо было разбить стекло. Силуэт шатуна слился с темным пятном ельника.

«Васька, а у тебя очко сыграло дважды», - только об этом он подумал, как все поплыло перед ним, закружилось. В глазах замелькали желтые и ярко-фиолетовые круги. Он схватился за полку, едва попал на нары, и когда садился, понял в каком-то вязком тумане, что вот когда момент нападать шатуну, все может быть кончено в несколько секунд...

Вскоре дурнота почти прошла, он лег, обливаясь обильным холодным потом. На него вновь навалилось, лишая воли и всякого желания, безразличие, и он забылся тяжким нездоровым сном.

Утром Василий ощутил во рту неприятный, затхлый запах. Набрал из носка чайника воды, прополоскал рот и выплюнул за дверь бурую, кровянистую жидкость. Крепкий морозец заколол лицо, и Василий сразу припомнил события прошлого дня.

Ветер успокоился, мороз усилился. Над тайгой висело большое и низкое багряное солнце, по его диску скользили тонкие, стремительные перистые облака. Выходит, он проспал всю ночь и утро. .

Прижимая ружье к груди, Василий пошел свежим, скрипучим снегом по тропинке. Не успел сделать десяток шагов, как его что-то остановило, шестое, десятое или какое еще по счету чувство подсказывало: идти дальше нельзя. Снег обильно был усеян волчьими следами, но не они беспокоили его: они явились, почуяв кровь возле штольни и в кустах можжевельника; и, убедившись, что медведь жив и способен постоять за свою жизнь, по всей видимости, ушли. Он внимательно осмотрел гору, склон хребта, окрестности зимовья - их нигде не было.

Наконец он догадался, в чем состояла его ошибка: шел; как обычно по утрам, к штольне, и в этом бездумном следовании привычке главная для него опасность. Обойдя вчера ельник, шатун наглядно показал, что в тайге надо быть похитрее. Неужели косолапый посчитал Василия дураком, способным ходить лишь по одной и той же привычной дороге? Сам бы он не пошел, но полагает, что глупый человек пойдет? Обидно...

Если это так, косолапый затаился в ложбинке слева. От нее до тропинки в одном месте метров пять - всего два стремительных прыжка зверю. Василий сошел с тропинки с тем, чтобы, зайдя сбоку, всю ложбинку, до самого дна и увидеть. Предчувствие не обмануло - бурый разбойник лежал в ней, вжавшись в снег, и, поняв, что разоблачен и ружье зрачками уставилось в него, сорвался с места, но два острых громких языка пламени выплеснулись из них, и он большими скачками ушел между стволами лиственниц в спасительную тайгу.

В свою очередь Василий кинулся бежать к избушке и, оказавшись в ней, понял, что опять у него сдали нервы и что он совершил непростительную глупость - ведь шатун мог догадаться, что трусливый человек, как и вчера, рванет в свою хату! С пустыми стволами!.. Загнанно дыша и хватая ртом тугой, словно затянутый кисельной пенкой воздух, Василий успокаивал себя тем, что первая, прицельная пуля прошлась по спине шатуна, по шерсти словно пробежала стремительная дрожь - своими глазами видел.

«Это тебе, пропастина, за Хангая», - мстительно подумал Василий и опять, в который раз, пожалел, что нет с ним задиристого бесстрашного пса. Без собак идти на дважды раненного зверя было опасно, отходить далеко от зимовья или штольни, где также можно укрыться, нельзя - шатун отрежет путь к спасению, загонит в гибельный для Василия глубокий снег. Допускать, что он убегает из трусости, было легче всего, нет, хитрый и осторожный зверь не лез на рожон, не рисковал зря, а действовал наверняка, решив во что бы то ни стало задрать человека - у него не было иной возможности выжить.

Вечером, вынув стекло из окошка, Василий сел в засаду. Рассуждал так: если не ночью, то к утру шатун должен появиться возле избушки. Хотя бы убедиться, где находится его враг. Если в зимовье человека не окажется, можно опять подкрепиться... .

На крыше валялись оставшиеся от Ивы и Хангая две беличьи тушки, Василий хотел положить их на старый пенек, который хорошо виден из окошка. Но это было бы если не наивно, то во всяком случае неуважительно к умному зверю. Он не лисица и не соболь, приманка отпугнет его, и тогда к зимовью не подойдет. А оно для него было привлекательно, он не забыл свою прошлую удачу.

Из окошка, превращенного в амбразуру, хорошо просматривалась полянка перед избушкой, вся тропинка к штольне, ельник и край склона хребта. В дыру задувало снег, но Василий не разводил огонь, терпел. К полуночи ветер стих, небо очистилось, и яркая луна взошла над тайгой, залила снега густым голубым светом. В наступившей тишине иногда был слышен далекий вой.

Haконец-то перед утром, когда луну опять стали затягивать облака, большая осторожная тень появилась среди стволов лиственниц. Крадучись, шатун направлялся к той стороне избушки, где была дверь. Решил напасть, видимо, в тот момент, когда Василий будет выходить из зимовья. Прячась за деревьями, зверь бесшумно, как дух, приближался к жилью.

У Василия с вечера были взведены курки, щелчки при взводе могли отпугнуть чуткого зверя, и теперь он ждал, когда тот подойдет как можно ближе. Бил метров с двадцати, больше тянуть было нельзя, иначе он исчез бы с поля зрения. Бил прицельно из двух стволов, без промаха, но медведь, наверняка получив еще две пули, молча пропал за деревьями.

Василий вставил стекло, разжег печурку, согрелся кипятком и прилег вздремнуть, чтобы наутро, собравшись с силами, отправиться по следу живучего, как Кощей Бессмертный, шатуна.

После новых пуль он не мог уйти далеко. И утром Василий обнаружил его рядом, но в неожиданном месте - тот сидел в теплой воде запруды, окутанной паром. Может, это была его новая уловка, но, вероятнее всего, после большой потери крови согревался в природной ванне или же залечивал раны.

Увидев человека, зверь грозно и яростно зарычал, выбрался из запруды и пошел на него. От него валил пар, из разинутой пасти вылетала кровавая пена. Василий упал на колено, по всем правилам солдатской науки прицелился, остановил мушку на мохнатой груди, нажал спусковой крючок - и сам физически ощутил, как пуля после усиленного порохового заряда ворвалась в широкую Мишкину грудную клетку. Медведь охнул, удар сбил его с шага. Baсилий нажал левый спусковой крючок - тишина, не было даже сухого щелчка куурка. Он забыл взвести его!

Но шатун уже остановился, молчал, махал перед собой толстыми, разбухшими лапами, словно продолжал плескаться в теплой воде. В движениях лап было столько беспомощности и какой-то детской обиды, что Василий не стал больше стрелять. Побежденный и сломленный, шатун медленно повернулся к Василию спиной, погреб еще перед собой воздух, опустился на передние лапы и полез на склон хребта, оставляя за собой дымящиеся алые пятна. Он больше не рычал, а по-щенячьи повизгивал, уходя все выше и выше.

- Косолапый дурак, - сказал Василий, поднимаясь с колена.

Когда медведь где-то уже на середине склона, обхватив ствол лиственницы, рявкнул в последний раз на всю округу и, упав в снег, больше не поднялся, у Василия стало очень пакостно на душе.

Закинув за плечо ружье, он побрел к избушке. У него перед глазами стоял медведь и греб, греб перед собой воздух... И только теперь, когда все было позади, закончился, в конце концов, поединок, в котором одному из двоих суждено было умереть, он почувствовал, как за эти долгие дни и ночи устал и обессилел. Он шел и шатался, солнца не было, а снег искрился.

Возле зимовья остановился, и тут к нему явилась мысль, которой он во время поединка не давал никакого хода и простора. Тогда это была еще не мысль, а предощущение ее или предчувствие, догадка, и то смутная. Иннокентий Константинович считал хозяевами бурундучков, живших в зимовьях или возле них. Строго запрещал Ваське обижать этих потешных свистунов. Не был ли косолапый здешним Хозяином, духом тайги, который всячески выживал Василия отсюда? Теперь, когда это стало грубой суеверной мыслью, Василию не стало легче, - напротив, у него внутри все как бы покрылось колючим, шуршащим инеем.

Он взялся рукой за угол зимовья, поднял взгляд на склон хребта, где остался лежать шатун. Темной туши на снегу не было. Не схожу ли я с ума? Пока странный вопрос звучал в сознании, искал там выхода, Василий опять увидел медведя, который греб и греб перед собой воздух.

Он закрыл глаза рукой, затем посмотрел на склон и разглядел там мельтешивший белесо-серый клубок – труп медведя рвали волки, которые, наверно, все время следили за поединком и ждали, когда придет их черед поживиться.

 


 

 

X

... Василий видел в зыбком воздухе зимовья человека с широкоскулым старческим лицом. Он беззубо и по-доброму улыбался, голос его звучал проникновенно и участливо:

- Жив, однахо. Совсем плох. Говорил, говорил, Кешку Сиволобова вспоминал, жену Антонину, дочерей... Ай-я-я-яй, давно не кушал, цингой заболел...

- Ты - Хозяин? - спросил Василий, а сам подумал: вон ты какой!

Ну да, Иннокентий Константинович явился ему во сне. Опять вспоминал Окаянную Киру. Снилась и Антонина и дочки. Эти повадились сидеть напротив, на нарах. Посмотрит Василий на нары - сидят, ждут от него чего-то. Он берет мешок, делит фарт на три огромные кучи, на столе они не вмещаются. Молчат. « Мало?» - кричит Василий. Он пьет кипяток с сухарями, они не пьют и как иконы молчат. «Да что же это такое, я молиться на вас, потреблюхи несчастные, должен?». Молчат...

- Нил Тэо я, - ответил старик. - Орочон, оленный человек. Лет семь назад, однахо, не меньше, я еще охотился с дедом твоим Кешкой... Он тебя вспоминал, жалел, что единственный внук, а в тайгу не ходишь... А пришел - почти умер. Три дня с ложечки пою, а ты говоришь, говоришь... Много говорить вредно. Тебе надо свежую печенку кушать. Видел я недалеко сокжоя, дикого оленя. Пойду, однахо...

Неизвестно, сколько прошло времени, как в зимовье снова пришел в меховой, потертой куртке Нил Тэо, оленный человек. Он кормил Василия сочной, хрусткой и горьковатой печенкой сокжоя. Нил Тэо резал ее на столе охотничьим ножом, попыхивая торчащей в тонких губах фарфоровой трубочкой. Из каких-то неведомых глубин памяти Василия всплыли слова Иннокентия Константиновича, что такие трубочки были у контрабандистов, ходивших в Китай.

Василий не мог кровоточащими деснами жевать печенку, долго сосал кусочки и глотал их целиком. Потом Нил сварил ее, печенка стала мягкой и вкусной. 0н поил его горячим мясным бульоном и густым отваром еловой хвои.

Оказывается, в середине февраля на базовый лагерь изыскателей прибежала его собака Ива, Колька Кондаков ее накормил, и она тут же исчезла. Куда она пошла, Кондаков не знал - к Василию Сиволобову или в деревню Мутино, к прежнему владельцу. Тогда Колька стал на лыжи, пришел к зимовью Нила Тэо и все ему рассказал. Нил Тэо не мог узнать, пришла ли собака в деревню или нет. Если она вернулась в тайгу, тогда была надежда найти Василия живого.

Нил Тэо думал недолго, всего полдня, надо было спешить, и он сказал Кольке Кондакову, что отправится на снегоходе проверить зимовья на бывшем участке Иннокентия Сиволобова, а Колька Кондаков пусть скажет начальнику партии Запорожнему, чтобы тот через три дня прислал вертолет к зимовью у Пади.

Ни в одном сиволобовском зимовье Нил Тэо не нашел никаких следов Василия, пока не вспомнил еще об одном, на Ключе.

«Недоученный студент Колька Кондаков, а каким молодцом оказался», - думал покаянно Василий.

- Сильно больной, однахо, ты был, Васька... В больницу надо. Спишь крепко, как умираешь. Завтра начальник вертолет пришлет к Пади, заберет тебя. Бензин привезет, у моего «Бурана» он на исходе. Канистры брал - все сжег!

- Не беспокойся, Нил Тэо, я куплю тебе бензин и новый «Буран» к нему, - немного хвастливо пообещал Baсилий.

- У меня снегоход хороший, быстрее оленя. Не нужен новый, этого хватит. Кешка Сиволобов хороший был человек. Приятели, однахо, с ним были большие...

- Ты меня спас, и я куплю тебе новый «Буран», - упрямо настаивал на своем Василий. - Вытащи из-под нар вещмешок и развяжи его.

Нил Тэо, пахнув пару раз трубкой, с недовольным видом выволок вещмешок на середину зимовья.

- Однахо, не завязано, - схитрил оленный человек и поднял удивленные глаза на Василия.

Словно не он, Нил Тэо, сгребал со стола кучи золота и ссыпал в вещмешок. Он думал, что Василий тогда спал, а он не спал, ждал, как оленный человек с золотом поступит.

- Возьми себе, сколько тебе надо.

Нил Тэо теребил тесемку на горловине мешка, сопел озадаченно.

- Как медяха, однахо,- сказал он. – Кешка Сиволобов был хороший человек. Вот Ефимка Лапников, тот пушку колчаковскую зачем-то под корнями ели пятьдесят лет хранил... Нет, медяха...

- Какая медяха, какая медяха? - возмутился Василий, даже голову приподнял, чтобы получше рассмотреть упрямого старика. - Металл, старик, благородный металл. Килограммов сорок, а то и все пятьдесят. Фарт у меня был. Фарт, понимаешь?

- Нет, медяха, - стоял на своем старик. Отряхнул рука об руку над мешком, чтобы и золотинка на них не осталась, завязал горловину и сел к столику перед окном, запыхтел трубочкой сосредоточенно.

- Нил Тэо, это золото, - Василий снова почувствовал слабость, измотал его оленный человек.

- Однахо нет, медяха. На золото бумага должна быть, у тебя ее нет. Значит, медяха. Если это золото, тогда тебе дадут пятнадцать лет. Нил Тэо никому не скажет, что чудак Васька, Кешкин внук, медяху рыл... Просто Васька сильно заболел, едва жив был, идти не мог. - И, помолчав немного, старик опять стал вспоминать, какие они с Кешкой Сиволобовым были добрые приятели.

- А если я его государству сдам, скажем, в Фонд мира подарю? - спросил Василий, и ему стало жалко и себя, и Антонину, и дочерей, которым при таком обороте дела никакие подарки не светят. Сколько вкалывал - и все отдай дяде. Не дяде, конечно, но кому же, как не ему?

- Не знаю, все равно медяха, - сердито и раздраженно отозвался Нил Тэо. Хорошо еще, что не вспомнил снова Кешку Сиволобова, и на том спасибо.

На следующий, день, когда должен был прилететь вертолет, Нил Тэо уехал на снегоходе к Пади. Василий почувствовал себя лучше. Не было сильной слабости, которая валила его с ног, не плыло все перед глазами. Тощий, почти бесплотный Василий выбрался из зимовья и, поеживаясь от предвесенней сырости, идущей от мокрого, набрякшего в оттепель снега. Сел на старый пень и подставил лицо яркому, такому молодому солнцу, и, когда его лучи заиграли на закрытых веках, тепло полилось в кровь, он подумал, как хорошо быть на этом свете живым.

Далеко в небе зародился гул вертолета, он приближался сюда, потом турбины и лопасти засвистели явственно, совсем рядом, но Василий продолжал сидеть с закрытыми глазами и наслаждался жизнью, по отношению к которой, он теперь хорошо знал, все трын-трава.

 

Надо было решить окончательно, что делать с золотом. Зарыть его здесь и со временем попытаться через старательскую артель получить деньги, или сдать вещмешок в первое же отделение банка, если никто не станет предъявлять к нему никаких претензий, или взять лишь десять фунтов, как и наказывал Кузьма Сиволобов, или загнать в отчаянии весь фарт техникам-механикам, погибать, так с музыкой - как он поступит, Василий не знал.

Его уже мутило от этих бесплодных размышлений. Ему просто захотелось вернуться к Антонине и дочерям, он давно соскучился по ним, сесть опять на свой автокран, не суетиться зря и дожить, как суждено ему, эту жизнь... И, представляя себя окончательно счастливым, он увидел себя в толпе доминошников, которые в летний, тихий вечер забивали напротив Былриного двора «козла».

И вообще, ну их всех на фиг!..

Но когда вертолет приземлился, из него выпрыгнул Иван Музанов. Вот настоящий друг, Васька предал его, но он не предаст Ваську. Он выручит его из беды!

 


 

 

XI

Он действительно сидел на старом пне, когда пришел в себя.

Солнце светило, оттепелью не пахло, но стояла относительно теплая погода, не больше пятнадцати градусов мороза. Он прислушался -никакого гула вертолета - и цепким, ясным сознанием понял, что миг назад находился в бреду и что ему там было хорошо.

Василий вспомнил, что в таежный бред попадают заболевшие от одиночества, истощенные охотники или искатели фарта. Иннокентий Константинович рассказывал когда-то, как шел один, без собак и без лыж недели две от Пади до Бодайбо. Помнил в последний раз себя на Пади, помнил, как подходил к Бодайбо. Между этими отметками в памяти исчезли бесследно пятнадцать дней.

С какой стати орочон, оленный человек, стало быть, эвенк, говорил «однахо»? Так мог сказать лишь старик бурят. Потом, приятель Иннокентия Константиновича Тэо, имя которого значит огонь, свет или тепло, раскатывает на современном снегоходе, а его лет двадцать назад, не меньше, задрал медведь? . . ..

Конечно, никаких следов снегохода возле зимовья не было. На столе в зимовье лежала аккуратная кучка беличьих косточек. Не было никакого Нила Тэо, не было печенки сокжоя. Василий сам вначале скоблил ножом мерзлые тушки, сырое мясо полезнее, а ему казалось, что он ел такую ему нужную сырую оленью печенку. Потом сварил кости и пил бульон. Котелок с густым настоем хвои тоже стоял на столе.

В бреду Василий делал все правильно, чтобы выжить. Казалось, жизнь, когда он обессилел и заболел, не согласилась уступить, спасала самое себя.

Вещмешок с золотом стоял посреди зимовья с аккуратно завязанной «Нилом Тэо» тесемочкой на горловине. Как поступить с ним, у Василия опять было достаточно времени на размышления. Более чем достаточно, горячась и пользуясь ясностью сознания, думал он. По крайней мере, здесь надо прожить месяца два, чтобы потом спуститься на плоту по речкам в Лену. Как выплывать, если в любой миг плот может разбиться? Плыть-то надо в половодье, по бешеной воде, а не тогда, когда на Ключе и на других речках воробью по колено. Булькнет фарт в воду или унесет его вместе с плотом течение. И к себе не привяжешь - пойдешь вместе с ним на дно. Пешком, больному и обессиленному, без продуктов тоже не выйти. Дождаться, когда спадет большая вода, сбить небольшой легкий плот, положить на него фарт, ружье, одежду и тащить его, как бурлак, на лямке? Бечеву можно сделать из одежды, где по бережку, а где глубоко, там на плоту... Только кто берега здесь для него расчищал? По воде, без резиновых сапог, в унтах брести придется... Пращуру Кузьме и Иннокентию Константиновичу было проще - в их времена в устье Ключа деревушка Сиволобово стояла. Отсюда до этого места всего километров восемьдесят... А может, потомков Нила Тэо поискать? Окрепнуть немного и поискать? Должны же они быть где-то в этих краях... .

Ну, допустим, торопился думать Василий, он выберется отсюда, допустим, согласится Конощук или другой «голова» на его условия, рискнет, но как золото пройдет через лабораторию? Любая сопливая лаборантка сразу обнаружит, что металл из другого месторождения. Из какого, позвольте спросить? Допустим, сопливая пропустит, металл все контроли пройдет, получится все тип-топ, и является он в Изюм с чемоданом денег, которые тратить небезопасно. Любой чинарик спросит себя: откуда у Васьки Сиволобова такие капиталы? Прятаться от всех, Антонину и дочерей бояться? Изюм менять? Просыпаться по ночам от каждого стука, от каждого шороха вздрагивать? Спать с мохнатым полотенцем, вытирать им холодный пот? И если держать его под рукой, то надо хотя бы знать, за что. Но сможет ли он жить с полотенцем, не покажет ли Макар еще одну кузькину мать? Золото есть золото...

Недостатка в выходах не было, но каждый из них приводил в новый лабиринт, где было уготовано в свою очередь множество выходов с клубками проблем. Он в них запутался, не было единственного выхода, который бы решал все его сомнения, и, главное, как выйти отсюда и каким окончательно стать ему, на чем остановиться и что выбрать. Все оказалось взаимосвязанным и взаимообусловленным: и золото, и дорога к людям, и его жизнь или смерть, его будущее и будущее жены и детей. Все сплелось в единый круг, обернулось удавкой, и ее надо было разрубить, иначе она не перестанет затягиваться и душить его.

Ему стало дурно, опять поплыло все перед ним, заколыхались нары, на которых он сидел, не хватало воздуха, словно удавка, захлестнув грудь, сузилась еще. Он понимал, что сознание опять готово покинуть его, и, сколько мог, сопротивлялся этому.

- Жить, Хозяин, хочу. Жить помоги... К людям хочу, - негромко просил Василий, а ему казалось, что кричал, даже зазвенело стекло в окошке и задребезжал на столе пустой котелок, потому что эти слова вырывались из души...

Потом Василий взмахнул руками, зашатался из стороны в сторону, словно стоял на тоненькой жердочке над пропастью, нашел ладонями глаза и закрыл их - на этот раз он видел не шатуна, а живых отца и дядю Михаила, которым он по лености душевной не оставил на камне память. Бородатые, в тленной одежде, обильно осыпанной сверкающим песком, они стояли у разверзшейся могилы под скалой и махали тонкими иконными руками, манили его к себе.

- Не надо, Хозяин, хватит, - шептал Василий, и пот залил ему руки...

Наконец видение исчезло, в глазах заполыхали желтые и фиолетовые круги.

Он отвел руки от лица, взял котелок, наполовину заполненный мутно-зеленой жижей, и, глотая ее, осознал, что в бреду не может быть так одиноко, тоскливо, в нем даже мертвецы не страшны. Но возврата из бреда могло и не быть.

Успокоившись и отдышавшись, Василий пересчитал патроны в патронташе, к счастью, кажется, не стрелял. Ружье был заряжено пулями, третий патрон с пулей отыскался в кармане полушубка. Значит, шатун был, и он его убил.

Он взял ружье, выбрался из зимовья и, сильно шатаясь, медленно, бесплотно, не чувствуя своего тела, пошел по твердому, спрессованному ветрами снегу вниз, к ивнякам на берегу Ключа - там водились рябчики. Затем он остановился, повернулся лицом к хребту, к горе со штольней, нашел камень у подножия скалы. Засыпанный снегом, он был на месте, серая его макушка торчала из сугроба.

Василий Сиволобов вдруг отчетливо осознал, что он отправился на поиски друга своего верного Ивана Музанова…

 

 

 

Александр Ольшанский

Рассказ

Федору Хруслову вскоре после Нового года срочно понадобился котенок, маленький, ласковый и, главное, чистый котенок, потому что нужен был не самому Федору Хруслову, а его шестилетнему сыну, Максимке, который только что перенес серьезную и сложную операцию. Жена Хруслова, когда Максимка каждое утро напоминал отцу о своей мечте, а каждый вечер расстраивался, увидев, что тот опять пришел без котенка, категорически предупреждала: только чистого, не дай Бог царапнет ребенка и занесет какую-нибудь инфекцию. Насчет того, что царапнет - никто не сомневался: летом Максимка гостил у бабушки, был там котенок... Не обижал он его, но ходил с исцарапанными руками - играли вместе, а у котенка коготки острые.

Если бы не это обязательное условие - чистый, Хруслов нашел бы котенка немедленно. Поехал бы в Кузьминки, где они раньше жили, там под каждым домом этих котят любой масти-колеру... Это в новом районе подвалы еще не обжиты. Федор спрашивал у знакомых, у сослуживцев в гараже. Котят, как назло, ни у кого не было. К тому же стоял январь, в этом месяце их, говорят, вообще не густо. Да были еще морозы - двадцать пять - тридцать градусов, никто и на Птичий рынок не выносил.

У них долго не было неотложной нужды заводить дома животных, хотя Максимка их любил. Купил Хруслов как-то аквариум с рыбками, но сын к ним быстро охладел, и рыбки заболели. Держать собаку им было почти невозможно - Федор часто уезжал в командировки на одну-две недели, Галине тут уж было не до собаки: утром надо отвести Максимку в сад, отработать смену на фабрике, после работы забежать в магазины: взять сына, справиться с домашними делами. И это в лучшем случае, если дома все нормально, а Максимка часто болел, и тогда жена совсем не выходила из дому, просила соседок или присмотреть за ребенком, пока она сбегает в магазин.... Нет, собака никак не вписывалась в быт Хрусловых. Ее нужно каждый день выгуливать, к тому же им, выросшим в деревне, всегда было жалко городских собак, живущих без свежего воздуха, на каких-то подстилочках, без собачьих радостей, которые предоставлял деревенский простор. «Максимке вместо четвероногого друга нужна двуногая сестричка. Собака - тот же ребенок», - сказала как-то Галина, и Хруслов больше не поддерживал Максимкины разговоры о собаке.

Они решили обзавестись вторым ребенком, как только Максимка пойдет в школу. Все-таки лучше будет для первоклассника, рассуждали они, если мать его и встретит, и накормит, и за книжки вовремя усадит. Совсем было бы хорошо после первенца родить второго, но жена тогда училась в институте, ей из-за Максимки пришлось переводиться с вечернего на заочное отделение.

А Максимка болел и болел, по три недели в месяц, летом они по очереди сидели с ним в деревне, отпаивали у бабушки парным молоком, проветривали все клетки свежим воздухом. Там он набирался гемоглобина, забывал об острых респираторных заболеваниях, пневмониях, дизентериях, энтероколитах и прочих болячках, которые от сына никак не отставали. Возвращался Максимка в Москву - все его болячки словно поджидали тут.

Прошлым летом они, кроме деревни, побывали с ним на море, парнишка подрос заметно и вроде бы окреп. Но в ноябре снова заболел, попал в больницу, там показали его профессорам, и те сказали, что ребенку нужна срочная и сложная операция. Диагноз был страшным, но теперь уж все, кажется, осталось позади - профессор, которая делала операцию, выписывая Максимку домой, сама всплакнула на радостях. «Я тридцать пет хирург, - говорила она, - но если бы мне показали этого ребенка и сказали, что он двадцать дней назад перенес такую операцию, ни за что бы не поверила... Дорогие мамаша и папаша, не подумайте, пожалуйста, ничего плохого, но хирургу, пожалуй, достаточно сделать всего лишь одну такую операцию, чтобы прожить жизнь не зря... Потому что теперь другие смогут делать то же самое. Так что простите меня за слезы, но я не знаю, кто из нас более счастлив - вы или я...»

Но тогда, перед операцией, когда профессор пригласила к себе его и Галину, она все спрашивала, дали они письменное согласие на операцию или нет. Хруслов дважды ответил, что дали, еще три дня назад написали такую бумагу, медсестра тут же подшила ее в историю болезни. Понял он тогда, что профессор сама еще не решилась на операцию, а они, родители, уже подписали Максимке приговор. Подумал он так, но Галине ничего не сказал - она и без этого почернела и окаменела.

«Значит, согласие есть, - сказала наконец профессор. - Разрешаю свидание с Максимкой. Но, мамаша, не более трех минут. Слышите: три минуты!»

Им надели халаты и маски, повели в палату. Максимка лежал один в боксе. Он сразу узнал их, обрадовался и слукавил: «Я думал это новые врачи пришли. А смотрю: моя мама и мой папа!»

Он с трудом поднялся, сел на кровати, свесив ноги в длинных больничных штанишках. За недели больничного житья он повзрослел, не просился домой, понимая, что не выпишут.

Хруслов молчал, чтобы жена могла больше поговорить, может, ей нужнее, и все думал о том, что это, быть может, последняя встреча с сыном. Он силился отделаться от этой мысли, тем более что профессор предупреждала: «Я в телепатию верю. В том смысле, что ваше состояние передается ребенку. Так что уж вы, будьте любезны, не волнуйтесь». Только мысль эту ничем не удавалось перешибить, вытеснить, и Хруслов, когда медсестра попросила закончить свидание, все-таки не сдержался, подумал, что ему, возможно, всю жизнь потом жалеть, если он этого не сделает и спросил:

- Максимка, сынок, чего тебе очень хочется?

- Котенка.

- Маленького? - вмешалась жена.

Максимка опять подумал и ответил:

- Такого, как у бабушки.

- Хорошо, Максимка, - сказал Хруслов. - Как только выйдешь из больницы, я подарю тебе котенка. А ты здесь, Максимка, держись. Держись изо всех сил.

- За что - держись? - спросил Максимка, слегка улыбнулся. Он все понял, но опять схитрил...

И вот Максимка неделю дома, а котенка Хруслов не достал. От обещания он не думал отказываться, но хотелось с котенком немного повременить - сына надо беречь и беречь. Однако Максимке хотелось котенка, особенно сейчас, когда он на улицу еще не выходил и ему было скучно.

Сегодня утром, когда Хруслов выезжал из гаража, наперерез его грузовику кинулась Вика-бухгалтерша, простоволосая, в накинутом на плечи пальто. Она замахала рукой, и Федор затормозил.

- Хруслов, котенка нашел? - спросила Вика, дыша густыми облаками пара, втянула голову в пушистый песцовый воротник.

- Нет. В субботу на Птичий поеду...

- Я нашла! Вчера встретила знакомую, она может отдать в хорошие руки. Котенок воспитанный - знакомая такая кошатница... Возьми телефон. - Вика подала клочок бумажки. - Позвони ей часа в два. А сын-то как?

- Ничего, выкарабкивается, уже два дня нормальная температура, гулять немножко можно, а видишь, какой колотун - двадцать шесть, а в районе ВДНХ двадцать восемь.

- Ты только не вздумай деньги совать, - предупредила Вика и начала пританцовывать, выбивая сапожками частую дробь.

- Но надо же отблагодарить человека...

- Придумай чего-нибудь... Бутылку вина или цветы купи... Ладно, поезжай, я замерзла вся, - Вика повернулась и, боясь поскользнуться на заледенелом асфальте, побежала мелкими, осторожными шажками в контору.

- За мной коробка конфет! - крикнул вдогонку Хруслов.

«А ну тебя!» - отмахнулась Вика и скрылась за дверью.

Он спрятал бумажку понадежней, в нагрудный карман пиджака, и выехал за ворота. Полдня он ездил по Москве, дожидаясь двух часов и наслаждаясь мыслью, что наконец-то сегодня он обрадует сына. Максимка встретит в прихожей, будет заглядывать ему в глаза с нетерпением, и, когда задаст обычный в последнюю неделю вопрос: «Папа, принес котенка?», Хруслов вытащит из-за пазухи мягкий, теплый комочек и скажет: «Получай, сынок». "Ой, котеночек!" - воскликнет Максимка, возьмет бережно на руки и будет весь вечер возиться с ним... Жена, конечно, придирчиво посмотрит на нового жильца, спросит: «Он чистый? Нам только и не хватает того, чтобы он заразил чем-нибудь Максимку». «Чистый, мать, не беспокойся, - скажет Хруслов. - Думайте теперь, как назвать...»

Ровно в два часа Хруслов ехал по проспекту Мира. Он не остановился, сдержался, миновал Рижский вокзал, переехал Крестовский мост, подъехал к метро «Алексеевская». Миновал и станцию метро, успокаивал себя: «Успеется, успеется. В таком деле, наверно, не надо пороть горячку». Возле Дома обуви ему вдруг подумалось, что та женщина появится дома к двум часам и снова уйдет, а ему опять вечером держать ответ перед Максимкой. Он тут же прижался к тротуару, остановил машину перед телефоном-автоматом.

- Да !- ответил недовольный мужской голос, когда Хруслов набрал номер. Он так настроился услышать женский голос, что от неожиданности, а точнее, по инерции, спросил:

- Маргарита Макаровна?

- Разве вы не слышите, что я при всем желании не могу быть Маргаритой Макаровной? - проворчал голос.

- Извините, я не расслышал... - пустился Хруслов в объяснения, но сердитый мужчина смягчился. - Сейчас позову.

- Я вас внимательно слушаю, - отозвалась трубка певучим и приятным женским голосом, от которого сразу забылся конфуз с мужчиной, стало свободно и легко.

- Маргарита Макаровна, здравствуйте! Я тот самый Федор Хруслов, который заинтересовался вашим котенком...

- Да, я все знаю. Нам надо встретиться. Когда вам удобно?

- Сегодня можно, часов в пять, в полшестого?

- Пожалуйста, я буду дома. Это недалеко от метро «Смоленская», запишите адрес...

В четыре Хруслов сменился, хотел зайти в бухгалтерию и сказать Вике, что дозвонился, но передумал. «Завтра всё расскажу», - решил он и пошел ловить такси. Холод собачий, и котенка, конечно, надо везти на такси, можно простудить. Предусмотрел они то, что по пути, надо зайти в гастроном на углу Смоленской площади, взять бутылку вина и коробку конфет.

Таксист попался молоденький, спросил: «А дорогу вы знаете?» Хруслов усмехнулся, кивнул утвердительно и уселся рядом с ним. Парнишка, должно быть, всего несколько дней сидел за рулем: оглядывался по сторонам со страхом, вцепился в руль, словно прикипел к нему, а ехал так медленно, что со всех сторон сигналили грузовики. И машина у него была обшарпанная, рыдван-драндулет.

- Что, брат, только после гимназии?

- После какой гимназии? - не понял таксист.

- Ну, после автошколы, курсов, - объяснил Хруслов.

- Нет, после армии.

- По лимиту, что ль?

- Угу.

- В таком случае ты мне как родной брат. Я тоже после армии приехал в Москву, товарищ пригласил, он и до сих пор мой напарник. Уже двенадцать лет! Давай, не бойся, браток... Дуй за черной «Волгой». Не теряйся, не сомневайся, если ты прав, иначе и машину тебе помнут, и с работы выгонят. Дырку в талоне пробили?

- Пробили. Сегодня у Никитских ворот...

- Вот видишь. Еще две - и подавай заявление или иди в слесаря.

Хруслову почему-то захотелось быть полезным этому пареньку. И он рассказывал ему о коварностях перекрестков, о дорожных знаках, которые должны были встретиться по пути, вспоминал приключения свои на улицах Москвы, разоткровенничался, сказал даже, что едет за котенком для сына. И паренек осмелел, повел машину увереннее.

В винном отделе Хруслов взял шампанского, затолкал бутылку в безразмерный внутренний карман полушубка, а в кондитерском ему не повезло - в продаже не было конфет в коробках. Он убеждал продавщиц, что случай у него особый, нужна хорошая коробка конфет «вот так», и показывал, как нужна, тыча большим пальцем под подбородок.

- В особых случаях можно брать трюфеля, - посоветовали продавщицы.

Возле нужного дома Хруслов попытался было дать денег таксисту, чтобы он мог уехать, если разговор с хозяйкой затянется. Но тот отказался:

- Я подожду. Вам же снова придется ловить мотор.

На последнее слово парень, чувствовалось, просто отважился.

Маргарите Макаровне было лет пятьдесят пять, с виду бухгалтерша или учительница, правда, немного молодящаяся, модно одетая - в серых брюках и голубой кофте с короткими рукавами. Она повела Хруслова по длинному и широкому коридору со многими дверями слева и справа. Из них выглянули две старушки, мужчина в яркой атласной пижаме, должно быть, обладатель сердитого голоса, и уже в самом конце коридора, где что-то жарилось и шипело, показалась девочка лет двенадцати.

- Раздевайтесь, пожалуйста, а дубленку свою сюда, - хозяйка показала на свободную вешалку из трех крючков и открыла рядом с ними дверь.

Раздевшись осторожно, чтобы не выглянуло горлышко бутылки, Хруслов вошел в комнату и огляделся, выискивая будущего своего домочадца. Посреди комнаты стоял длинный шкаф, он разделял жилплощадь как бы на два помещения - такие усовершенствования Хруслов встречал не раз и применял сам, когда у них еще не было отдельной двухкомнатной квартиры. Маргарита Макаровна жила в коммуналке, и Хруслов проникся к ней сочувствием, тем более что по кошачьей линии теперь она была вроде бы как его родственница. После такого движения души возникло намерение освободить карманы полушубка, но что-то удержало Хруслова, возможно, дала о себе знать привычка все немножко откладывать и сдерживать себя. И он не поддался родственному чувству, решил повременить.

- Проходите, пожалуйста, садитесь, - сказала Маргарита Макаровна, приглашая в комнату за шкафом и указывая на кресло возле письменного стола.

Хозяйка села на тахту напротив и стала пристально смотреть на гостя. Хруслов взглянул на нее, словно споткнулся о большие голубые и настороженные глаза, отвел взгляд, будто был уже виноват в чем-то.

- Маргарита Макаровна, я ненадолго. Я на такси, машина внизу...

- А вы отпустите машину. Нам ведь надо поговорить, - заявила хозяйка.

- Ничего, подождет, - сказал Хруслов, вспомнив слова таксиста, и пожалел, что так неловко начал разговор.

- Простите, как ваше имя-отчество....

- Федор Дмитриевич.

- Расскажите, пожалуйста, Федор Дмитриевич, о своей семье. Я ведь не знаю, извините, кому отдаю котенка. И вашу знакомую, Вику, тоже почти не знаю. Отдыхали вместе в Крыму, там и познакомились. Где она, кстати, работает?

- Бухгалтером у нас, - ответил Хруслов, поняв, что «у нас» для собеседницы ничего не значит, добавил: - В гараже...

- А вы кем работаете?

- Водителем.

- А-а, теперь ясно, почему вы такси не отпустили...

- Нет, я работаю на грузовике, а на такси приехал за котенком.

- А где ваша жена работает?

- На фабрике, инженером.

- У вас дети есть?

- Есть. Сын Максимка, ему-то и котенок, - Хруслов улыбнулся и тут же подумал, что и улыбнулся он тут вроде не к месту, зря.

- Сколько ему лет?

- Шесть.

- Вы ведь знаете, дети бывают жестокие. Он у вас какой, за хвост таскать не будет?

- Нет, Маргарита Макаровна, он у нас ласковый мальчик. Летом он гостил у бабушки, и там был котенок. Они так подружились, что потом, когда мы взяли Максимку, тот, написала нам бабушка, три дня кричал. Искал товарища....

- Почему же вы не взяли котенка с собой?

- Видите ли, тот вырос в селе, на земле и на воле, ему у нас было бы трудно. Мог бы и не привыкнуть к городской жизни.

- Значит, вы работаете и жена. А сын с кем?

- Максимка в сад ходит. Правда, сейчас он не ходит, ему сделали операцию, только выписали из больницы. Ему дома еще сидеть и сидеть.

- А какую, простите, операцию?

Хруслов рассказал. Хотя и не было никакого желания - он столько раз уже рассказывал на работе, знакомым и соседям о Максимкиных делах. Маргарита Макаровна слушала не так, как другие, она или до конца не понимала того, что он рассказывал или же думала о чем-то своем.

- Когда он выздоровеет, снова пойдет в сад? Я правильно вас поняла?

- Конечно, снова пойдет в сад.

- Значит, котенок будет целый день сидеть дома один? - встревоженно спросила хозяйка. - А бабушки у вас нет?

- Есть, но не здесь. В деревне наша бабушка, - ответил Хруслов, поежившись от мысли: «Она для котенка требует завести бабушку что ли? У Максимки и то нет бабушки...»

- Жаль, что у вас нет здесь бабушки. Вот он и был бы с бабушкой. Да, жаль... А на каком вы этаже живете?

- На тринадцатом.

- На три-над-ца-том? - ужаснулась Маргарита Макаровна. - Это же так высоко! С тринадцатого если упадет, разобьется насмерть. Кошки, знаете, очень часто падают.

- У нас балкон огорожен пластиком.

Хозяйку пластик на балконе, видимо, ни в чем не убедил, и она спросила совсем расстроено:

- А вы знаете, как за кошками ухаживать? Как кормить и чем?

- Это наука не такая уж хитрая...

- Не скажите... Им надо свежее молоко, свежее мясо, рыбу. Я не люблю разных современных рыб, покупаю испытанную треску, отвариваю и даю мелкими кусочками. Правда, треска бывает редко сейчас почему-то... Но у меня есть знакомая, достаю. Рыба им полезная, особенно отварная.

- Лучше сырая, в ней больше полезных веществ и витаминов. И шерсть, говорят, от сырой лучше растет, - насчет шерсти Хруслов, конечно, преувеличил, но так оно, видимо, и было на самом деле, потому что знал, как деревенские кошки обожают сырую рыбу, а некоторые, самые проворные, даже сами рыбачат.

- Правда? - удивилась Маргарита Макаровна, но на этот раз более дружелюбно. - Я не знала этого.

- А где ваш котенок?

Слова Хруслова о шерсти произвели на хозяйку все-таки какое-то впечатление, и она негромко позвала: «Мусь-Мусь-Мусь». Чтобы закрепить успех, Федор чуть ли не рассказал, как коты пьют валерьянку, даже настоянную на спирте, но опять-таки сдержался. Маргарита Макаровна наверняка бы пришла в ужас, когда узнала бы, что коты напиваются в стельку; она могла бы подумать, что подобное ждет и ее питомца.

- Вот и наша Муся, - сказала хозяйка, и ей на руки прыгнула тощая, серая и совершенно обыкновенная кошка с нелепым белым большим пятном на боку. - Это мама котенка, и ей уже пять лет. Посмотрите, вон на стене фотографии: слева - ей три месяца, а справа - год. Они у меня вольно живут, им у меня хорошо. Я ничего им не запрещаю, они спят вместе со мной, любят сидеть на столе под настольной лампой. Может, это вам и не понравится, но они так приучены... На улицу не выпускаю, они не знают, что такое улица. Летом Муся живет на даче вместе с нами. Я ей сделала такую штучку, - хозяйка ласково провела несколько линий пальцем по животу кошки, привязываю веревочку, и мы с ней идем гулять. Этим летом мне надо было поехать в Крым, так с Мусей оставался супруг. Я приехала, он поехал... А скажите, Федор Дмитриевич, ваша супруга любит животных?

- Она выросла в деревне, а в деревне жить и не любить животных нельзя.

- Но она сейчас живет в городе. Я почему спрашиваю: ей за котенком ухаживать. Убирать, знаете... Они у меня к опилкам приучены. У вас опилочек еще нет?

- Пока нет, но достать их не так уж и трудно.

- У меня был целый мешок, сейчас осталось мало... Я хочу попросить вас: если котенок не подойдет по каким-либо причинам, не выгоняйте его, не выбрасывайте на улицу. Позвоните, я приеду и заберу, - у Маргариты Макаровны после этих слов даже влажно блеснули глаза, в ее воображении, вероятно, предстала какая-то нехорошая картина.

- Не беспокойтесь: не выгоним и не выбросим.

- Буду надеяться... А как вы будете прогуливать его?

- Очень просто: привыкнет к нам, будем выпускать на улицу.

- Но ведь он убежит! Нет, этого делать не следует. Представьте себе, я не выпускала Мусю даже тогда, когда ей, извините, нужен был кот. Выпускать на улицу - это же невозможно, ходят разные коты. А домашнего, хорошего кота разве в Москве легко найти? Они ведь все кастрированы. Им нужна очень небольшая операция, они тут же встают и бегают. Кошечкам сложнее, они две недели должны в бинтах лежать. Но мы сделаем Мусе такую операцию, так будет лучше.

- А где же ваш котенок? Мы столько говорим, а его до сих пор не видел. Он может и не понравиться, - сказал Хруслов, все больше и больше раздражаясь.

- Ну, что вы, это такое создание. Разве он может не понравиться? - заворковала хозяйка.

Она отодвинула за тахтой ширмочку, и Федор увидел большую клетку из железных прутьев. Там, на одеяльце, спал котенок месяцев двух. Маргарита Макаровна наклонилась, взяла его па руки - котенок потянулся, а Хруслов удивился, насколько тот был длинным и плоским. «Как из гербария, засушивала она его что ли», - подумал Хруслов, и ему стало жалко это темно-серое, с ржавой шерстью существо. Котенок не очень приглянулся - вялый, некрасивый и очень уж плоский. «Брать или не брать? - засомневался он. - Но ведь Максимка опять спросит. А котенок что - котенок как котенок, из него ведь не стрелять. Только не был бы он больным. Пусть не круглый, пусть как из гербария, откормим сырой рыбой и мясом сырым, на воздух будем выпускать, а там, гляди, станет таким еще красавцем».

- Так вы решили, Маргарита Макаровна, доверить котенка нам?

Хозяйка, по очереди поглаживая кошек, после некоторого раздумья произнесла:

- Но ведь вы еще не говорили с женой...

- Мне с женой говорить нечего: сын и она каждый день ждут меня с котенком. Можно ведь поехать на Птичий рынок, купить там за пятерку сиамского, сибирского или трехцветного... Но нам нужен очень чистый котенок, сын после операции, нам рисковать нельзя...

- Нет, вам все-таки следует посоветоваться с женой.

- Я хотел бы сегодня его взять, - сказал Федор довольно решительно.

- Сегодня очень холодно. Станет теплее - потом и возьмете...

- Такси стоит внизу.

- Ах да, я забыла... И все же сегодня котенка я не отдам.

- Может, и ваш муж еще не согласен? - спросил Федор, засопев.

- Он согласится. У него есть еще квартира... Посоветуйтесь с женой и позвоните мне. К тому же у вас нет опилок... Достаньте опилки и позвоните...

Тут уж Хруслова словно подбросило с кресла, но выручила привычка сдерживаться, не давить рывком на газ или тормоза, и он стал прощаться, шаг за шагом приближаясь к двери. Хозяйка, почувствовав что-то неладное, еще несколько раз повторила совет приготовить опилки. Ей, вероятно, казалось, что таким способом она обнадеживает гостя...

«Да пропади ты пропадом со своим котенком! - ругался он, прыгая по лестнице через ступеньки. - Елки зеленые, да мне вопросов задали меньше, когда я сватал Галину! Уж я бы с твоей Мусечкой на даче посидел бы, уж я ее на веревочке поводил бы... Для тебя же человек по сравнению с котенком - ничто! Бабушку, видите ли, подавай для этого, из гербария! Хорошо, что не отдала - ведь потом бы извела, замучила бы. В хорошие руки, значит, говорила Вике. В хорошие руки, значит...»

Таксист ждал, но Хруслову теперь было неловко ехать с ним - тот видел, как и зачем он готовился сюда в гости, брал шампанское и трюфеля. Он сказал ему, что будет здесь еще долго, расплатился и вернулся в подъезд. Машина уехала, Хруслов вышел и направился к гастроному, с трудом сдерживая желание трахнуть шампанским об угол дома, где жила эта кошатница, и выбросить трюфеля в какую-нибудь помойку.

Домой он вернулся часа через два, мрачный и злой. Не помогла бутылка водки на троих, возле гастронома, не помогло шампанское, которым он угостил случайных своих знакомых. Рассказал им, как только что ходил за котенком, И один из мужиков стал тащить Хруслова за рукав:

- У меня есть котище. Прошка, восемь с половиной килограммов, дарю твоему парню от души... Раз такое дело, мы же понимаем. Кот что надо, ест все подряд, даже огурцы соленые. Закусывает! Не какие-то там нежные патиссоны, а магазинные - бочковые и вонючие!

- Нет, не возьму, - отказывался Хруслов из упрямства и гордости. И не взял.

До субботы, когда на Птичьем можно было купить любую живность, от мотыля до обезьяны, оставалось всего три дня.

Первая публикация - Александр Ольшанский. Китовый ус. М., Современник, 1981

 

 

 

Александр Ольшанский

Рассказ

В.А. Чивилихину

Что и говорить, красив Пицундский залив в бархатный сезон, особенно в тихую погоду, когда прозрачные, мягкие волны накатываются на берег. Шумит высокий ветер в кронах реликтовой сосны, и шум этот, если хорошо вслушаться, там, наверху - гул просторный и величаво-задумчивый. Пахнет этой вечной сосной, чистым морем, здоровым, естественным духом тления - во время последнего шторма море с грохотом и свирепым неистовством кидалось на берег, вышвыривало из своих глубин водоросли, перетирая их тяжелой, крупной галькой, оставило на пляже ствол эвкалипта, измочалив ему молочно-салатовую молодую кору.

В шторм, озорства ради, может, на спор, бросился в волны какой-то курортник еще возле косы, напротив поселка рыбаков, и его относило к Пицундской бухте. Он пытался выбраться, отчаянно работал руками и, удерживаясь на гребне волны, достигал берега, даже становился, хватался за него, но поток бурлящей воды, перемешанной с галькой, мчащийся назад, сбивал его с ног и смывал в море.

- Плыви в бухту! За мыс! Там тише, - кричали ему собравшиеся отдыхающие.

- Помогите, по…мо…ги…те… - умолял он, то показываясь на поверхности моря, то исчезая в волнах.

На берегу металась его жена, проклинала, не стесняясь, легкомысленного супруга, грозила и плакала, а девочка - лет семи опеночек, вцепилась в руку матери, только плакала, повизгивая по-щенячьи. Помочь утопающему было трудно - спасательный катер, не говоря уж о шлюпке, не мог выйти в такой шторм, слишком высока волна. Спасательный круг после нескольких попыток все-таки вбросили в море, но без шнура или веревки. Попавший в беду не смог сразу схватить его, и круг сильным боковым течением погнало в море.

Курортник уже боялся приближаться к берегу, очень больно било галькой, и никто не знал, хватит ли у него сил продержаться на воде и проплыть километра три-четыре до бухты, где всегда тихо.

Васька, молодой гончий пес, вертелся тут же, между людьми, благоразумно держался поближе к тростнику, куда волна не докатывалась. В толпе было много знакомых, ему хотелось подойти к каждому, кто мог сказать ему доброе слово, погладить, угостить или поиграть с ним.

- И ты тут, Василий? Смотри, унесет в море, - предупреждали знакомые, но не хотели с ним играть и обращать на него внимание.

И вот когда женщина совсем отчаялась, что рассвирепевшая стихия вернет ей мужа, когда душу ее сковал страх - увидит ли она его еще раз, а он, скрывшись за гребнями волн, вынырнет ли, в толпе произошло оживление. Васька посмотрел на море - нет, человек держался еще на воде, но здесь, высокий мужчина, Евгений Юрьевич, тот самый, которого он поджидал по утрам под дверью дома отдыха, собрал несколько мужчин, что-то говорил им. Те внимательно слушали, женщины смотрели на него с надеждой, и Ваське подумалось, что человек этот, должно быть, вожак. Инстинкт, древний как море и земля, сама Васькина природа подсказали ему, что к этому человеку следует относиться с особым уважением, беспрекословно выполнять его желания.

Евгений Юрьевич разделся, подождал, когда на берег обрушится крутая волна, и вместе с нею помчался в море, скрылся в бурлящей пене и через несколько мгновений был уже рядом с утопающим. Ваське стало тревожно за вожака, он сел на задние лапы, вытянул морду в его сторону и взвизгнул. Евгений Юрьевич, как и надлежало поступить вожаку, решил показать незадачливому купальщику, как выбраться из ревущей мешанины пены, песка и камней. На берегу выстроилась цепочка мужчин, они крепко взялись за руки, стояли наготове. Евгений Юрьевич выждал самую высокую волну - девятый вал, оказался на его вершине, и тот понес его к берегу. Навстречу пошла цепочка - ударил вал по мужчинам, зарычал, но тот, кто стоял первым, схватил вожака за руку, не дал возвратной волне смыть его в море. Их ударила еще одна волна, но она была слабее предыдущей и опасности большой не представляла, разве что лишний раз угостила спасателей галькой.

Женщины зааплодировали Евгению Юрьевичу, который стал в цепочку первым и, высмотрев в море самый высокий вал, катящий впереди себя седую, клокочущую бороду, махнул утопающему. Тот отчаянно, наверное, из последних сил греб, боясь отстать от вала - тот должен был как можно дальше выбросить его на берег. Раньше он делал ошибку, пытаясь выйти с тихой волной - более мощные волны сбрасывали его назад, в море.

Вал с утробным гулом обрушился на берег, цепочка храбро вошла в него, и Евгений Юрьевич успел схватить утопающего, но тут сзади кто-то упал, не выдержав удара возвратной волны. В толпе ахнули - но цепочка не разорвалась, вода отхлынула и, отставая от нее, стекала вниз шуршащая галька. Следующая волна была не такой страшной. Утопающего выволокли на сушу, он от радости глупо улыбался и покачивался, когда к нему подбежали жена и дочь.

Евгений Юрьевич, немного прихрамывая, видимо, в него угодил крупный камень, взял свою одежду и пошел в кабину переодеваться. Выйдя оттуда, он прошел, даже не остановившись, мимо спасенного, который благодарил его и звал с собой. Васька последовал за вожаком, хотя тот не замечал его, скрылся за стеклянной дверью спального корпуса.

Васька вертелся весь день под дверью, пытался проникнуть внутрь, с виноватым видом входя в вестибюль, откуда его неизменно выгоняла женщина в белом халате, которая, сколько он знал ее, всегда сидела на стуле при входе.

Эта женщина разрешала находиться в корпусе серой кошке, которую все называли Марьей Ивановной. Кошка сидела у нее на коленях, важно, подняв трубой хвост, расхаживала по вестибюлю, сверкала зелеными глазищами в кустах по ночам. Васька для нее вообще как бы не существовал, ну и на здоровье, рассуждал он, в ее обществе никакого толка, однако знал, что Марья Ивановна только делает вид, что не замечает. На самом же деле при встрече сжималась вся в пружину - поднималась шерсть на спине и распушивался хвост. Он обходил ее стороной, презирая за коварный нрав.

С Марьей Ивановной дружил бродячий кот с обрубленным, как у чистопородного боксера, хвостом. С Васькой у кота было почти взаимопонимание, они при встречах не стремились к драке. Каждый из них считал, что им делить нечего - идешь своей дорогой, ну и иди, у тебя свои дела, у меня - свои. Возможно, их сближала одинаковая судьба - они были ничьими. У кота не было дома и хозяина, у Васьки тоже. Кот был обшарпанным, в длинной, свалявшейся шерсти таскал репейники и имел блох, щедро делился ими с Марьей Ивановной. Тем не менее высокомерная и избалованная киска, а ведь тоже по сути ничья, принимала ухаживания бродяги, который нередко притаскивал к двери воробья в зубах или мышь. Вот в таких случаях кот, увидев Ваську, фырчал сквозь стиснутые зубы, словно тот мог позариться на его подарок. Васька прощал ему эти выходки и отходил в сторону, чтобы посмотреть, как женщина, заметив в дверях кискиного кавалера, будет угощать его веником. В первый раз, не ожидая такого поворота дел, кот даже оставил добычу на крыльце. Теперь же он ее не бросал, с мышью в зубах серой молнией вонзался в кусты.

Васька не злорадствовал - и он был знаком с веником, хотя женщина к нему относилась лучше, чем к бродяге-коту. Иногда выносила поесть, а в минуты особого душевного расположения могла и приласкать, почесав ему за ушами. Кота же женщина ненавидела, не оставляла ему даже надежд на доброе отношение. Хотя тот перед нею, по мнению Васьки, ничем не провинился.

Он до вечера прождал вожака, лежа на крыльце - с этого истинно собачьего места его никто и никогда не сгонял. После ужина отдыхающие выносили ему завернутые в салфетки кусочки мяса, рыбу или куриные косточки - в основном это были женщина, приехавшие сюда сбавить в весе. Васька наелся до отвала, и когда ему вынесли еще и цыпленка-табака, потревоженного чуть-чуть, только для вида, он отнес его в кусты и зарыл про запас, на черный день.

Здесь ему жилось сытно, в любое время можно было пойти к кухне, где в железные ящики выбрасывали отходы, и найти все, что пожелается. Но у ящиков даже кот появлялся редко, а Васька ходил туда только за большими костями, которыми любил развлекаться. В окрестных кустах зарывал их, не зная, сколько продлится сытное житье и не наступят ли голодные времена. До кровавой войны в Абхазии, когда кусочек рая на земле - Пицунда - опустеет, было много лет, но Васька закапывал кости.

Евгений Юрьевич после ужина прогуливался с двумя приятелями по бетонным дорожкам, разделявшим газоны с цветами, побывал у моря, которое еще шумело громко, но уже успокаивалось, а затем зашел в бар. Васька следовал за ним по пятам, но так и незамеченный остался снова под дверью.

В баре играла музыка, отдыхающие пили вино и танцевали. Заходить туда Ваське было нельзя - бармен не любил его, однажды даже ударил ногой, уверенный в том, что не получит сдачи.

Евгений Юрьевич сидел с друзьями на высоких вертящихся стульчиках, пил через соломинку коктейль, иногда танцевал с женщинами, но больше всех с Эрой - красивой девушкой с пышными распущенными волосами, в светлом брючном костюме. Васька не одобрял его выбора - красивая была не добрая, задавака, как Марья Ивановна, никогда не погладила и не угостила. И пахла она какими-то колючими духами. Но когда Евгений Юрьевич приглашал Аню, не такую красивую, как та, Васька радовался: он с ней дружил, она была добрая.

После танцев Евгений Юрьевич прошелся еще раз к морю, а когда вернулся в спальный корпус, теперь, Васька знал это, пробудет там до утра. Ему стало обидно, что вожак за целый день так и не обратил на него внимание, но подавил в себе обиду - ему лучше знать, как поступать. На то он и вожак. Свернувшись в клубок, Васька продремал на бетонном крыльце всю ночь.

Рано утром где-то в корпусе заиграло радио - Васька приподнялся, встряхнулся, замотал головой так, что в ушах загремело. Он знал, что Евгений Юрьевич выйдет в кедах и шортах, с полотенцем через плечо. Он просыпался в доме отдыха первым, и это еще раз убеждало Ваську, что Евгений Юрьевич здесь действительно настоящий вожак.

Открылась дверь, Евгений Юрьевич, как всегда бывало по утрам, увидев Ваську, улыбнулся и сказал:

- Ты здесь? Ну, давай пробежимся…

Васька лег на спину, прижал к туловищу лапы - напомнил, что признает его своим вожаком. Но Евгений Юрьевич отнесся к этому равнодушно, может быть, даже не понял смысла позы подчинения. Потом перед Васькой замелькали сильные упругие ноги, он почувствовал себя очень счастливым - бежал вместе с вожаком. Море было совсем спокойным, отдыхало, и Васька, заглянув в глаза Евгению Юрьевичу, не обидится ли тот, прибавил в скорости. Он был гончей собакой, бегать любил, только не с кем было бегать.

Они добежали до сосновой рощи, вернулись назад, и хотя, с точки зрения Васьки, такой путь был очевидной глупостью - какой же зверь бегает так, как они, челноком, но от вожака не отставал. Они снова вернулись к роще и снова побежали назад. В этот раз до трубы, из которой лилась вода из озера, когда оно переполнялось после дождей в горах.

Однажды тут на Евгения Юрьевича напала какая-то собака из рыбацкого поселка. Васька тогда не бегал с ним по утрам, не знал еще, что он вожак. Собака кинулась к отдыхающему, забегала кругами, остервенела - Васька лежал на пляже и всё видел. Есть же такие глупые собаки, которые ни с того ни с сего бросаются на людей, думал теперь Васька, труся впереди Евгения Юрьевича. Если бы она сейчас выскочила, он бы ей показал… Напрасно он тогда наблюдал издали, как Евгений Юрьевич отгонял камнями назойливую дворняжку. Надо было броситься на выручку. Не догадался тогда… Он ведь только приехал, отдыхающий как отдыхающий, первый раз выбежал к морю… Может, после того случая вожак и относится к нему так?

Полдня Васька держался поближе к Евгению Юрьевичу, лежал в сторонке, когда тот играл в волейбол и чаще, нежели другим, подавал мяч красавице Эре. По мнению Васьки, она должна была стараться обратить на себя внимание вожака, а тут старался Евгений Юрьевич. Затем из круга вышла Аня, подсела к Ваське, гладила его от головы до хвоста, отдавая ему теплоту и ласку, которые предназначались другому.

- И ты бегаешь за ним, Васька? Тебе-то зачем, а? - спрашивала она, и Васька, приличия ради, подождал, когда ее мягкая ладонь оторвется от его спины, встал, отряхнулся от песка и побрел в тростник. Он не обижался на Аню - инстинктом почувствовал, что ему лучше всего избегать дружбы с отвергнутой.

После обеда к берегу подошел небольшой белый корабль, по деревянному трапу стали подниматься отдыхающие. Прошел на корабль и Евгений Юрьевич со своей избранницей. На берегу остался Васька, его прогнал от трапа матрос, и Аня, которая лежала на надувном матраце, делала вид, что ничего не видит и не замечает, что все происходящее совершенно не интересует ее. Но как только корабль зашумел винтами, отваливая от берега, она вдруг встала, взяла под мышку матрац и, не оборачиваясь, решительно двинулась к спальному корпусу. Прошла мимо Васьки, тот даже поджал хвост, увидев ее потемневшие глаза и крепко сжатые губы. Оказывается, и добрые могут быть злыми. И Васька поразился проницательности вожака.

Корабль скрылся за мысом, направляясь в Пицундскую бухту, а Васька лежал в тени тростника и, подремывая, поглядывал на море. Стояла жара, на пляже никого не было - многие отправились на прогулку, кто вышел на лодках ловить на самодур начавшую сбиваться в косяки ставриду, а кто пошел на рынок за фруктами и овощами. Наконец, дрема сморила Ваську, и он уснул, настроившись проснуться тотчас же, как зашумят винты белого корабля.

Во сне Васька увидел себя маленьким в большой будке, где было несколько таких же щенков, как он. Была еще большая собака, которая кормила их молоком. Был хозяин, который брал их по очереди на руки, высказывая громко слова ободрения, была хозяйка, которая кормила их мать, а затем и щенков, когда они подросли. Постепенно хозяин раздарил щенков друзьям, остался один Васька, правда, тогда он не был Васькой, так прозвали его здесь, хотя кличка это совершено не собачья. Так можно было бы назвать бродягу-кота, но кто-то дал ему такую кличку, и он стал Васькой.

Вот к хозяину приезжает старинный друг. Они давно не виделись, при встрече обнимаются и целуются, жарят шашлык, ставят стол посреди двора, под пологом из винограда, пьют вино, опять целуются и обнимаются, и Васькина судьба решается в тот момент, когда он неосмотрительно подходит к ним. Хозяин берет его на руки, целует в нос, колется щеточкой седых усов, пахнущих табаком, вином и шашлыком.

- Какой хороший щенок, Сандро! - восклицает неосторожно гость.

- Тебе нравится? Тогда это твой щенок! Для себя оставлял, но ты похвалил - забирай!

- Зачем мне твой щенок, Сандро? Ты охотник, тебе он нужен.

- Вах! Разве ты не знаешь наших обычаев? Ты нанесешь мне большую обиду, если не возьмешь его! Пусть наш щенок станет москвичом. Бери, он твой! - и хозяин торжественно вручает Ваську гостю.

Вечером к дому подкатывается такси, гость забывает о подарке, но хозяин напоминает о нем и кладет Ваську ему на колени. Машина визжит, затем ревет, и Васька со страху увлажняет брюки новому хозяину, который тут же предлагает его водителю.

- Вай, вай, вай! - мотает головой таксист.-– Так мог сказать только человек, который не уважает нашего дядюшку Сандро. Вы обнимались и плакали при расставании, ты друг, но не знаешь наших обычаев. Нельзя дарить дареное. Вези в Москву, дорогой, каждый день там будешь вспоминать дядюшку Сандро!

В доме отдыха нового хозяина едва пускают с щенком в спальный корпус. А Васька сразу же, как только оказывается в комнате, становится на коврик перед кроватью и делает лужицу - та долго большой серебряной каплей лежит на ворсе. Тут в комнату входит сосед хозяина, старый скрипучий бухгалтер из Омска или Томска, начинает рассуждать о том, что в спальных помещениях домов отдыха держать животных нельзя, так как это не разрешено.

- Его мне друг подарил, понимаете, на память подарил. Могут же быть какие-то исключения из общих правил? - объясняет ему новый хозяин. - Я послезавтра уезжаю.

- Есть исключения, но они всегда подтверждают основной принцип любых правил. Однако это отнюдь не исключение, а прямое их нарушение.

- Я послезавтра уезжаю, можете это понять?

- Уезжайте хоть сегодня, но порядок есть порядок.

Пока они препираются, Васька наивно рядом с лужицей украшает коврик небольшой сливой.

- Вот видите, к чему это привело? - торжествует бухгалтер. - Вы развели антисанитарию, у него, должно быть, еще и блохи есть!

- Какие там блохи, - сердится хозяин, наклоняясь с газетой над сливой.

- Не говорите, не говорите, все может быть. Вы же не показывали его ветеринару?

- Может, вы еще скажете, что я и справку сейчас вам должен предъявить? - кипит хозяин.

- Мне можете не предъявлять, но иметь ее должны. К тому же у меня астма и аллергия…

Хозяин хватает Ваську под брюхо, прижимает к себе и выскакивает из комнаты. Навстречу уже идет женщина в белом халате, важным видом своим она как бы несет распоряжение директора: немедленно запретить проживание собаки в спальном корпусе. Хозяин сердито отвечает, что он уже выполняет распоряжение, спускается вниз, находит за кухней ящик, ставит его набок, а поскольку ночи еще холодные, устилает дно сухой прошлогодней травой. Васька всю ночь дрожит и скулит в этой будке.

Затем во двор дома отдыха опять приезжает такси, только другое, и хозяин выходит с вещами. Васька ждет, что он возьмет его с собой или отвезет к прежнему хозяину, но тот оправдывается перед отдыхающими.

- Я бы взял его, жене позвонил, а она категорически против. Зачем же я буду везти его в Москву? Может, кто-нибудь возьмет щенка, товарищи? У меня нет времени, я бы сходил в поселок, попросил бы кого-нибудь взять. Это очень хороший щенок, охотничья порода - русская гончая…

- Ладно уж, уезжайте, на поезд опоздаете, - недружелюбно говорит пожилая женщина. - Сделали глупость, а теперь хотите, чтобы за вас кто-то ее исправлял…

- Честное слово, товарищи, я бы с удовольствием, но что поделаешь?..

- Вообще-то безобразие с этими собаками. У нас вот выводят по утрам в детские песочницы, они там и гадят. А недавно вижу: идет дама с болонкой на руках, а рядом идет ребенок идет и плачет, на ручки просится. Да что же это такое, а? Для нее болонка дороже собственного ребенка что ли? - помнит Васька раздраженный мужской голос.

- Многие вместо ребенка собаку заводят, для забавы, - добавляет пожилая женщина. - Надоела - продали или выгнали…

- Да мы что, не прокормим его здесь?! Прокормим! Поезжайте! - успокаивает хозяина молодой и решительный парень. - Пусть в доме отдыха будет своя собака…

Хозяин садится в машину и уезжает. Васька делает два-три и неуверенных шага за ней и останавливается, стоит один, посреди пустынной бетонной площадки перед домом отдыха.

От тоски, которая нахлынула на него, сжала все его существо, Васька проснулся. Нет, это был не сон, он не спал, вспоминал, как все было.

Море к вечеру взбудоражилось, волна пошла покрупнее, но корабля не было слышно. Положив морду на лапы, Васька припоминал всех, кого мог бы за эти месяцы назвать своим хозяином. У него много было знакомых среди отдыхающих, он вилял хвостом, что поделаешь, здесь перед каждым. Недели две он дружил с молодыми супругами. Они отдыхали дикарями, поставив на берегу палатку. Потом он пристал к компании рыбаков - те ранним утром уходили в море, ловили ставриду возле Акульего каньона. Наловив две-три сотни ставрид, они возвращались, жарили их на большой сковородке, варили уху, угощая на пляже всех желающих, даже коптили рыб в железной коробке, бросив в нее предварительно щепотку березовых опилок. Однажды попытались ради интереса коптить на иголках пицундской сосны, однако из этого ничего не вышло - ставрида получилась такая горькая и невкусная, что Васька, когда ему отдали рыбу, обиженно отошел от них. Они вскоре, как и все другие хозяева, уехали…

Не уехал только один из хозяев - этот собирал по утрам пустые бутылки. Он учил Ваську искать их, называя бутылки почему-то грибами - беленькими из-под водки, подосиновиками или челышками из-под красного и подкипарисничками - из-под сухого. Свинушками у него были битые бутылки, и он, рассердясь, мог даже ударить, если такие отыскивались. Васька возненавидел винный запах, не хотел искать бутылки, и этот хозяин, к счастью, прогнал его за полнейшую бездарность в своем деле. Гоняясь за ним с палкой, он по пьянке кричал Ваське, что во Франции даже поросята умеют искать трюфеля…

Дружил Васька и с преферансистами - те почти все время сидели на пляже, лишь временами меняясь местами, чтобы не загорать одним и тем же боком, и всегда твердили одно и то же: пуля, гора, вист, пас, мизер. Если их оставалось всего двое, они неизменно говорили: давай играть, третьим будет Васька и предлагали ему, мол, давай, Василий, пульку распишем…

- Ну, Васька, ты даешь! - восклицали они. - Пять козырей собрал, а? Да все в пулю, собака, себе пишет, все в пулю, а мы взлетаем в гору! Как играет! Девятерную объявляет и возьмет, ведь возьмет, собачья душа!… Эх, Василий, знал бы ты, что в прикупе, дачу в Сочах купил бы!.. С будкой дачу… Вистуешь, Васька!.. Да, брат, с тобой, оказывается, в темную нельзя играть, нельзя... Под игрока, Васька, ходят с семака...

Васька млел от восторга - ведь они ежеминутно обращались к нему, хвалили или дружелюбно поругивали. И это было самым важным для него - они нуждались в нем. Но Васька не знал, что в преферанс играют вчетвером или втроем, вдвоем же расписывают пульку совсем уж от зверского безделья, и берется тогда третий игрок, совершенно условный, а его картами играют по очереди. Третьим мог быть кто угодно - Цезарь или Чингачгук, Онегин или Тарас Бульба. В данном случае брался он, Васька, так было предметнее, нагляднее и веселее. Не знал Васька, что и в его отсутствие они играли с ним, называя свое занятие «играть с Васькой».

Теперь он был уже почти взрослой собакой, даже преждевременно повзрослевший в тоске по Хозяину. Инстинкт велел ему жить среди людей, велел найти себе Хозяина, но странное дело, никто не понимал из них, что он должен быть чьим-то, кому бы служил верой и правдой. У него ничего своего не было, что он мог охранять хотя бы от других собак. Был лишь ящик-будка, но и ту во время весеннего субботника убрали вместе с другим мусором. Неужели, размышлял Васька, и море это, и земля, и небо, и дома отдыха, и люди ничьи? Ведь если он, Васька есть, он должен быть чьим-то, должен…

На Ваську нахлынула такая тоска по Хозяину, что он приподнялся на передних лапах, поднял морду и, клацая, как в ознобе, зубами, взвыл: «Уууу…Уууу…»

В своих снах он часто видел Хозяина. Это был молодой, сильный мужчина, похожий на Евгения Юрьевича. Настоящий охотник. Васька ходил с ним в заснеженные поля и леса на охоту. Он никогда въявь не видел снега, но во снах видел густые ели с шапками снега, цепочки лисьих следов в полях, знал, как выглядит заячий след, как пахнет волк или медведь, знал, как следует гнать зверя к Хозяину, хотя его никто и никогда этому не учил.

Наконец корабль показался из-за мыса. Васька подошел совсем близко к воде и, поджидая его, помахивал приветливо хвостом. Корабль, мягко ткнувшись носом в гальку, поднял волну. Бросили трап. Евгений Юрьевич, сияющий и счастливый, поддерживал по руку красавицу Эру, когда она спускалась вниз. И было ясно, что на прогулке они еще больше сдружились. Она смеялась и показывала зубы - странные все-таки существа эти люди, подумалось Ваське. Когда им весело, они почему-то показывают зубы.

- Васька, хочешь, конфетку? - спросила какая-то женщина и, сняв бумажную обертку, протянула на ладони шоколадный батончик.

Васька захотел. Съел без удовольствия - вожак и его подруга хотя бы взглянули на него, но были слишком заняты собой. Васька стоял на берегу, пока не сошли все отдыхающие, смотрел в спину Евгению Юрьевичу, надеясь, что тот хотя бы случайно обернется назад. Но он не обернулся, и Ваське ничего не осталось делать, как поплестись за всеми на ужин. Нет, Васька решительно ничего не понимал: ведь утром он показал Евгению Юрьевичу, что он признает его за своего вожака и Хозяина, так почему же тот не признает его за своего? Словно нет никакого Васьки в его стае. Пусть он самый младший в ней, но ведь он есть, есть!..

После ужина Васька пошел вслед за Евгением Юрьевичем и красавицей Эрой вначале к ближнему ресторану, на берегу озера, откуда до полуночи всегда доносилась такая громкая и жутковатая музыка, насколько взвинчивающая его, что ему, добродушному, незлобивому псу, хотелось кусаться. Это было заведение не для вожака, надо было слишком не уважать себя, чтобы находить удовольствие в такой музыке, наслаждаться блюдами, приготовленными в смрадной кухне, которая и остыв, распространяла такие запахи, от которых легко можно было потерять нюх.

Евгений Юрьевич правильно поступил, покинув ресторан через несколько минут. Васька, как всегда, встретил его усиленной работой хвоста, обрадовано засеменил лапами, еле сдерживая желание броситься вожаку на грудь.

- Васька, ты опять здесь? - спросил Евгений Юрьевич.

Васька снова лег на спину, напоминая, что признает Евгения Юрьевича вожаком. Может, он уже забыл об этом…Евгений Юрьевич предложил спутнице пойти в ресторан на окраине поселка, там получше готовят и не так остервенело играют. Они прошли по обочине шоссе, то и дело прижимаясь к кювету - мимо с шумом и ревом, с включенными фарами проносились автомобили, обдавая горьковатой и горячей бензиновой гарью. Когда машин не было, вожак и его подруга останавливались и целовались, а Васька целомудренно застывал в отдалении. Красавица Эра вела себя так, словно ей совсем не хотелось целоваться, и старалась ускользнуть от объятий. Потом ей, вероятно, действительно наскучила эта игра, и она сказала Евгению Юрьевичу со смехом:

- Хватит, хватит, вон Васька смотрит.

- Он ничего не понимает, - ответил Евгений Юрьевич.

- Еще как понимает! - сказала вдруг красавица Эра и своим ответом очень удивила Ваську.

Так они добрались до ресторана, нашли два свободных места на открытой веранде, взяли вина, а затем слушали музыку и танцевали. Васька устроился под забором, откуда они были видны ему, и стал подремывать. Уложив морду на лапы и думая о том, что вожак и его подруга, как бы там ни было, все-таки не прогнали от себя, а это для него много значит! И Васька стал мечтать о том, что Евгений Юрьевич будет его Хозяином, будет даже лучше того, который ему снится.

Его разбудил сильный шум на веранде. С Евгением Юрьевичем спорил какой-то злобный парень, на них кричали официантки. Странно, однако вожака тащила за руку его подруга, мешала ему, когда парень набросился на него. Но вожак, изловчившись, ударил нападавшего и сбил его с ног. Вожак отвернулся от побежденного, он так и должен был поступить, а парень вместо того, чтобы признать силу победителя, вскочил на ноги и бросился опять в драку.

- Женя, осторожно, у него нож! - закричала красавица Эра.

Васька, не успев даже подумать о том, какая это для него большая удача - защитить Хозяина и вожака, в несколько прыжков оказался на веранде, зарычал и стал заходить сзади нападающему, как медведю, чтобы отвлечь его от Евгения Юрьевича. Парень вертелся волчком, размахивая ножом, а Ваське мешали стулья.

- Убери собаку! - крикнул парень и, швырнув стулом в Ваську, кинулся на вожака.

Этого было достаточно, чтобы Васька смог прыгнуть на него сбоку, рвануть зубами полу пиджака, отскочить назад и снова начать отвлекать его на себя, но тут на него обрушился страшный удар, который нанес кто-то из сторонников нападавшего. Васька крутнулся на месте, его ударили еще. Он не заскулил, а закричал от боли, пополз под столами на передних лапах, потому что задних у него словно не стало. Добрался до ступенек, упал с них на землю и там взвыл от боли и забылся от нее.

Он не видел, как Евгений Юрьевич дрался с тремя нападавшими, как он выбил нож из рук хулигана, не слышал, как подъехала с включенной сиреной милицейская машина. Не знал, что нападавшие бежали, что милиционеры тут же повезли в дом отдыха Евгения Юрьевича - его все-таки зацепили ножом, и у него из ладони шла кровь.

Очнулся Васька поздно ночью - все люди спали, только едва слышно вдали шумело море да ярко горели на небе звезды. Вспомнив происшедшее, он хотел было вскочить - где вожак, что с ним? Однако невыносимая боль прижала его к земле. Тогда он, скуля, пополз по обочине к дому отдыха, волоча за собой зад. Когти скользили по каменистой земле, он готов был грызть ее, и грыз бы, будь это возможно, чтобы хоть немного продвинуться вперед, туда, где был или должен находиться Хозяин и вожак.

Затем он решил ползти по придорожной канаве - там земля была мягче, должны лучше цепляться когти. Свалившись в нее, он снова забылся, а придя в себя, пополз, пока не наткнулся на бетонный мосток, ведущий с обочины в дом. Как он ни старался преодолеть его, ничего не получалось, и выбраться из канавы он тоже не мог.

Утром его обнаружила женщина, живущая в доме, испугалась вначале, а потом накричала:

- Ты что тут делаешь? Пошел вон! Кому говорят?

Однако Васька посмотрел на нее такими умоляющими, страдающими глазами, что женщина перестала кричать.

- Да что с тобой, милый, а? - спросила она, а затем крикнула в дом: - Гриша, Гриша, иди сюда!

Вышел заспанный Гриша в мятой, обвисшей майке, почесал ногтями волосатую грудь, смотрел на Ваську после сна не вполне осмысленно, а когда понял, что от него требуется, огляделся, где бы найти палку.

- Не смей, Гриша. Ее, наверно, сбила машина.

- Не бегай по ночам по дороге… Не бегай, если не знаешь правил уличного движения, - заладил Гриша, и вдруг сообразил: - Может, я ее оттуда вытащу? Смотри, - пригрозил он Ваське пальцем, - не грызни!

Он спустился в канаву, подошел к Ваське сзади, погладил по загривку, взял под грудь, но тот, не выдержав боли, защищаясь от нее и Гриши, защелкал зубами возле руки и закричал:

- Ау! Ау! Ау!

- Перебит позвоночник, - сказал Гриша и, обращаясь уже к Ваське, добавил: - Плохи дела у тебя, друг человека. Совсем никудышные.

- Что же делать?

- Схожу к Осипенкову, - вздохнув, сказал Гриша.

Он привел с собой человека в соломенной шляпе и с ружьем. Взглянув на него, Васька даже вздрогнул - да ведь это Хозяин из его снов! Он видел его наяву, когда тот проходил по дороге мимо дома отдыха. Только тогда не было на нем шляпы и не было ружья, но Васька точно знал, что у этого человека есть оно - от него исходил едва уловимый, приятнейший запах ружейного масла.

- Постой, Гриша, да я же знаю эту собаку! Чья же она? - задумался Хозяин, взяв подбородок в скобочку большим и указательным пальцами. - Я видел ее.… А-а, - вспомнил он, - видел этого песика во дворе дома отдыха. Еще подумал тогда: «Кто же это привез с собой русскую гончую?» Потом кто-то сказал, что его оставил один отдыхающий, и я подумывал даже, а не взять ли этого щенка себе. Вырос-то как, красавец - пегий окрас с черным чепраком. Надо же… Жалко…

Хозяин спустился вниз к Ваське, погладил его, и тот потянулся мордой к руке, потому что не мог лечь на спину…

- Может, тебя только сильно ударило? Может, он цел у тебя, и мы еще поохотимся? - спрашивал Хозяин, тихонько поглаживая Васькину спину, но когда ладонь дошла до ее середины, тот опять закричал. - Нет, перебит. Ну, милый, тогда потерпи. Какие же умные у тебя глаза, бедняга. Потерпи, осталось совсем немного. Одна капелька… Лежишь только неудобно, спиной, но ты повернешь ко мне голову, когда я посвищу так: «Фью, фью, фью - фи-фиив!». Понял, понял меня, значит, повернешь голову… Пожалуйста, тебе же легче станет…

Хозяин отошел на несколько шагов, округлив губы, засвистал, Васька поднял голову, повернул ее, увидел поднимающийся ствол ружья и не успел даже закончить мысль, что ему теперь ничего не страшно, ведь теперь у него, наконец, есть настоящий Хозяин, как в него горячим клубком вошла смерть.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Китовый ус. М., Современник, 1981

 

 

 Александр Ольшанский

Вполне возможная быль

Азовский бычок-кругляк с латинской фамилией Neogobius melanostomus жил недалеко от берега между Белосарайской косой - узкой полоской суши, уходящей в море, и человеческим городом Бердянском, от которого он и получил свое прозвище - бердянский. Ему выпала судьба быть особью мужского пола, и поэтому окраской он иногда был черен, как вышедший из моды телефонный аппарат. Из-за этого приазовские мальчишки называли такого бычка кочегаром или цыганом, принимая его не за мужчину, а за представителя какой-то то особой бычковой породы.

На самом же деле он был серым или светло-коричневым, а к черной окраске, как и люди мужского пола  в торжественных случаях наряжались в  черные костюмы, прибегал в брачный период. С людьми у него было много общего. Прежде всего, у него, как и у людей, не было воздушного пузыря. У всех рыб он в наличии, а у него – нет. О них говорили, что они немы, как рыбы, а наш герой мог рычать-ворчать,  ругаться и верещать, даже материться. Последним искусством его наградил знаменитый матрос-спасатель Сенька с Лафировки, что в селе Ялте на здешнем БАМе, то есть берегу Азовского моря. Вначале Сенька громогласно  учил отдыхающих  в  пансионате как правильно пользоваться аппаратами с  газированной водой. А потом, когда настала пора приобщаться к  мировой цивилизации, дни и ночи крутил с чужеземными словами музыку, от которой дрыгалась даже придонная вода. С цивилизационной целью он знакомил отдыхающих и с крутыми блатняцкими песняками, где ни слово, то выражение. Вот и научился наш жених материться, хватанул культурки столько, что даже  судаки в авторитете обплывали его стороной – ведь тронь его, а он, беспредельщик,  пасть тебе порвет.

Вследствие большого скопления народу на  БАМе  ловить его стали самыми оскорбительными способами, рассчитанными на круглую круглякову дурость. Короче говоря, ловили его теперь на то, что у кого имелось под рукой, - на подручные средства. Строители, к примеру, брали на перила. Остался у кого-то из них кусок красных пластмассовых перил, мелькнула хулиганская мысль попытать на них бычка - распилил на кубики, насадил вместо наживки. А бычки что, бычки восторженно отнеслись к новинке. Пошла мода ловить на перила…

Медики тоже внесли лепту - приловчились таскать на разные цветные таблетки в пластмассовых облатках - допустим, на розовые пилюли реопирина, который, всем известно, немного помогает при ревматизме. Физики-химики, как и подобает им, нашли научно обоснованный метод - пошел бычок на «черный свет». Иными словами, каждый профсоюз приспособил отраслевые возможности.

Дело дошло до того, что даже женщины и те рыбалить приохотились. И конечно же, своими особыми дамскими методами. Вместо того, чтобы насаживать червя - для бычка он вкусен-то как, господи! - они вздумали всего лишь покрывать крючки маникюрным лаком. Получилась у них почти вечная наживка. Особенно пришелся по вкусу конопатеньким бычихам кьютекс - перламутровый лак фирмы Чизеброу-Пондс (Нью-Йорк-Лондон-Париж). Пошла в ход и губная помада - в ней важен цвет, и даже бигуди - правда, которые покрупнее размером.

Многочисленность бычкового племени для людей давным-давно стала привычной, это было явлением от сотворения мира само собой разумеющимся. Ученые люди в толстых книгах отводили бычку скромное место, похваливали за высокую голову и маленький рот, на самом же деле он был прожорой, а по поводу высокой головы - так он и сам, наш уже видавший виды, многоопытный бычок знал, что более глупой рыбы не сыскать не только в Азовском море, но и во всем мировом океане.

Он был таким глупым, что и сам удивлялся этому. На досуге он не без гордости грешил такими стишками: не называется ли он кругляком, потому  как является круглым дураком? Стишки стишками, но ловили его не только сетями, неводами, на удочку и перемет, а вообще на что угодно - на тот же окурок, на яркий цветной лоскут, на кусок своего же брата бычка, а то и просто на самодур - на снасть с несколькими и крючками безо всякой наживки. На голый крючок, на одну, так сказать, идею пищи. И этим он тоже не отличался от людей. Мало того, проглотив один крючок, хватал другой - ему, видите ли, мало одного крючка, потому что совершенно не соображал, что делал…

В молодости наш бычок тоже отведал самодура. Крючок проткнул ему губу, и он трепыхался на нем, когда его вытащили на белый свет. К счастью, в то время он был крошечным, совсем никудышным, и рыбак, рассердясь, что тот занял на самодуре место, снял его с крючка и швырнул в воду.

Его могли брать голыми руками прямо в норах. Бычок будет сидеть не шелохнувшись и, млея от счастья, думать, что к нему пожаловала в гости молодая подружка. Приготовится он говорить ей какие-нибудь слова, а его за жабры - и в садок!

В связи с научно-технической революцией у людей  бычка стали ловить на трубу. Набросают ему обрезков металлических или пластмассовых труб, а бычок - он ведь дурак, для него труба - предел мечтаний, готовая и модная жилплощадь. Занимает обрезки, присасывается к стенке и еще дрожит, чтобы не отнял кто-нибудь, и радуется своему  везению, несчастный…

Кругляк не знал и знать не мог, просто не отведывал, что жареный он по вкусу может тягаться с любой речной рыбой, что уха из него наваристая и сладкая, требует всего лишь побольше перца, что вялится он без особых хлопот - кожа дубленая, не берет ее самая зеленая муха. Не знал бычок, что ему, вяленому, в городе Мариуполе красная цена была три гривенника за килограмм, не слышал он также, что из него, самой бросовой рыбы, делали консервы с томатом - блюдо, очень любимое студентами за доступность. Все это из года в год становилось все большей редкостью или, как выражаются грамотные торговые работники, - дефицитом

У кругляка была уютная норка под известняковым камнем, в которой он спал, прятался от хищников и предавался размышлениям о жизни в часы досуга. Когда наступала пора обзаводиться потомством, он убирал ее от разного холостяцкого мусора и приглашал круглячку, серенькую, в общем-то конопатенькую от головы до хвоста рыбку, которая, немало привередничая, делала кругляку всевозможные мелкие и досадные замечания - то заметит в углу пустую створку от моллюска, то комочек грязи найдет или окурок. Бычок, само собой разумеется, был некурящим, но как-то сорвал с крючка окурок и приволок домой, затолкал в расщелину в качестве украшения. Но бычихе не понравился запах - оно и понятно, дамам в определенную пору многое бывает не по нраву.

В конце концов, они уединялись в норке и вдали от рыбьей общественности справляли свадьбу. Круглячка оклеивала стенки норки икрой и уплывала восвояси, а он, никому не жалуясь и не требуя алиментов, оставался оберегать потомство. На камне росла азовская камка` – трава, используемая людьми для набивки матрасов, диванов, стульев, и пока она росла, кругляк прятался в ней, готовый броситься на всякого, кто осмелится приблизиться к его дому. Здесь же, на траве, жили моллюски, и бычок, не упуская ни на миг из виду свою норку, подкреплялся, глотая их целиком, прямо в створках.

Недели через три-четыре из икры вылупливались крохотные, юркие личинки - сотни, тысячи личинок. Когда они уплывали из отцовского дома, то кругляку казалось, что из норки поднимается легкий, еле заметный дым.

Освободившись от родительских обязанностей, бердянский бычок выходил на охоту. Короткими бросками, присасываясь на несколько мгновений грудным  плавником-присоской к камням, он черной молнией бросался на моллюсков, почти прозрачных креветок и вообще на все, что попадалось на пути и выглядело съедобным. Бычок был неутомимо трудолюбив, спешил, хватал все без разбору - родственников у него всегда были миллиарды и никто из них, конечно, не хотел оставаться голодным.

Понастроили люди на побережье домов отдыха и пансионатов, в одной только здешней Ялте их возвели более ста штук. Носятся отдыхающие на рокочущих катерах, выходят на бычка на десятках лодок, с утра до ночи шум, гам и треск. Надоело бычку шарахаться от своего камня, когда над ним пролетали катера, надоело день и ночь слушать записи неугомонного матроса-спасателя Сеньки. Надоело, и все тут!

Стал подумывать бычок о том, с кем бы обменяться жилплощадью. Но с кем? Бычок-бланкет живет в Черном море, он на Азовское не согласен, да и в его море кругляков полным-полно. Ближайшим бычкам - мартовикам, травяникам, песочникам - меняться нет никакого смысла. Они живут тут же, кругляковы соседи. С бубырем что ли? Бубырь любит пресноватую воду, переселился поближе к Таганрогу, потому что Дон оскудел водой и Азовское море стало совсем соленым и развелась в нем тьма-тьмущая медуз. «Не море стало, а бульон из медуз!» -  ругался не так давно судак и вслед за бубырем, красной рыбой и лещом, то есть чебаком, махнул к устью Дона.

Водился еще тут бычок-ширман, да только дел с ним кругляку иметь не хотелось: тот хищник, причинял немало зла не только тюльке и хамсе, но и кругляковой молоди. Обсуждали его поведение на общем собрании, уговаривали расстаться с разбойничьими привычками и замашками, урезонивали и стыдили ширмана бычки всех мастей. Просили бычки из племени пандака, которые живут в озерах на филиппинском острове Лусон. Прислал по-азиатски цветистое и приторное даже в гневе послание красавец японский девичий бычок -  куда там!  Хулил его каспийский кругляк, потому как на азербайджанском  языке  он называется гирда хул. Не внял ширман предупреждениям, подумать только, и калифорнийского синеполосого бычка! Нету на ширмана никакого окорота, и водиться с ним кругляку - позор, да еще какой.

Вообще-то кругляк жил в интереснейшее время крутых перемен. В эпоху развитого социализма, когда всё стало превращаться в некую единую общность, его соплеменники, пользуясь атмосферой братской дружбы, расселились в водохранилищах Волжского каскада, проникли  в Аральское море, но освоить Балтику и стать питерской номенклатурой не додумались. За что со временем и поплатились.

Если бы знать, что в прикупе, то можно было собой зарыбить водный простор и дачного кооператива «Озеро». Там, поговаривали, ротанов развелось тьма-тьмущая, вечно голодных, прожорливых и ненасытных. Вообще-то это подошло бы, а может, и подошло,  для ширманов, но не для кругляков. Вокруг озера компашка собралась еще та, а кругляки к рыночным законам, то есть  к стяжательству  да еще неправедному, спекуляции, финансовым махинациям, распиливанию бюджета, совершенно  были не приучены.Никакого резона не было становиться им и продажными,  поскольку  в базарный день цена им всегда была пятак за десяток. В этом смысле они даже для раскрутки инфляции никуда не годились.

Как только от Сенькиного радио  денно и нощно поверхность моря стало покрываться перестроечной  рябью, ширман объявил себя диссидентом, либералом и рыбократом, который всю жизнь, оказывается, боролся с тоталитарным режимом осетров и белуг. Поэтому отныне его власть. Мелкотравчатая рыбья общественность с энтузиазмом аплодировала плавниками и жаберными крышками – кому чем сподручнее было. Масса премудрых пескарей с воодушевлением рванула в рыбократы. Только наш кругляк выругался в адрес рыбократической тусовки, плюнул  в ее сторону комом ила и удалился в свою норку поразмыслить о том, что ему  делать с грядущими неисчислимыми благами и благодеяними, обещанными рыбократами.

Дальнейшие события показали, что кругляк как в воду смотрел, не веря  в разглагольствования новых хозяев жизни. К ширману со всех морей повалили консультанты и специалисты по подводным свободам и рыбократии. Среди них пожаловал с побережья США и гребневик мнеиопсис. Вроде бы медуза и не медуза, а на самом деле - кишечнополостное чудище, приватизировавшее, то есть уничтожившее, весь планктон. Вместо рыбократии и либерализма начался  повальный рыбий голодомор, настоящий геноцид. Стали поговаривать, что слово «ширман» переводится с английского как абсолютный или полноценный человек, а потому он, вероятнее всего, – американский шпион, в лучшем случае, агент влияния.

Кем бы он ни был, а кругляки помоложе решили бежать в дальнее зарубежье, заселили все Великие озера на североамериканском континенте. Пищи там в лице моллюска-земляка по имени дрейссена развелось неисчислимое множество. Дрейссены было столько, что поселяясь на бакенах, она притапливала их, забивала собой водозаборы, к последнему занятию присоединились и кругляки, потому что их в огромных количествах засасывало в трубы. Американцы и канадцы решили, что и в их водах хозяйничает русская мафия, и стали защищаться от бычка электрическим током. В честь удачной мести задавакам-америкосам наш кругляк распевал сотни раз слышанную песню по Сенькиному радио, лишь слегка изменив место подвига: «Едут, едут по Нью-Йорку наши казаки!..»

Обамериканившиеся  кругляки помнили родные воды и  не забывали о незваном гребневике. Прислали его природного врага – гребневика-хищника берое по фамилии Оватин, который питался исключительно мнеиопсисом, не взирая на его подчас внушительные размеры.  Оватин в кратчайшие сроки очистил  от захватчиков Черное и Азовское моря и – что же? Опять  расплодились медузы. «Так какой же смысл во всех этих войнах и переделах собственности, если всё вернулось к тому, что было, только во много раз хуже?»- спрашивал себя кругляк.

Никуда не подался бердянский бычок из родных мест - будь что будет, но зато дома. Он ждал подругу.

Итак, наш бычок стал больше следить за своей внешностью, прибрал жилище в начале августа две тысячи такого-то года. Поджидая загулявшую подругу, он подмел плавником и хвостом двор, дошел таким образом до чистого  песка и щебенки. От нетерпения вился он над норкой, показывая, на какие фигуры способен, какой он сильный и ловкий бердянский бычок.

Конопатенькая где-то задерживалась. Кругляк искал ее в зарослях камки, на песчаных и каменистых подводных косах, но везде и всюду натыкался на медуз. Отвратительные, мерзкие эти создания, полупрозрачные, мутно-желтые, с синими ободками на зонтиках, слизистые и студенистые, были голодными. Здесь они слишком много раз отпочковывались - если в Черном море всего три-четыре раза, то в Азовском за одно лето умудрялись проделывать это до шестидесяти раз. Они пожирали планктон, креветок, личинок рыб и мальков - здесь им опять жилось вольготно, и теперь, видимо, за пол-лета не один раз прочесав все Азовское море, они были готовы вступить в схватку и с крупным бычком. Медузы поворачивались к нему, пытались окружить добычу, судорожно шевеля зонтиками и соплами.

Бычок уходил от них, отводил медузьи армады от своего камня.

Так прошел день, второй, третий…

Бычок устал от ожидания, от борьбы с медузами - те стали по ночам скапливаться у его норки. Он мог проучить их за наглость - вылетел бы пулей из-под камня, прошил бы насквозь какой-нибудь студенистый зонт. Но это  делать ему не следовало - медузы были ядовиты, он обжег бы кожу, и к нему, пахнущему медузами, не приплыла бы подруга.

Нежданно-негаданно к нему пожаловал важный, с первого взгляда видно – чиновный ротан да еще и с претензиями.

- Это почему же ты до сих пор не воспользовался дачной амнистией? – открыл он  рот, который у него был шире раза в два туловища.

От неожиданности кругляк онемел. Зашевелил извилинами и вспомнил, что по Сенькиному радио трендели о дачной амнистии, которая касалась  людей в основном из породы шестисоточников, чтобы еще раз крупно их ободрать, а потом каждый год на  законном основании драть дань-налоги за  недвижимость. Судя по всему, ротан рассчитывал на кругляковую дурость, и наш герой задумал поразвлечься.

- Да у меня всего лишь норка, в ней еще мой дедушка жил… - строил из себя лоха.

- Ну и что? – грозно спросил ротан.- Надо оформить норку в собственность. Пригласить геодезиста, внести в кадастр, получить свидетельство  на право владения. Могу помочь…

-  Амнистия эта ведь для людей…

-  А мы что – не люди? Или ты слишком грамотный у нас?

-  Извините, пожалуйста. И во сколько мне обойдется?

-  Примерно тысяч двадцать пять. И это с моей скидкой!

-  Каких тысяч?

-  Рублевых. Или зелеными – тыща.

-  А в глаз не хочешь? – ласково спросил кругляк.

- Ты что себе позволяешь в отношении представителя власти?

-  А у нас, бердянских, не рубли, а гривны. Рубли на другом берегу.  Ты здесь не власть, а рекетир и контрабандист!

И угостил его камнем точно в глаз. Ротан вскинулся и мгновенно исчез, а кругляк долго еще ворчал, что такие вот ротаны разделили даже море,  сами не знают, где в нем границы, с любой норки требуют капусту, никак не насытятся. И гордился собой, задумав рассказать об этой стычке круглячке.

Подруга могла бы и поторопиться - кругляк уже чуял сероводород, который серебристыми пузырьками выскакивал из теплого донного ила. От газа кружилась голова, и когда дышать было нечем, бычки, обезумев окончательно, выбрасывались на берег. От старых кругляков бычок слышал, как тучами уходили его сородичи к берегу и как люди, не перенося смрада и боясь эпидемий, зарывали их в землю бульдозерами.

Конопатенькой надо было бы поспешить. Их племя за последние годы очень поредело, как говорят люди - от колоса до колоса не слыхать и голоса. Как она посмела не понимать этого? И бычок, злясь на легкомысленную круглячку, гневно посверкивал желтыми огоньками в глазах и называл ее гуленой, отступницей и интеллигенткой за небрежение своим святым долгом.

Ожидая ее, он отощал, стал колючим и шершавым и имел уже далеко не жениховский вид. Вода еще больше нагрелась, и теперь он, забившись под камень, несколько дней простоял там, мало двигаясь и обходясь незначительным количеством кислорода.

Однажды ему в полудреме привиделся легкий, еле заметный дым, поднимающийся из его норки, и когда он очнулся и понял, что это было не наяву, не совладал с собой, не перенес чувство собственного бессилия, вскинулся, как вскидывается любая рыба, а затем рванулся с места и, ободрав бок об острые стенки камня, затих.

Затем, уже отчаявшись,  захотел дать последний бой медузам, подстерегающим его у входа, и приготовился к этому, как вдруг в норку что-то скользнуло, приткнулось к нему мягко и ласково.

- Ух, еле доплыла, - тяжело шевеля плавниками и широко раскрывая жабры, сказала подруга.

- Где ты так долго была? - строго спросил кругляк.

- Я искала тебя много дней и ночей. Но тебя нигде не было - ни в норах, ни под камнями, ни в траве! - с обидой воскликнула конопатенькая, а потом тихо и безучастно добавила: - У меня перезрела икра - так долго я тебя искала…

Бычок знал, что это значит, и попытался немного ее утешить:

- Я старый кругляк. Мне после этого нереста следует умереть, и я знаю, что в такой теплой воде нашим детям все равно не выжить - не хватит воздуха.

- Теперь и я умру, кругляк. Хотя еще и молодая… Не смогла вовремя найти тебя и освободиться от икры.

- Зачем же ты пробивалась между медузами и приплыла ко мне? - от жалости ласково упрекнул кругляк.

- Я должна была приплыть к тебе, вот и приплыла.

Бесхитростный и достойный ответ подруги понравился старому бычку: он тоже знал, что детей у него уже не может быть, но ждал, потому что должен был ждать.

На следующий день, когда не оставалось надежд даже на чудо, он повел конопатенькую к берегу. Дышать им было уже нечем, но кругляк подбадривал подругу, и они пробились к отмели. У самой кромки воды отдохнули, собрались с силами, а затем, отчаянно отталкиваясь плавниками, набрали скорость и, поднявшись в воздух, упали на горячий, шуршащий ракушечник. В воздухе бычок на полные жабры вдохнул кислорода, в голове у него помутилось, и глаза ослепли от яркого солнца.

- Мами, мами! Look, гля-гля! - закричала какая-то девочка на смеси бердянского с американским диалектом английского и подняла рыбок. - They are jumping! Они делают прыг-прыг! Как называются эти its?

Девочка была внучкой мэра Бердянск-сити, одного из совладельцев Азовского моря, и поэтому имела право знать, что в нем водится. Но что ответила мать своему ребенку, услышать нашему бычку уже не довелось.

А мадам, брезгливо взглянув на рыбок, томно потянулась к дамской сумке, взяла там сотовый телефон, навела глазок видеокамеры на бычков, и электроника вместо ответа спросила приятным женским голосом:

- Семейство Gobiidae? Вид Gobius или Gobius melanostomus?

- Без тебя видим, что не осетрина, - отругала мадам электронную помощницу.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Сто пятый километр. М., Современник, 1977.

Публикуется в редакции 2011 года.

 

 

 

Александр Ольшанский

Рассказ

Кота затолкали в кирзовую сумку, застегнули «молнию» наглухо и понесли. Сумка пришлась ему не по вкусу: воняло ржавой селедкой и не хватало воздуха. Но, во всяком случае, лучше было сидеть здесь, чем прятаться под диванами или кроватями, а тебя норовят достать веником, шваброй или угостить ремнем. В такие моменты только берегись - казалось бы, самые измученные предметы, например, старые туфли, являют вдруг неожиданную прыть. Они летят, стараясь угодить в тебя и носком, и каблуком одновременно. Что уж ждать от другой утвари, если книги летают? У этих нрав - шелестя страницами, бить острым углом плотной обложки или толстым корешком.

Перепадало часто. У бродячего кота ремесло известное. Он таскал мясо и рыбу, не брезговал мелкой птицей, вольной и домашней и, конечно же, досконально знал всю архитектуру сельских погребов. За что именно его посадили в сумку, понесли, а потом и повезли, он не знал. Вполне возможно, по совокупности. Теперь кота ожидала какая-то кара. Ему стало страшно, и он заорал: никто из людей не любил слушать кошачьи вопли. В этом кот убедился давно и, бывало, избегал лишних встреч с разными штуковинами, созданными исключительно для неприятностей.

Так случилось и теперь. Сумку расстегнули, кота взяли за шкирку и швырнули за высокий забор. В воздухе он изготовился к приземлению. Он всегда падал на лапы, как бы виртуозно его ни швыряли.

- Поработай на заводе! - пожелали ему вслед и засмеялись.

За забором кот залег осмотреться, прислушаться и принюхаться. Вокруг шумело, грохотало, стучало, взвизгивало и сильно воняло несъедобным маслом, которое ему было ни к чему. О том, чтобы махнуть обратно нечего и думать - забор высокий и каменный, на нем, как ни старайся, скользят когти.

Кот совершил рейд вдоль забора, пробираясь в замасленных и росных бурьянах. Однако дырки в нем не оказалось, и тогда кот отправился на поиски более спокойного места. В конце концов он облюбовал какую-то старую деревянную постройку, взобрался на крышу и улегся обсушиться под солнышком и вздремнуть.

После недавних страхов спалось крепко. Потом приснилось, что сидит он в жаркой духовке и нем может выбраться из нее. Вскинувшись, кот почувствовал, что его что-то крепко держит за бок. Он дико завопил, пытаясь оторваться от крыши, и еще больше увязал в смоле.

На крики собрались люди и засмеялись. Один из них поднялся на крышу и стал ножом освобождать пленника, а кот продолжал сдержанно кричать, и голос у него был не столько благодарный, сколько угрожающий.

- Да погоди ты, не ори, - говорил человек, выдергивая клочок за клочком шерсть.

Сразу после освобождения кот хотел дать деру. Но раздумал - человек не бросал камней, не делал попытку подфутболить, не улюлюкал, а взял на руки и понес в цех, где вспыхивали, потрескивая, десятки синих огоньков и пахло жженым железом.

- Глянь, какой котище. На крыше увяз, - представили его молодой женщине, входя в какое-то неприветливое помещение, где, коту достаточно было одного беглого взгляда определить, лежало тоже одно железо.

Молодая женщина заулыбалась приветливо, стала гладить кота:

- А он красивый! Черный-пречерный, а на груди - белый бантик.

По тону кот понял: теперь она - его Хозяйка.

- Да это он в битуме, - засмеялся спаситель, должно быть тоже - новый Хозяин.

До вечера кот сидел в инструментальной кладовой. Сначала ему обмыли бок и лапы керосином, боль была неописуемая, потом мылом, а затем уж до отвала накормили колбасой, и он лежал у Хозяйки на коленях и сыто мурлыкал.

После работы его принесли на тихую окраину поселка. Кот остался доволен новым местом: вокруг небольшого домика росли яблони и груши, смородина и крыжовник. Тут же стоял флигель, за ним - дровяник. Одним словом, было где развернуться.

Неожиданно кот увидел перед собой огромную собачью морду. Вспыхнули у него зеленым огнем газа, поднялась шерсть, в этот раз только наполовину, изогнулась спина и хвост взлетел вверх.

- Кхх!

- Фу, Барбос, - сказал Хозяин.

Пес послушно отошел и лег под кустом смородины. Кот опустил хвост и, показывая, насколько он храбр, отряхнул каждую лапку в отдельности от мнимой грязи, когда переступал низкий порожек флигеля.

- Ишь ты, какой культурный! - воскликнула пожилая тетка, оказавшаяся во флигеле.

Этим кот надолго заслужил ее уважение, однако никогда не забывал твердого правила: с пожилыми женщинами нужно быть как можно осторожнее. Больше всего неприятностей исходило от них - везде, где бы он ни проживал, старухи, как правило, стояли у руля домашнего хозяйства.

Но кот умел нравиться людям. Завоевать любовь, например, ребенка сущий пустяк: с ним нужно играть. Трудно, правда, оставаться любимцем. Если таскают на ниточке бумажку или лоскуток - бросайся, как на живую мышь. Пусть тебя считают глупее себя, но зато не станут удлинять хвост или вертеть им, как заводной ручкой автомобиля. Встречались ему и совсем зловредные ребятишки - с такими сколько ни играй, а все равно достанется. С ними разговор короткий - цап-царап по рукам, если есть, кончено, уверенность, что швабры, веники и старые туфли останутся на своих местах.

Мужчинам следовало показывать свою независимость в поступках, выдержку и самообладание, а молодым женщинам нравилось видеть его ласковым и вечно мурлыкающим. Старухи ничего этого не признавали, по крайней мере те, кто встретился ему на жизненном пути. Они были способны уважать лишь за чистоплотность и безупречное исполнение кошачьих обязанностей по части ловли мышей.

Все люди искали в повадках кота что-нибудь свое, близкое и родное, а ему надоедало приспосабливаться к их запросам, и чем настойчивей они внушали свои понятия, тем крупнее начинались у него неприятности. Они не могли смириться с тем, что у него тоже были свои понятия о жизни, и поэтому принимались за его воспитание - артель «Напрасный труд»!

На новом месте кота оставили на ночь во флигеле. Но он не стал заниматься охотой, пока не выяснил, откуда так ароматно пахнет жареной рыбой. По всем признакам - из кухонного стола. Открывать дверцы он наловчился: потянуть когтями на себя, только и всего.

Плотно поужинав, он хотел было немного вздремнуть, но под столом попискивали мыши и мешали спать. Вообще они вели себя довольно странно: смело выскакивали из норки, и тут лишь успевай выпускать когти. По всей вероятности, здешние мыши по преданиям своих прабабушек были наслышаны о кошках, да и то смутно.

Охота выдалась на славу. Задавив с десяток безрассудных зверюшек, кот прыгнул на теплую печку, свернулся калачиком и заснул. Мышей он не ел, разве что в очень трудные времена. А после жареных карпов в сметане как еда они совсем не представляли никакой ценности. К тому же нужно было показать старой хозяйке работу.

Утром Старуха открыла флигель и, увидев кучу мышей на полу, ахнула. Она с чувством глубокой благодарности погладила кота и поспешила поделиться новостью с домочадцами. А кот, потянувшись и зевнув сладко, прыгнул с печки и пошел прогуляться в сад. Встревожено загалдели на деревьях воробьи и улетели куда-то. Он с сожалением облизнулся: птичье мясо было его давней слабостью.

Между тем Старуха обнаружила пропажу. Кот без труда разгадал ее маневр, когда она, выйдя во двор, умильным голосом подзывала его к себе:

- Кис, кис, кисюньчик…

Кот шмыгнул в заросли крыжовника, залег в густом месте, и тут раздался голос Старухи на более искренней ноте:

- Слопал всю рыбу, паразит проклятый! Я его, стервеца, еще и погладила…

- Была, наверно, открыта, - высказал предположение Хозяин.

- Какое там - открыта! Я нажарила и в стол поставила остывать.

- Может, вы не помните, тетя, - защищала кота Хозяйка. - Но зато сколько мышей он надавил.

- Насчет этого он мастер, ничего не скажешь, - смирилась Старуха. - Только почему же он не съел их?

- Дурак он что ли, - рассмеялся Хозяин.

Старуха вынесла дохлых зверьков на совке и выбросила их за ограду сада, в овраг.

Кот устроился напротив солнышка. Не дремалось. Где-то во дворе щебетала ласточка. Кот подкрался поближе и с вожделением рассматривал белогрудую, с теплым коричневым ошейничком, птичку, которая, сидя на проводе, поднимала и опускала знаменитый свой хвост, с вдохновением и старанием выводила «чи-чи-чи-чик-чиик».

Закончив песню, ласточка порхнула под крышу. «А-а, голубушка», - восторжествовал кот и немедленно направился к ней. Вскарабкался на яблоню, с нее прыгнул на железную крышу, прошелся вдоль водосточного желоба. Ласточки закружили над домом, заголосили. До гнезда кот не смог добраться - оно было где-то внизу, под крышей. Ему только и оставалось, что водить глазами за всполошившимися птицами. На подмогу ласточкам прилетели знакомые уже воробьи, подняли несусветный тарарам.

Старуха вышла на шум, закричала, грозя кулаком:

- Ты куда метишь, бродяга? Куда метишь? Брысь оттуда!

И даже Барбос басом залаял. Не теряя времени, кот двинулся в обратный путь, но под яблоней его подкарауливал пес.

- Кхх! Кхх! - стращал кот.

Не помогало. Пес сидел под деревом и вскидывал голову:

- Ав… Ав…

- Так его, разбойника! Так его, Барбос! - подбадривала Старуха.

Кот метнулся вверх, на самую верхушку яблони, и оттуда следил за собакой. Псу наскучило бесполезно брехать, и он побрел к флигелю, а кот спрыгнул вниз и помчался между кустами за забор.

До самого вечера, пока не пришли с работы молодые хозяева, он не посмел показываться во дворе. Старуха рассказала им о его новой проделке, но ему все простили. Он великолепно ловил мышей.

Хозяйка угостила его рисовой кашей с молоком, после ужина взяла на руки, гладила ему шерсть и почесывал пальцем за ухом. Он мурлыкал, лениво и беззаботно потягиваясь у нее на коленях. И тут все стали выбирать ему кличку. Хозяйка предлагала назвать Пушком, Старуха же - просто Бродягой. Хозяину обе клички не нравились, а коту они были уже знакомы. Он побывал у многих хозяев, его называли и Угольком, и просто Васькой, и Котофеем Васильевичем, и Бароном, и Жучком, и Бантиком…

- Вот! - воскликнул Хозяин. - У нас пес Барбос, а кот пусть будет - Портос!..

Так кот стал Портосом. Точнее - Портосиком.

В следующую ночь ему не доверили флигель. Впрочем, в эту июньскую ночь, лунную и теплую, он и сам не усидел бы в нем. Он до утра заводил знакомства с кошачьим населением поселка, а потом забрался в дровяник, поймал одну-единственную мышь и отнес ее к крыльцу флигеля. Добыча, что и говорить, могла показаться Старухе неубедительной. Пришлось перетащить к крыльцу вчерашние трофеи из оврага.

Таким способом Портос отчитывался о службе каждую ночь, пока ему не повезло - попалась крыса с одной передней лапой. Вторую, наверное, потеряла в капкане. И кот положил ее перед флигелем дважды. Старуха разоблачила его и закапывала добычу в овраге.

За какую-то неделю кот истребил мышей и во флигеле, и в дровянике. Теперь он их брал взаймы у соседей, чтобы отчитываться перед Старухой и не прослыть бездельником.

Жизнь у него была в самом деле как у кота. Его любили, баловали, а больше всех - Хозяйка. Самые вкусные куски она отдавала ему, как Хозяин - Барбосу. И когда хозяева возвращались со второй смены, когда уже наступала ночь, Барбос выходил их встречать. Кот последовал его примеру. Он бежал, стараясь держаться поближе к Хозяйке, хвост держал трубой - и получал в награду рыбу, колбасу или молоко.

А потом он увлекся разбоем в соседнем лесу Разорял гнезда, пожирал птенцов, на ночь устраиваясь где-нибудь на дереве. Не всегда удавалось быть сытым, особенно в ненастье. Изрядно проголодавшись, он наведывался домой, оповещая хозяев о своем приближении еще в овраге.

- Мяу! Мяу! - объявлял он, перелезая через забор и с крайне озабоченным видом пробирался между кустами смородины и крыжовника к флигелю.

- Идет Портосик! - радовалась Хозяйка, и Барбос приветливо помахивал хвостом.

Старуха, ставя перед ним миску с пищей, непременно не забывала спросить:

- И где же, ваше сиятельство, бродить изволили, а?

Приносили Портосику огорчения лишь забавы Хозяина и Барбоса. То и дело в свободную минуту они отправлялись искать его в лесу. Они были большими друзьями, но это мало утешало кота, Больше того, не было случая, чтобы пес не нашел его в лесу. Однако Портосик не восхищался мастерством Барбоса, дичился Хозяина - в лесу особые законы, здесь нет друзей, а только охота. Хозяин и Барбос мешали охотиться, распугивали криками и лаем птиц, и ему всякий раз приходилось искать новое место для засады.

И жилось бы ему как коту, не вздумай Старуха принести с рынка наседку с цыплятами. Пока они пищали в дровянике, кот не находил себе места, ходил вокруг, облизываясь и позабыв про лес. Проникнуть в этот сарайчик не удалось: Старуха предусмотрела все, вплоть до небольших дырочек в стенах, через которые можно было бы добраться до цыплят.

Под вечер она выпустила наседку в сад. Портосик взял там несколько желтеньких, пушистых и очень вкусных цыплят. Они катались по земле, как шарики, и ловить их - одно удовольствие, совсем не то, что часами выслеживать лесных пернатых.

Старуха недосчиталась цыплят, но кот так давно не шкодничал дома, что никто не посмел обвинить его. Конечно, подозрения возникали, но доказательств - никаких.

А утром он дал маху. Старуха не спускала глаз с наседки, он же в азарте выскочил с цыпленком в зубах прямо под ноги хозяйке.

- Ах ты, хищь паршивая! Отдай сейчас же! - вопила она и гналась за ним.

На подмогу Старухе выскочил Барбос, но Портосик успел перемахнуть через забор и скрыться в чужом саду. Разделавшись с цыпленком, он поостерегся возвращаться сразу. Но к вечеру все же пришел, надеясь, что старые заслуги ему зачтутся.

Однако его взяли за шкуру. Кот прекрасно знал, что когда берут за шкуру, приятного ждать не приходится. Старуха понесла его в дровяник, выбрала хворостину покрепче и потоньше и, показывая на нахохлившуюся, распустившую крылья наседку, хлестала и приговаривала:

- Будешь воровать? Будешь? Будешь?

Кот орал благим матом, уповая на то, что нервы у нее расшатаны, не железные. Но Старуха не обращала внимания на его вопли, старательно отделывала шкуру. Оставалось одно: вырваться с боем. Исцарапав ей руки, он удрал.

Утром он задавил еще одного цыпленка и убежал в лес. Там он хоронился несколько дней в засадах. Ему не везло - его разбойничьи повадки давно распознали птицы, да и гнезда почти все были разорены. Ночью, как на беду, начался обложной дождь.

Голодный и промокший, Портосик, не появляясь дома, вышел ночью встречать молодых хозяев. Увидев их, он жалобно мяукнул из-под забора.

- Портос? Портосик, кис-кис, - позвала Хозяйка.

Он ел все, что ему давали - сухой хлеб, суп, не говоря, конечно, о мясе. Можно было подумать, что он никогда не насытится. Тут-то он и попался на глаза Старухе.

- Ах, ваше сиятельство, вы все-таки явились? - спросила она и снова взяла за шкуру.

Но бить не стала, заперла в заранее приготовленную клетку за дровяником. Такой исход устраивал кота: шкура осталась целой, есть все-таки крыша над головой и поспасть можно.

Спустя дня два он догадался, что его не спешат выпускать на волю. Он затосковал, перестал есть, замяукал. И даже Хозяйка не пришла на выручку. Ночью к нему сбежались кошки со всего поселка и сочувственно заорали. Их разогнал Барбос.

Потом Хозяйка спорила со Старухой.

- Сколько ему еще сидеть в заключении, тетя?

- Пока не вырастут цыплята.

- Он умрет от голода.

- Пусть ест. Мне цыплята дороже, чем ваш кот.

- Нельзя же мучить животное, тетя.

- Цыплят давить можно?

- Я его выпущу.

- Не смей.

- Я заплачу вам деньги за цыплят…

- Мне деньги ваши не нужны. Пусть посидит и образумится.

Иногда к клетке подходил Барбос, садился на задние лапы и, глядя на затворника, тихонько повизгивал. Кот не фыркал и тоскливо смотрел куда-то мимо Барбоса.

Когда у него начала выпадать шерсть, Хозяйка все же добилась освобождения.

- Нет сил смотреть, жалко.

- Думаешь, мне не жалко его, разбойника?

- Выпустим, тетя?

- Выпускай!

Хозяйка подошла к клетке, открыла дверцу, приговаривая:

- Портосик, бедненький, выходи…

Кот вышел из клетки медленно. И вдруг запахло смородиной. Он не слышал ее запаха, сидя в неволе. Пахло свободой, где есть лес, пахучие травы, жуткие мартовские ночи, где можно охотиться, шкодничать и жить.

У кота все выше и выше поднимался хвост. Растроганные собственной добротой, Старуха и Хозяйка шли за ним.

Приключения кота могли окончиться сносно, он мог в этом доме жить до тех дней, когда бы начал слепнуть от старости и стал по праву пользоваться уважением домочадцев, если бы из-под куста смородины не выкатился желтенький шарик. Пискнул испуганно и покатился дальше. Кот оглянулся назад: не помешают ли люди, схватил желтый шарик и - был таков.

- Что же ты наделал?! - крикнула в отчаянии Хозяйка, понимая, что теперь ему пощады не будет.

А кот помчался в лес, забился в глубину, чтобы Барбос и Хозяин не нашли его. Там он, голодая и дрожа в ненастье, много дней упивался свободой и разбойничал. Домой он решил никогда не возвращаться: не мог сидеть в клетке, пока вырастут цыплята.

Но к человеческому жилью ему предстояло вернуться не позже осени, если он хотел не околеть от голода и холода в зимнюю стужу. С каждым днем труднее доставалась пища. Быстро прошла осень, деревья оголились, и уже негде было прятаться. И птиц осталось мало. Много их улетело в дальние страны, а те, что остались, в пустынном лесу были неуловимы.

И все же кот не спешил возвращаться к людям. В поле он обнаружил в скирдах мышей и некоторое время питался ими. Потом наступили совсем трудные времена - пошли холодные дожди, ударил мороз и выпал снег.

Кот лежал, свернувшись калачиком, под стогом соломы и видел сон. Снилась самая счастливая ночь в его жизни - будто бы ему снова удалось проникнуть в гастроном, и он ночует в нем. Во сне кот лизал сметану прямо из бидона, ел жареных карпов и колбасу. Он был в гастрономе один, и ему никто не мешал. Вокруг стога рос сугроб, заваливал кота. А ему мерещилось, что он лакает холодное-прехолодное молоко и никак не может от него оторваться.

И тут коту почудилось, что к нему крадется сторожиха. Он сорвался с лежки, шерсть встала дыбом. Никого не было, лишь тихонько на замерзшей дороге шуршал снег. Далеко, в белесой дымке, угадывались очертания поселка.

Первая публикация – Александр Ольшанский. Сто пятый километр. М., Современник, 1977

 

 

Кнопка для ссылки на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Для ссылки на мой сайт скопируйте приведённый ниже html-код и вставьте его в раздел ссылок своего сайта:

<a href="https://www.aolshanski.ru/" title="Перейти на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского"> <img src="https://www.aolshanski.ru/olsh_knop2.png" width="180" height="70" border="0" alt="Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского" /></a>