Рейтинг:  5 / 5

Звезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активнаЗвезда активна
 

Содержание материала

 

Александр Ольшанский

Повесть

1

Где бы ни приходилось Игнату Панюшкину жить, привыкнуть к новому месту, прирасти к нему душой, сродниться никак не мог или попросту не умел. Не получалось, и он без особого сожаления брал в руки чемодан, благодаря чему, признаться честно, жизнь его протекала преимущественно в общежитиях, в вагонах и вагончиках, балках, палатках, бунгало... Он приноравливался к новым местам, даже свыкался с ними, и неведомое, загадочное, так манившее издали, переходило в разряд знакомого и понятного, нередко поднадоевшего. Но душа Панюшкина, не принимала серьезного участия в этой работе, оставаясь глуховатой к географическим перемещениям своего владельца. «Когда же и где он остановится, успокоится и образумится, пустит, наконец, корни?» - ворчала, наверно, Панюшкина душа, когда после армии его закружило, покатило по параллелям и меридианам. Душа у него была крестьянская, ей на роду было написано любить землю, не вообще, а в географически определенном месте, там, где стоит небольшая деревенька Кицевка, в красивом, между прочим, месте стоит - на берегу большого озера, окруженного по низинам ольхой, сосной - на песчаных буграх, а вокруг поля в голубых льнах, леса, где грибов и ягод тьма-тьмущая...

Отслужив действительную, Панюшкин приехал в деревню, только в довольно неудачное время - ее покидал Васька Шурупов. Выслушал Панюшкин доводы Васьки, посмотрел на избы, заколоченные через одну, на ярко-ржавый замок на ветхом клубе, узнал от матери, кто и куда из деревенских укатил, и стало ему сильно не по себе. О том, как он думает устраивать свою жизнь, мать разговоров не заводила. Конечно, ей хотелось, чтобы один-единственный сын остался дома, привел в избу молодую жену, но желание никак не согласовывалось с тем обстоятельством, что молодежь, кто как сумел, под разными предлогами уходила в город, заезжала порой в такие края, о которых в Кицевке никогда и не слыхивали. К тому же за годы службы сына мать научилась жить в одиночку, и ее особенно не пугало то, что сын куда-то уедет. Пусть, только было бы ему хорошо, думала она.

Игнат ходил в лес за грибами, ловил на озере рыбу, ждал, что вот-вот придут из колхоза и позовут на работу. Видел он и поле какого-то карликового льна, совсем захудалого, с проплешинами и репейником. С детства коробочки льна казались ему шлемиками древнерусских воинов. Не раз и не два в странствиях по белу свету всплывала в его памяти картина этой поредевшей рати, терзала и мучила.

Но это было потом, в конце странствий-путешествий, а пока из колхоза не шли и не звали. Несколько раз встретился на улице бригадир, тот ездил по своему обыкновению на телеге без ящика, то ли лень не позволяла поставить, то ли его вообще не было. Сиживал бригадир на задней тележной подушке, вероятно, на тот случай, если свалится, пьяненький, так не под колеса. Не удостоил бригадир демобилизованного сержанта разговором, когда тот здоровался и останавливался. Нет, начальство, сидевшее задом наперед, в ответ на приветствие сонно кивало, отворачивалось, и телега медленно катила дальше.

Васька Шурупов почему-то среди всех громких строек выбрал Нурек. Не исключено, что из-за дынь и арбузов, теплого климата и гор, которых он никогда не видел. Там было хорошо, но летом стояла жарища. Однажды Игнат ехал с Васькой на машине в Душанбе, опустил стекло и высунул голову, желая освежиться встречным ветерком, но лицо не охлаждалось, напротив, нагревалось! Ошарашенный открытием, Игнат быстро поднял стекло, а Васька расхохотался. Вообще Шурупов везде чувствовал себя в своей тарелке, его посадили на легковую машину, а Игнату доверили бульдозер. И, страдая в раскаленной кабине, борясь с искушением броситься в малахитовые ледяные воды Нурека, Панюшкин два лета, исключительно для закалки, точнее, для прожарки характера, выдержал, но на третью весну укатил в места попрохладнее - на строительство Усть-Илимской гидроэлектростанции. Четыре зимы курилась морозным туманом перед ним плотина, строители и в сорок градусов не прекращали работу, не актировали дни, и секретарь горкома комсомола, приезжая к ним, очень часто говорил: «Я бы вам, ребята, давал ордена. Всем!..»

После Усть-Илима один сезон Панюшкин ловил возле Сахалина сайру, потом была страна Тюмения, как принято нынче говорить по радио, немного Байкало-Амурской магистрали, а напоследок - знаменитые магистральные газопроводы...

В Тюмении Панюшкин провалился с трактором под лед, задремал и съехал с наезженного зимника. Проснулся, когда трактор, кроша лед, завалился носом в пике. Выбрался, добрел, гремя обледенелыми одежками, до буровой - на следующий день его отправили на вертолете в больницу. Пока Панюшкин с воспалением легких лежал в белоснежной больничной постели и размышлял о жизни, ребята, во избежание крупных неприятностей, как-то умудрились трактор спасти.

Основания для размышлений имелись. Васька Шурупов к этому времени закончил заочно институт, даже защитил диссертацию, перебрался в Москву и стал министерским работником. Короче говоря, Васька, теперь Василий Николаевич, сидел наверху, а Игнат Панюшкин лежал на койко-месте в больнице, которая вряд ли успела занять почетное место в статистике здравоохранения. Но не об этом речь. Летом Панюшкин заезжал к нему и, расслабившись за дружеским ужином, не желая казаться бедным родственником, похвастался: мол, намерен купить машину. И матери написал, что, по всей вероятности, приедет на своих колесах. Если завелись лишние деньги, сынок, ответила она, покупай. С собой ты ее не возьмешь, будет она стоять в хлеву, а нынешние машины, говорят, гниют быстро. Да и дороговато - купить машину, чтобы доехать от Москвы до Кицевки.

- Мать права, - сказала Валя, Васькина, простите, Василия Николаевича, жена. - Возвращаться домой блудному сыну на «Жигулях» - все равно, что на белом коне. Лихо, конечно, только нехорошо. "У тебя мудрая мать, Игнат. Прошлым летом мы отдыхали в деревне, она нас молоком отпаивала... Говорили с ней о жизни, о тебе... Захотелось показать деревенским, что ты правильно сделал, а они, дураки - остались, никуда не уехали? Конный пешему не товарищ, и эту извозчицкую психологию глубже, больнее чувствует пеший. Не выделяйся, Игнат, будь своим для них, и тогда тебе будет хорошо. Я ведь тоже деревенская...

Валя взяла на руки трехлетнюю дочь, чмокнула ее в щечку, малышка прижалась к матери и смотрела васильковыми удивленными глазенками на незнакомого дядю. Не успел стыд опалить совесть Игната за хвастливое намерение, как повеяло от молодой, красивой, нежной матери и ее малышки чем-то неизведанным, щемящим, зовущим. Уютом, домом и семьей повеяло...

Между тем возле Панюшкина присела на табурет Светлана Павловна - в шуршащем ломком халате, в белой шапочке, красиво надетой на коротко стриженную, под мальчишку, голову. Ему нравилось, когда она к нему приходила, - у нее были ласковые руки, добрые и печальные глаза. Говорили, что на машине «скорой помощи» насмерть разбился ее жених; может, поэтому она так была внимательна к Панюшкину, тоже вроде бы жертве транспортного происшествия? Или потому, что было тяжелейшее крупозное воспаление? Во всяком случае, Светлана Павловна, прослушивая хрипы, никогда не прикладывала металлический кружок фонендоскопа холодным, она перед этим его зажимала, нагревая в кулачке.

- Наградила вас природа здоровьем, Панюшкин, так берегите же его,- сказала она, довольная его успехами. - Скоро весна, - она посмотрела в окно, за которым свирепо выла пурга, вздохнула, - на юг вам надо, к морю, на солнышко. И курить бросьте. У него такое воспаление легких, а он еще курит!

- Возьмите, - протянул Игнат начатый блок сигарет.- Ради вас брошу.

- Ради меня бросать не надо. Но взять возьму, отдам кому-нибудь. С уговором: не просить обратно и не стрелять курево по больнице, увижу с сигаретой - выпишу за нарушение режима. Идет?

- Заметано,- улыбнулся Панюшкин, вспомнил жену Шурупова, васильковые глазенки малышки и спросил: - Подскажите, Светлана Павловна, как правильно: тридцать лет - жены нет и не будет, сорок лет - денег нет и не будет, так, кажется? Или сорок лет - жены нет и не будет?

- Нынче все сместилось, Панюшкин, перепуталось, - улыбнулась и она и, уходя, как-то по-свойски добавила: - Говорят и так: тридцать лет - мужа нет и не будет.

- У вас не будет?!

- А я что - исключение?

- Каждый человек - исключение.

Светлана Павловна задержалась на миг, взявшись за никелированную спинку кровати, и тут Панюшкин решился. Возможно, потому что она смотрела на него не так, как всегда, без сострадания и боли, не отрывала она руку от спинки, глаза у нее посветлели и повеселели, словно в пасмурный день разошлись тучи и выглянуло солнце. И в палате они были одни.

- Светлана Павловна, у меня есть предложение: поедем вместе на юг, а? - и где только смелость взялась.

- Вот как! - вскинулись у нее брови.- Простите, в качестве кого?

- Не обижайтесь, Светлана Павловна. Я ведь от души...

- Ну и ну! - воскликнула она и быстро вышла.

В тот же день Панюшкин раздобыл одежду и ушел из больницы. Светлана Павловна отыскала его на аэродроме в балке, отведенном под зал ожидания. Сидячих мест в нем по случаю скверной погоды не имелось, Панюшкин забился в угол, сел прямо на пол и стал ждать самолет на Тюмень. Он не знал, куда он полетит или поедет из Тюмени, но оставаться в здешних краях было нельзя - стыд гнал Панюшкина отсюда, ведь он так опростоволосился, - как купчик предложил такому человеку проклятое это дело на сто тысяч, - обидел ни за что, подлец! И когда над ним, растолкав народ, наклонилась женщина в лисьей шапке, надвинутой чуть ли не на глаза, он не сразу узнал Светлану Павловну.

- Панюшкин, зачем же ты так, а? - голос у нее дрожал, дрожали и пальцы, когда она трогала его лоб. - Зачем? Боже, какой у тебя жар! Поднимайся, поедем в больницу.

- Простите меня, Светлана Павловна, за все, но я не поеду. Раз ушел – значит, все, точка. Простите меня, дурака...

- Не дурак ты, а дурачок,- сказала Светлана Павловна. - Поднимайся, слышишь?.. Да поеду я с тобой на юг, честное слово, поеду, только вставай, Панюшкин. Не позорь ни себя, ни меня - я же тебя с дружинниками разыскиваю...

Потом Светлана Павловна не раз говорила ему: все решил безумный его побег. До Игната не раз предлагали ей подопечные и на юг ехать, и замуж выходить, но никто из них, получив отказ, не сбегал из больницы.

 


 

 

2.

Женившись, Панюшкин несколько лет прокладывал знаменитые газопроводы, а Светлана Павловна уехала в Москву, жила в комнате, доставшейся ей от бабушки, рожала новое поколение Панюшкиных. Первой появилась Леночка, впрочем, так они хотели, через год родился Паша. Комнатенка была маленькая, в центре, погулять с детьми, в сущности, негде, и поэтому Панюшкин настаивал, чтобы Светлана Павловна пожила с детьми год-два в деревне, пока не построят кооперативный дом на Юго-Западе. Был ли тайный умысел у Панюшкина: понравится Светлане Павловне в деревне - и, кто знает, останутся они там жить? Был, но самую малость, в качестве варианта, притом маловероятного - Панюшкин в ту пору об этом особенно не задумывался. Подумывал, прикидывал, но всерьез, до боли и смятения в душе не задумывался.

Светлана Павловна с большим трудом выдерживала в деревне один-два летних месяца и возвращалась в свой почтовый ящик - так он прозвал ее узкую и длинную комнату с одним окном, выходившим на зеленую ото мха стену древнего кирпичного дома. Не жилье, а всего лишь адрес.

- Дочка, не обидела я тебя, старая дура, неосторожным словом? - допытывалась мать Панюшкина, глядя на сборы невестки.

- Нет, мама, все нормально, спасибо, - отвечала Светлана Павловна.- Мне в Москву надо: вдруг с кооперативом что-нибудь не так. Игнат часто в командировках в Москве бывает, иногда вообще прилетает на выходные. Сюда же ему далеко...

- А-а,- понимающе принимала объяснения мать, на самом же деле не могла дознаться, почему все-таки Светлане Павловне не нравится здесь,- и лес, и луг, и озеро, тишина и покой. Корову, правда, продала, но две козы купила для внуков, и сад свой, все свеженькое, и отношение к невестке как к родной дочери, и щечки у внуков порозовели, налились дети здоровьем, тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, ан-нет - в Москву да в Москву.

А что в той Москве? Народу - видимо-невидимо, а комнатенка маленькая, мыслимо ли всю эту силищу людей в хорошие квартиры расселить? И молоко, говорят, порошковое, оно и молоком не пахнет, опять же - где взять парного молока для всего этого народища? И яйца там не куриные, а какие-то фабричные, поэтому и рыбой пахнут, будто не курица, а селедка их снесла... И в деревне невестку любили, все называли с первого дня Светланой Павловной.

Еще бы, доктор, да какой - если кому занеможется, сразу к ней бегут. Она никому не отказывала, внимательно выслушивала каждого, в ночь-полночь шла к больному, а Тимофею, который ездил на телеге всю жизнь задом наперед и на бригадирстве все нутро себе сжег, непременно привозила или высылала индийское лекарство.

«Привезла мне фестиваль, Светлана Павловна?» - Тимофей первым появлялся, когда она приезжала сюда.

«Лекарство называется фестал, Тимофей Кондратьевич», - терпеливо объясняла она и вручала заветную коробочку.

«Пью-пью, а не запомню, фестиваль он или фискал, главное - сильно помогает», - выкаблучивался Тимофей…

Дошла молва о кицевской докторше до центральной усадьбы, до самого председателя колхоза Вениамина Кувшинова, приехал он приглашать Светлану Павловну на работу. С ключами от нового дома со всеми удобствами.

- Соглашайтесь, Светлана Павловна, не пожалеете, - уговаривал Вениамин.- Только одно слово: да - и ключи ваши. Больницу на пятьдесят коек строим.

3ашлосъ сердце у матери, затаила она дыхание: а вдруг согласится невестка, Игнат домой вернется? Но Светлана Павловна взъерошилась вся:

- Вы всех так ключами от новых домов одариваете или только меня решили купить?

- Не покупаю, а обеспечиваю материальной базой свое предложение. Нам нужен такой врач, как вы, а у вас в Москве нет квартиры. Ждете кооперативную не один год, может, не один еще придется ждать, а тут готовый дом - кухня пятнадцать метров, три комнаты, ванна, извините, теплый туалет, вы же к теплым в Москве привыкли, сарай, погреб.

- Нет, все это слишком неожиданно. Надо подумать, с мужем посоветоваться.

- А что тут советоваться? Дадим телеграмму, пусть приезжает. Я с Игнатом в одном классе учился. Знаю, рад будет.

- Нет, я завтра уезжаю в Москву.

- Только что обещали подумать, Светлана Павловна, а говорите - нет! Эх, - хлопнул себя председатель по ноге, - какого дурака свалял! Надо было сперва показать дом, вот увидели бы - другой разговор пошел бы! Может, все-таки съездим и посмотрим? '

- Большое спасибо, но я не стану смотреть.

- Какая же вы несговорчивая, Светлана Павловна! И как Игнат сумел уговорить замуж за него выйти, а? - пошел в обход Вениамин.

- А вот сумел, - улыбнулась Светлана Павловна.

- Тогда так: вы работаете и живете в этом доме, пока не получите квартиру в Москве. Вся мебель - за счет колхоза. Согласны?

- Ни в коем случае! - засмеялась Светлана Павловна.- Какой же вы хитрец, Кувшинов! Значит, я должна буду делать из вашей кирпичной, блочной или еще какой-то там коробки настоящую больницу, разумеется, попутно лечить людей, а потом, пережив самое сложное время - становление больницы, уехать в Москву? Или вы про себя думаете: привыкнет, стерпится, слюбится да и останется? Ищите удачу в другом месте, председатель.

- Вот такой главный врач нам и нужен. Хотелось иметь из своих людей. Вы - наша, Светлана Павловна, раз уж вышли за Игната замуж. Но пожалеете, вот увидите, пожалеете. Что ж, на нет и суда нет. А может, все-таки подумаете и согласитесь, а? Короче говоря, ключи от коттеджа месяц ношу в кармане. И мое предложение остается в силе тоже месяц. Подумайте, Светлана Павловна, и соглашайтесь, пожалуйста...

  

3

Мать и Светлана Павловна рассказали Панюшкину о приезде Вениамина Кувшинова. Один и тот же разговор, а передали по-разному. Мать - с сожалением, ей, видать по всему, не придется пожить с детьми и внуками, а Светлана Павловна объяснила свой решительный отказ красным дипломом, полученным в институте, надеждами своих учителей, которые предстояло еще оправдать и, конечно, не в сельской больнице.

В то время Панюшкин, а это было всего три года назад, остался равнодушным к предложению Вениамина Кувшинова, правда, обмолвился как-то в разговоре с Шуруповым, дескать, приезжал в Кицевку наш школьный корешок, сказал, в сущности, просто так, для обмена не всегда обязательной информацией, которой снабжают нередко друг друга близкие люди. Васька хмыкнул, ничего не сказал, но хмыкнул иронично, свысока - Василий Николаевич после защиты диссертации премного прибавил в цинизме.

Посягательство Кувшинова на их городское житье вскоре забыли, не до воспоминаний было, когда единственной реальностью для Панюшкина стал газопровод, который надлежало сдать в срок, даже семья для него существовала как бы условно. На последних десятках километров трассы, когда пришлось особенно туго, Светлана Павловна забросала телеграммами с просьбой приехать, посоветоваться, помочь управиться с новой квартирой.

Панюшкину так и не удалось выкроить два-три дня, не потому, что личные интересы у него полностью были раздавлены общественными, нет, оставить бригаду в то время было равносильно дезертирству, а ему хотелось оставить у ребят добрую память о себе. Шли последние километры, когда Светлана Павловна, возненавидев, должно быть, его бродяжничество, предписала телеграфом незамедлительно прибыть на Юго-Запад, на место пожизненной отныне его стоянки. Он ослушался, тянул время, не ожидая для себя ничего приятного, хотя послания Светланы Павловны приобрели ярко выраженную ультимативную масть. Потом телеграммы прекратились, Панюшкин почувствовал ледяное дыхание нависшей над их семьей грозы, судя по всему, с крупным градом, поеживался, но дело довел до конца и только тогда вернулся домой по новому адресу, с орденом и трудовой книжкой в чемодане.

Над его головой давным-давно ясное небо, вовсю сияло солнце - Светлана Павловна плюнула на все и управилась сама. Нет, все-таки умела она хранить семейное тепло, и дружбу, и нежность... Более того, Панюшкин и не подозревал, какая у него шикарная квартира. Оказывается, Светлана Павловна заранее все продумала, расписала все до мелочей, приезд Панюшкина ей был нужен, как она выразилась, лишь для того, чтобы формальный глава семьи утвердил ее планы, не больше, от него все равно никакого толку... Но в своем закоренелом бродяжничестве он совсем одичал, не смог понять, что современной женщине от мужчины нужно лишь доброе слово, остальное же она способна сделать сама.

Светлана Павловна, разумеется, переклеила обои, заставила строителей поменять пол в прихожей и гостиной. Отциклевала и покрыла лаком паркет, обшила кухню деревом, поменяла все двери и дверцы, побелила заново окна. Раздобыла голубой унитаз и раковины, сделала по заказу стенку в прихожей, наконец, обставила квартиру новой мебелью - ни одной деревяшки из старой не взяла. Она действительно все предусмотрела, вплоть до новых тапочек для Панюшкина, и он, боязливо ступая в них по квартире и слушая взволнованную жену, вдруг почувствовал себя не то что не в своей тарелке, а в немалой степени стеснительно - такое чувство он испытывал не однажды в отделах кадров. Сверкала свежим деревом кухня, сияла в гостиной латунь на темно-вишневом французском гарнитуре, бездонной была мягкость кресел и пуфов, розовый шатер в спальне, который велено было называть альковом, - все это настораживало и смущало, было слишком контрастно с ассортиментом жилья, где обретался Панюшкин долгие годы.

- Живут же люди! - воскликнул он, вспомнив свои общежития, балки и вагончики, не осознав еще до конца, что он отныне входит в число этих людей, имеет к блеску и сиянию новой квартиры самое прямое касательство.

- Тебе нравится? - заглянула сбоку Светлана Павловна ему в лицо, рассчитывая на похвалу.

- Годится, - ответил он, как обычно говорил в бригаде, но по глазам жены догадался, что здесь этого мало, и добавил: - Молодец, тебе пришлось столько повозиться...

- Еще бы! - развивала свой успех Светлана Павловна. - И муж, кажется, есть, а все сама. Деньги не десятками шли, сотнями, тысячами! Черт с ними, решила, надоело жить в почтовом ящике. В общем, и шубу песцовую продала... Все равно она мне тесновата, а пока Леночка подрастет - моль съест. Живем один раз, надоело и тебе по казенным углам ютиться. Правильно?

- Годится, - ответил Панюшкин.

  

4

Человеческая жизнь, судьба, как и все на белом свете, устроена кругами, она как бухта кабеля - откуда ушел, туда со временем, только на виток выше или на виток в сторону, если не вернешься, то во всяком случае будешь стремиться, - так размышлял Панюшкин за рычагами японского бульдозера, роя котлован под новый дом на юго-западной окраине Москвы. Вообще после окончательного возвращения, вернее, водворения в лоно семьи Панюшкин ударился в раздумья и не мог лишь толком разобраться, беда это или просто возрастное, - их столько, оказывается, накопилось за сорок лет, словно раньше жил и ни о чем по-настоящему не задумывался, откладывая многое на потом... Он всю жизнь работал вместе с молодежью, привык к молодому размаху и беспечному взгляду на мир, еще бы - все впереди. Так считали ребята в его бригаде, им на круг было по двадцать два, от силы двадцать три, а ведь он в их окружении разменял пятый десяток, был старше вдвое доброй половины бригады, но как-то не замечал этого. Между тем жизнь у него, если на нее смотреть с внешней стороны, вроде бы наладилась. С работой повезло: в ближайшей конторе по части механизации после того, как он показал трудовую книжку, воскликнули «Ого!». Затем поинтересовались, знаком ли он с японскими бульдозерами.

- На «ты», - ответил он и получил новую машину. И дома все находилось в пределах нормы: дети не болели, Светлана Павловна наконец-то вздохнула, решилась все-таки приступить к оправданию надежд учителей, засела за диссертацию. Жить бы Игнату да радоваться, так нет же, не попадал он в ритм размеренного домашнего житья-бытья.

У жены давно сложился свой круг (опять круг!) друзей и приятелей, которыми она дорожила, но свести поближе с ними Панюшкина не спешила - он увидел многих из них на новоселье. Люди как люди, веселые, но какие-то не свои. Светлана Павловна подготовилась к новоселью, представила квартиру во всем блеске, и гости напоминали Панюшкину не то госкомиссию по приемке объекта, не то группу народного контроля - интересовались буквально всем, где и как она достала, сколько платила и сколько переплатила. Светлана Павловна соловьем разливалась, получала за обстоятельные ответы комплименты. Это был большой праздник ее души. Наверно, подумал Панюшкин, у этих людей шло ожесточенное соревнование на тот счет, у кого квартира лучше, шикарнее, и супруга немало, видать, выстрадала, пока, наконец-то, смогла им доказать, что и она не лыком шита.

Приглядываясь к ним и прислушиваясь к разговорам, Панюшкин поставил перед собой ерундовый на первый взгляд и весьма непростой, если разобраться, вопрос: кто же они - люди как люди или «каклюди»? В бригаде нецензурная брань категорически запрещалась: употребление крепких выражений, как и крепких напитков, жестоко каралось - сто рублей за нарушение запрета. Лишь Панюшкин как бригадир имел лимит на три выражения и на одну бутылку в месяц для использования в чрезвычайных обстоятельствах, главным образом для внешних сношений. Это стимулировало у ребят своего рода самогонное словотворчество - родилось множество слов-заменителей, в том числе «каклюди», «каклюдь» и так далее и тому подобное. Так вот, дорогие гости хорошо знали какого-то Витальку Переглядова, который оттягивал повторную операцию безнадежно больного старика, намекая родственникам, что оперирование стоит пятьсот рублей, родственники намеков не понимали, а Виталька тянул и тянул резину. Потом родственники намек поняли, дали гонорар, правда, с ведома прокуратуры, а старик, паршивец, вдобавок взял да и сыграл в жмурку, как выразилась одна приглашенная дама, со смехом... Виталька совсем обнаглел, зарвался, потерял всякое чувство меры - таким жестоким был приговор гостей бедолаге Переглядову. Так люди они или « каклюди»?

Институтские подруги подарили Светлане Павловне телефонную трубку-аппарат, хэндфон, с электронным набором и памятью, с режимом повышенной слышимости, позволяющей, скажем, готовить ужин и болтать с подружкой. Заползло в душу Панюшкина сомнение насчет жены, нехорошее сомнение, но Светлана Павловна, убирая посуду после новоселья, дала такую уничтожающую характеристику почти каждому из гостей, что сомнение не приобрело форму прямого вопроса. Приглашать в свой дом людей, вернее, «каклюдей», которых не уважаешь и даже презираешь, это было недоступным для понимания Панюшкина. Не вела ли Светлана Павловна вдохновенно свою какую-то игру, не возвращала ли она дорогим гостям застаревший должок?

- Не расстраивайся, Панюшка, - позвонила на следующий день после новоселья Валя, жена Шурупова. Когда черт выстраивает супружеские пары, то он нарочно путает. Василий Николаевич и Светлана Павловна были бы отличной парой. Но и у тебя с нею все будет хорошо - как жена она с гениальными задатками, только ей образование мешает; надо чем-то жертвовать ради семьи, и она будет жертвовать, а пока не готова к этому. Не дави ей на психику. Мой Шурупов ночь из-за французского гарнитура не спал. Не заметил, как он расстроился вчера? Не обратил даже внимания на него? Это на тебя похоже, Панюшка, дорогой ты мой... Да, о черте. Если бы он ошибся, мы были парой ничего, на троечку, так себе, но по душе, по душе на четверку вытянули бы. Не расстраивайся, Панюшка, все равно ничего не изменишь...

Была ли Валя права? В определенной степени - да, по верхнему, так сказать, слою, который лишь слепой способен увидеть, а глубже, в окрестностях истины, - вряд ли, потому что Панюшкин не знал свою жену, как следовало бы узнать за семь лет супружеской жизни, пусть и прожитой врозь. Он маялся ощущением, что попал на окраину чужой жизни, в которую не вписался, более того, сомневался, сможет ли когда-нибудь по-настоящему вписаться, привыкнуть или приноровиться. Домашнее спокойствие и размеренность казались ему порой напряженными, а уют зыбким, ненадежным, хотя все шло нормально. Раньше он жил большим, настоящим дедом, теперь же работа на японском бульдозере по три-четыре часа чистого времени за смену представлялась ему не чем иным, как бездельем, он даже зарплату получал не без внутреннего смущения - платили-то ему за восемь полных часов работы.

В новом положении у Панюшкина таким большим делом могли стать только дети - шестилетняя Лена в первые дни называла его исключительно дядей, не говоря уж о пятилетнем Паше. Как отец Панюшкин раньше был совсем никудышный, в последний раз семь месяцев подряд не показывался дома. Детям не хватало семейного тепла - они с ясельного возраста были на пятидневке и дома вели себя тихо, как в гостях. Ну что ж, подумал Панюшкин, чувствуя вину перед детьми, вместе будет теплее, и каждый день вначале шестого забирал их из сада. И детская комната, вообще вся квартира зазвенела ребячьими голосами, втроем они поднимали такой шум и возню, что Светлане Павловне приходилось их успокаивать.

- Давно бы так,- сказала она однажды с нежностью и удовлетворением. - Как мне приятно, когда дети играют и дружат с тобой! Вот если бы при этом порядка было побольше...

И чмокнула Панюшкина в щеку. И глаза у нее при этом влажно заблестели. До чего же сложный человек - Светлана Павловна!

  

5

На Юго-Западе столицы, возле пустыря на месте бывшей деревни строители завершали очередной шестнадцатиэтажный дом, торопились сдать его к первомайским праздникам. Панюшкин получил задание: стереть с лица земли, в буквальном смысле слова, остатки деревни. Место превратили в свалку, старые вишенники и малинники, островки яблоневых садов были усеяны кучами строительного, промышленного, торгового, бытового и, Бог весть, какого мусора. Были здесь многокубовые надолбы из асфальта и коржи из бетона - водители мчались сюда освобождаться от коварного груза. Никаких построек здесь не осталось, лишь в глубине пустыря виднелась хибарка из ящиков и щитов: видимо, кого-то из бывших обитателей деревни потянуло на старое подворье, и он соорудил между двумя яблонями некое подобие дачи.

Перед тем как приступить к стиранию, Панюшкин обошел свалку - его предупредили, что в кустах немало бетонированных подвалов и погребов, и если в них угодить, то даже его бульдозеру не выбраться. И еще - эти катакомбы кишели крысами, здесь обитали деревенские собаки, то ли брошенные хозяевами, то ли сбежавшие из городских квартир на прежнее, вольное житье. Собаки днем куда-то исчезали в поисках пищи, а на ночь сбегались сюда и, что было удивительно и трогательно, по-прежнему бдительно охраняли территорию деревни. Как-то Панюшкин, поздно закончив работу, шел мимо пустыря - из зарослей прошлогодней сухой лебеды выбежало десятка полтора разномастных дворняг, дружно облаяли его, для острастки, но не напали. Возглавлял стаю старый рыжий пес с огромной мудрой мордой и торчащими короткими ушами - в его родословной, если бы это представлялось возможным, можно было бы найти породистых предков. Вожак сидел на глиняном взгорке, обвив пушистым хвостом лапы, внимательно смотрел на пришельца и дрожащими рябыми ноздрями шумно втягивал воздух, исследуя запахи незнакомого человека. Дворняги, захлебываясь лаем, оглядывались на величественного вожака, должно быть, испрашивали разрешения пустить в ход зубы. Но тот сидел неподвижно, а затем поднялся, медленно, с достоинством, ушел в глубь пустыря, за ним побежали и его подопечные.

Панюшкин приметил, где находятся опасные ямы, прикинул маршруты проходов и приступил к работе. Он въезжал на бетонные коржи, разворачивался на них, обламывая края, чтобы затем по частям смешать их с рыжей липкой глиной. Бетон был неплохой, не очень-то ломался, к тому же коржи снизу еще не оттаяли, гусеницы вгрызались в землю, быстро доходили до промерзшей глины и. скользили, по ней, как по стеклу. Панюшкин обкапывал со всех сторон асфальтные и бетонные обелиски бесхозяйственности и сталкивал их в заранее подготовленные ложа.

С кучами мусора, зарослями, старыми дуплистыми яблонями было попроще - бульдозер срезал их, ломал, крошил, перемешивал с глиной. А ведь здесь жили люди, рождались, росли, влюблялись, ссорились и дружили, отсюда уходили на войну и лишь немногие из ушедших вернулись, здесь старые матери ждали погибших сыновей, короче говоря, была своя жизнь. И хорошо, подумал Панюшкин, что ему не пришлось видеть, как отсюда люди перевозили свою жизнь в другие места - если бы видел, наверняка не смог бы крушить последние приметы, знаки[ чужих судеб. Может найтись такой же Панюшкин, на таком же японском бульдозере, и для его Кицевки, неперспективной, полузаброшенной деревеньки, но все равно родной - воспоминание обожгло ему душу, и он, когда добрался до хижины из ящиков меж двумя яблонями, решил их оставить. Надо было подчистить рядом кучи глины и мусора, и тут примчались собаки, подняли лай и душераздирающий вой. Особенно неистовствовал вожак - бульдозер толкал гору грунта, а тот, рискуя быть раздавленным и погребенным, взбирался на ее вершину, и Панюшкин побаивался, как бы разъяренный пес с налитыми кровью глазами, с пеной, пузырившейся вокруг пасти, не прыгнул на капот. Когда он сдавал назад, вожак преследовал бульдозер, пытался, бешеный, укусить лопату сбоку. Остальные собаки, увидев отступающее чудовище, клубками бросались к гусеницам.

«Молодцы, ох молодцы», - думал Панюшкин, тронутый преданностью дворняг своему дому, долгу, родному месту. И потеплело у него на душе, а уж эта теплота вытеснила остатки сомнения на тот счет - трогать или не трогать последние яблони. Не устоять островку прежней жизни среди вздыбленной рыжей глины, торчащих фундаментных свай, крупнопанельных коробок, поднимающихся до положенного шестнадцатого этажа. Нет, не устоять ему, но пусть старые яблони останутся, может, через месяц они зацветут, и к ним, заневестившимся, в последний раз прилетят пчелы. Господи, подумал Игнат Панюшкин, сколько же лет я не стоял под цветущей яблоней, не дышал на полную грудь ее ароматом, не слышал, как в облитых белым кипением ветвях гудят пчелы?

Под победный лай дворняг он отогнал бульдозер к вагончику, где размещалась раздевалка, и, хотя подошло время обеда, есть ему совсем не хотелось. Он заглушил двигатель и побрел к лесу - за оврагом тот брался первой весенней зеленью, оттуда пахло горьковатостью лопающихся почек, свежестью пробуждающейся земли.

Через курганы разрытой глины туда вела разгвазданная десятками ног тропинка - было удивительно, что людей не останавливала грязь. По дну оврага, в космах прошлогодней осоки, струилась речушка, поросшая вербняком в белых пушистых шариках, на противоположном берегу, полого спускавшемся к воде, были огороды.

Вдоль речушки люди разбили участки по две-три сотки, огородили кольями, железными трубами, кусками досок, протянули между ними веревки, шпагат, оцинкованную кабельную обмотку, проволоку, полиэтиленовую ленту, провода разных сечений и расцветок - короче говоря, везде и во всем подручный материал. В воскресенье, судя по вскопанной местами целине, здесь кипела работа, а сегодня ковырялась в земле лишь пожилая пара да живописный парень-бородач в джинсовом костюме и резиновых болотных сапогах с отвернутыми голенищами.

Навстречу, из лесу, по дороге шла молодая женщина с авоськой, в которой была полная трехлитровая банка, закрытая полиэтиленовой крышкой. Впереди белел березняк, и Панюшкин подумал, что в банке березовый сок, но, когда женщина подошла ближе, вспомнил, как несколько дней назад в раздевалке строители говорили о роднике, - в банке, вне всякого сомнения, была ключевая вода.

Можно было спросить у женщины, как туда пройти, но Панюшкин молча разминулся с нею: спросишь, а она еще подумает черт знает что. Дорога вновь вывела к ручью, на этот раз чистому и прозрачному, Панюшкин перешел его по шатким доскам, поднялся наискось наверх, к посадкам липы, и пошел вдоль оврага, надеясь, что тропа с четкими отпечатками модных луноходов незнакомки непременно выведет к роднику.

Вскоре он увидел на дне оврага старика в светло-серой штормовке с бидоном в руках и спустился по крутым, разбитым и скользким ступенькам, выдолбленным когда-то в глине, едва удержался на ногах, схватившись в последний момент за сухую прошлогоднюю пижму, и если бы куст пижмы не помог - купаться бы Панюшкину в ручье.

Старик по-доброму улыбался, глядя на Игнатовы попытки избежать купания в студеной воде, затем, когда тот удачно спустился вниз, показал ему дорожку в противоположной, южной стороне и, набрав пятилитровый бидон, сел на валун отдохнуть.

- Вкусна водица, а? Иль хлорки не хватает? - спросил старик, когда Панюшкин снял белую эмалированную кружку со столбика, подставил под струйку, выбегающую из-под деревянной крышки, прикрывающей позеленевшее асбестоцементное кольцо, и с жаждой, большими глотками опорожнил ее.

- Хлорки не хватает, - отшутился он.

- А водица живая. Неделю стоит - и свежая. Каждый день почти хожу из Очакова, пьем чай со старухой и первое готовим только из нее. Зубы остатние даже побелели... В позапрошлом году с соседом прибрали здесь, а ныне у меня сил никаких, соседа - вообще нет. Восемьдесят четвертый годок с крещенья пошел, ровесником века называюсь. И что сюда, что отсюда - все с пересидками. У меня здесь и лопата вон в осоке припрятана, может, прокопаешь канавку? Вишь, сколько грязищи намесили...

- Без вопросов, отец, - согласился Панюшкин.

Возвращался на стройку Панюшкин с ощущением, что мир просторен, добр и интересен. Хорошее дело, какое бы оно ни было малостью, просветлило для него весь мир, украсило жизнь. Старик посоветовал непременно брать воду, Панюшкин решил носить ее с завтрашнего дня - найдется у Светланы Павловны какая-нибудь емкость подходящая, во всяком случае, трехлитровая банка. Но не без грусти вспоминался ему другой родник - в родных местах, у озера. Там, под бугром с могучими соснами, как живой цветок, шевелил песчаными лепестками ключ, прозванный в народе Святым. Из поколения в поколение в Кицевке передавалась легенда о добром молодце, который, защищая любимую девушку, в честном бою, с дубиной против шпаги, убил молодого помещика-офицера. Старый помещик, из каких-то немцев, запорол парня до смерти, а девушка с горя ночью бросилась в озеро. Напротив того места люди увидели утром бивший на берегу ключ. Старый немец велел крестьянам засыпать его, навезли целый холм песку, но ключ каждое утро бил снова. Не совладав с родником, немец продал поместье, а люди на холме посадили сосны...

Бородач в джинсовом костюме окликнул Панюшкина и, показывая на кучу прошлогодних стеблей, попросил спичек. Панюшкин в свое время ради Светланы Павловны курить действительно бросил, но спички по старой привычке всегда носил. Влажные стебли не разгорались, разжигал их парень неумело, и Панюшкин, видя, что так дело не пойдет, содрал с одного из кольев бересту, помог неумехе.

- Огороды от какой-то организации? - спросил он, зная, что есть организации, которые своим работникам дают участки под картошку.

- Никакой организации. Кто пожелал, тот и взял, - ответил бородач.

- Как это? - не понял Панюшкин, помнивший еще времена, когда каждый куст смородины облагался налогом.

- Очень просто. Я живу вон в том круге, - показал борода на дом - круг из четырех шестнадцатиэтажек, смотрю из окна и вижу: копают люди землю. И мы пришли с женой копать. Вот и все. Не убивать же время возле пивных ларьков...

- Сам, наверно, из деревни, к земле потянуло? - спросил Панюшкин, не понимая еще до конца, как это люди без разрешения, без спросу развели вокруг в черте столицы огороды.

Парень рассмеялся, поправил палкой стебли и, взглянув на собеседника радостно, поднял палец вверх и потряс им:

- В том-то и закавыка, что нет! И я, и жена всю жизнь в Москве. И отцы-деды тоже коренные москвичи. Жили мы в центре, получили новую квартиру, здесь воздух...

- Как же так - вы с землей дела не имели! Ты же не знаешь ни черта, - удивился Панюшкин.

- Не знаю, откуда мне знать. Будем смотреть, как люди делают. Научимся. Может, и ты возьмешь? Или у тебя дача?

- Какая там дача... Сами недавно переехали на Юго-Запад…-

- Тогда бери. Бери! Сажай что хочешь. В прошлом году здесь несколько участков было, а в этом - десятки. Кое-кто даже фруктовые деревья сажать собирается. Ты ведь в деревне родился?

- В деревне.

- Тогда бери участок рядом со мной. Занял для соседа, он отказался. Говорит, в свое время наколупался в земле, пусть другие поколупаются. Бери, меня научишь. Продовольственную программу будем двигать...

Предложение бородача было слишком неожиданным для крестьянской натуры Панюшкина, требовалось все взвесить и прикинуть, причем основательно, если речь идет о земле. Времени для основательности не было, парню надо было давать ответ немедленно. Для джинсового бородача это - игра, хобби, развлечение, не больше, серьезности по отношению к земле, как она того требовала, у него не было - да и откуда ей взяться? И насчет продовольственной программы упомянул слишком легковесно, просто так, лишь бы сболтнуть. Да разве бородач исключение? Насмотрелся Панюшкин за свою жизнь на несерьезное отношение к земле, именно из-за него заколесил по белу свету. Вот Вениамин Кувшинов к земле серьезен, он хлебороб истинный, только не с кем ему по-настоящему поднять хозяйство, обиходить землю и родной край, как положено и как он того заслуживает. И отказываться нельзя - это всегда можно. Проснулась в Панюшкине извечная крестьянская жадность к земле, екнуло у него под ложечкой, но воли он ей не дал - как же это получится: у матери полгектара бурьянами заросло, кротам приволье, сад вырождается, а он, Игнат Панюшкин, ухватится за две сотки бросовой, поросшей осокой и чередой земли? Тоже ведь несерьезно, шиворот-навыворот как-то. Для души разве?

- Если берешь, давай знакомиться, - предложил не без нажима бородач.

- Давай, - протянул руку Панюшкин.

- Денис, но не Давыдов, а Давыдкин.

 


 

 

6

 

Хотелось без подготовки обрадовать Светлану Павловну: участок взял. Назвать его огородом или даже дачей. Но тут верх взяла осторожность и осмотрительность: неизвестно, как еще Светлана Павловна на эту затею посмотрит, самому надо решить окончательно, браться за него или нет. Не решил, а между тем зашел в хозяйственный отдел универсама возле метро посмотреть какой-нибудь инвентарь, а такими товарами там не торговали.

Денис Давыдкин его поразил и заставил крепко задуматься. Обмозговывать все, обсасывать до мелочей, сомне­ваться все больше и все меньше удивляться - это пришло к Панюшкину после сорока. Возможно, давал о себе знать переходный мужской возраст - в районе сорока абсолютно ясно, что молодость позади, впереди зрелость, омрачаемая нередко первыми инфарктами и прочими недугами в зави­симости от того, насколько бурным образом была проведе­на молодость. Панюшкин жил нелегко, трудно даже, но в здоровом стиле и оттого, видимо, после сорока стал явно мудреть.

Так вот, Денис Давыдкин не столько удивил его, сколько поразил. Не желает Денис, значит, отираться возле пивных. Конечно, в театры каждую неделю только артисты ходят, им деваться некуда - такая работа. Телевизор - на талии сильно сказывается. Есть свободное время... Между про­чим, Панюшкин никогда так не жил, чтобы через две ав­тобусные остановки был пивной бар. После газопровод ему хотелось свежего разливного пива, и он вначале зачас­тил в заведение. С третьего посещения завсегдатаи стали с ним здороваться, не исключено, потому что приходил с вяленой рыбой и угощал соседей по удовольствию. Раз­ный народ толкался в баре, но больше всего, казалось ему, было выходца из деревни, москвича в первом, если совсем не в нулевом, поколении. Пусть он десять или двадцать лет живет в столице, но его, приехавшего по лимиту, не без труда получившего пропис­ку и жилплощадь, если хорошо присмотреться, отличить от коренного москвича нетрудно. Особенно в пивной.

«Что дома делать: с бабой гаркаться? А тут вроде клу­ба, анекдоты потравить, футбол-хоккей обсудить, вообще поговорить можно, облегчить нутро. Вот и ходишь каждый день сюда, на эту барщину»,- признался как-то ему в стадии откровенности не такой старый, но сильно покороблен­ный завсегдатай. На вопрос Панюшкина, не помышлял ли он все эти годы о деревне, распространялся, что никакой он работы не боялся и не боится, только жена привыкла к удобствам городской жизни, и все тут... Было время, по­думывали они вернуться в сельские края - дочь замуж вы­скочила, родила двоих дуплетом, впятером толкались на восемнадцати метрах, а в деревне пустовал родительский пятистенок. Только вопрос о возвращении в деревню отпал, как пуповина у младенца, сразу же после получения мо­лодыми квартиры. Тем временем деревню как неперспек­тивную перепахали. Так что возвращаться некуда, вопрос пустой, совсем вопрос снят - название деревни осталось у него лишь в паспорте.

Вообще-то, подвел итог завсегда­тай, городскую жизнь придумали бабы. Мужики крепости строили, а бабы превращали их в города. Для собственного удобства и удовольствия - и торговля большая, и выбор нарядов, и показать их было кому, и дочь-дурынду легче повесить на шею какому-нибудь дуролому - не деревня, где все о всех и всё знают, а уж по-бол-та-а-ать есть с кем… Завсегдатай, очевидно, был философом здешнего пивного бара, философом-балаболом, живущим, в сущности, от одной кружки пива до другой, и чувствовалась в нем не­собранность и неустроенность, погаркался с женой - и во всех проблемах и прегрешениях человечества усматривал происки коварного женского рода.

У Дениса Давыдкина тоске о сельской жизни взяться решительно было неоткуда – человек городской, москвич, должно быть, в десятом поколении, но вот что поразитель­но: через всю городскую родословную прошла тяга к земле, не испугала грязь, не остановило незнание крестьянско­го дела. Захотелось вырастить что-нибудь самому - и все тут. Значит, зов земли есть в каждом человеке, выходит, можно покинуть землю, но нельзя избавиться от тяги к ней? И это один из незыблемых законов человеческого бытия - как способность радоваться солнцу, детям, красоте, как желание любить и быть любимым? Человек может изменить земле, а она ему - нет? Потому что он всегда в ее власти, она безмолвно и терпеливо ждет, пока он сам почувствует это? Получается, в каждом человеке есть зов земли, есть он и в Светлане Павловне, есть и в детях - Леночке и Паше, надо лишь сделать так, чтобы они его услышали? Да, чтоб услышали, чтоб затем произошла подвижка в душе, в ценностях и их мерилах. Однако чтоб этим все не закон­чилось - можно ведь слышать и оставаться глухим, все прекрасно понимать, а делать совсем по-иному. Вся слож­ность не в земле, а в человеке, в том, как люди помога­ют друг другу сохранить верность ей, не отвращать от нее...

Денис Давыдкин - легкий, видать по всему, в жиз­ни человек, без всяких сложностей, он как птица, кото­рой от рождения дано знать, куда ей осенью лететь, и, не мудрствуя лукаво, взял свое направление. По наи­тию взял...

Эх, дорогой товарищ Денис Давыдкин, как же ты обрадовал Игната Панюшкина! От земли не уходят безвозврат­но, в самом уходе есть уже элемент возвращения - об этом он задумался своим возмужавшим умом на твоем примере. Через годы, через поколенья, но все равно возвращение? Хотя бы твоим способом, дорогой товарищ? В каждой квартире, на каком бы этаже она ни располагалась, есть комочек земли, на котором растет какой-нибудь цветок. Пусть даже экзотический и замучен­ный уходом кактус, неведомыми путями попавший из-за океана на московский подоконник, но ведь главное в том, что он есть, комочек земли, рядом, напоминает о том, что все мы от земли, все мы родом из деревни?

Обрадовала Панюшкина история с Денисом Давыдкиным, но и сильно огорчила. Радоваться можно по-разному, размышлял он, потреблять радость или же делать ее. А ты сам, каков ты сам, а?

Брать или не брать клочок с осокой и чередой – теперь такого вопроса не существовало. Конечно, брать, хотя он понимал: две-три сотки за речушкой на Юго-Западе, на­зываемой, кажется, Очаковкой, не дадут ему покоя, не ре­шат проблему. Напротив... Он сообщил Светлане Павловне об участке, она не удивилась, только задала сугубо практический, чисто женский вопрос: а что мы с ним будем делать? Обрабатывать. Она пожала плечами, вспомнила, как в. прошлом году у них на работе давали садоводческие участки почти под Малоярославцем. Все загорелись, участ­ков было куда меньше, чем желающих, перессорились из-за них, затем отказались - очень далеко. Ищут до сих пор по­ближе. Короче говоря, смотри сам, как считаешь нужным, так и поступай. Хотя, конечно, все это напоминает огороды на трамвайных путях в осажденном Ленинграде. Но чем бы дитя ни тешилось...

Она знала настроение мужа, все понимала, но ошиблась, полагая, что огород за речушкой успокоит его хотя бы на время. Она бы, в крайнем случае, согласилась на садовый участок, но только не под Малоярославцем. Панюшкин же малым никогда не довольствовался. Он и после сорока остался максималистом, не таким, правда, как в юности, но все же. И задумал он поехать на первомайские празд­ники к матери в деревню. Помочь управиться с огородом.

- Поезжай, - сказала Светлана Павловна, обиженная тем, что он решил ехать сам, даже для приличия не предложил ей с детьми составить компанию. Ну что ж, сколько волка ни корми… Опять в праздники с детьми одна. По­езжай...

 


 

 

7

 

В Кицевке он не водил многодневные хороводы из мужиков вокруг сельмага, как случалось в давние его побывки, когда Панюшкин считал себя удачливым, веселым и разбитным хозяином собственной судьбы. Тогда ему важно было утвердиться в глазах земляков, убедить их в правильности выбранного пути и, как в те времена представлялось, для полной убедительности не хватало «Жигулей» - сразить всех наповал окончательно. Спасибо Васькиной жене Ва­лентине - надоумила не возвышаться и не хвастаться, потому как перед кем?!

Прослышав о приезде Игната, первым объявился быв­ший бригадир Тимофей Кондратьевич - получить предназначенный ему фестал. Руки у него тряслись, словно всю жизнь воровал кур, высох весь и скукожился, а туда же распахнул полу ватника, заговорщицки показал головку четвертинки-мерзавчика и подмигнул мутноватым, болотного цвета глазом. Игнат вспомнил, не мог не вспомнить, как он когда-то ждал разговора бригадира с ним, а тот проезжал на телеге задом наперед, и поднялась в душе досада. Не нужно ворошить былое, но душе не прикажешь. Он отказался, сославшись на то, что ему надо в контору, а появляться там выпивши не следует - не доверят лошадь и плуг.

Тимофей был сбит с толку, он не помнил слу­чая, чтобы в Кицевке здоровый мужик отказался выпить на дармовщину. К тому же в гости прибыл, попить-погу­лять - и вдруг отказ? Нет, такого происшествия на его памяти не бывало даже с шоферами, которые находились за рулем. Ломается, не иначе. Тимофей Кондратьевич приступил к уговорам, организовал нечто похожее на глу­хую блокаду, однако Панюшкин не дрогнул, и тогда былой бригадир, разобидевшись, пошел искать другого партнера, зажав в руке пачку лекарства.

Обрадовалась ли мать приезду Игната? Разумеется, но и встревожилась - приехал на все майские праздники, на десять дней, без семьи? Осторожно выспрашивала о Светлане Павловне и внуках, получала в ответ успо­коительное «нормально», отчего ее тревога еще боль­ше росла.

- Болтают бабы, мол, у тебя со Светланой Павловной не того, ну, разошелся, - набралась смелости сказать на­прямик и застыла посреди двора растерянная, взъерошен­ная и готовая к любому ответу.

Игнат в это время стоял на табуретке под яблоней, cpeзал секатором сухие ветки. I

- Пусть болтают. От нечего делать чего только не взбредет в голову. Праздная голова - мастерская дьявола, - ответил спокойно, словно о чем-то таком, его вовсе не касаемом, а затем повернулся к матери, увидел, как она мелко-мелко перебирает в руках край фартука, и воскликнул:

- Ну, Тимофей, стервец, пустил слушок с обиды! Ну, кадра, погоди!..

И только этот возглас немного успокоил мать, однако не рассеял окончательно сомнений.

Из пятидесяти соток она пользовалась всего несколькими грядками - выращивала для себя овощи и на случай приезда внуков немного клубники. На большее не было сил. Остальное заросло лебедой, а уж в ней прижились тополь, ивняк, пошли кустарники. Игнат два дня расчищал огород с топором, распугал кротов, сжег все, распахал и забороновал весь огород.

- Посадим картошку, - объявил он матери.

- Зачем? - спросила она.

- Знатная бульбенция на залежи будет, - продолжал свое Игнат.

- Ну, хорошо, посадим, - согласилась мать. - А кто пропалывать будет, окучивать, копать? Она мне без надобности. Зачем мне такую обузу на себя брать? Не нужно мне картошки столько, два ведра сажаю - и хватает, еще остается.

- Пригодится. Сдашь в сельпо. Мотоцикл с коляской себе купишь, - пошутил он, пытаясь развеселить мать, а потом посерьезнел, нахмурился. - Земля не должна пусто­вать. Мне джунгли эти стали уже сниться. Полоть? Оку­чивать? Может, летом приедем, поможем, а нет - придет­ся тебе потихоньку потяпать. Копать сам приеду. Но земля не должна пустовать, не должна прогуливать, - повторил он, и возразить на это ей было нечего.

По утрам, когда солнце только начинало подниматься, он брал ведро и отправлялся к Святому роднику. Не торопился на заветной тропинке, идущей вдоль озе­ра, мимо заводей, поросших травой, где по ночам так шумно терся лещ, что шлепки были слышны в деревне. Однажды утром он увидел, как ходуном ходил камыш у противо­положного берега, там чмокал и чмокал, нерестясь, карась. К нему подкрадывался на лодчонке Тимофей Кондратьевич - захотел все-таки, паршивый мужичонка, погреть руки… И грел - вот что совсем неудивительно. В деревне поговаривали о мешке леща, взятом Тимофеем недавно.

Не осуждали, ни вслух, ни молча, по той причине, что каждое лето приезжали рыбаки из рыбхоза, выгребали огромным неводом, в сущности, морским тралом, несколько машин рыбы и уезжали до следующего лета. Они не разво­дили рыбу, не подкармливали, она в озере сама о себе заботилась. Деревенским промышлять сетями строго-настро­го запрещалось. Вот они из протеста и браконьерствовали, не гнушались брать рыбу и в нерест. Грабеж и разбой средь бела дня. И невозможно было усовестить таких, как Тимофей Кондратьевич – и ухом не поведет былой бри­гадир, разве что обложит матом: мол, не знаешь, мать­ перетак, что через месяц сюда с тралом заявятся?!

Плюнул Панюшкин с досады, отвернулся, только бы не видеть и душу не саднить, и, продираясь через остро пах­нущий смородинник, выбрался на песчаный бугор с веко­выми соснами. Кряжистые и могучие, с загадочно-мудрым шумом в кронах, они манили к себе детвору многих поколе­ний, которая здесь купалась, загорала на песке, ловила рыбу и голубых раков, жгла костры. Это было любимым местом молодежи, и сколько слышали сосны девичьих частушек и песен, вздохов, тайных признаний... Теперь по­чему-то бугор зарос хилым соснячком и колючим боярыш­ником, и не почему-то, поправил се я Панюшкин, а попросту некому стало тут вытаптывать самосейки, некому перелопа­чивать ногами песок.

А родник все шевелил песчаными лепестками, вода в нем по-прежнему была как слеза, студеная и caмая вкус­ная на свете. Уж сколько родников, колодцев, ключей и разных других источников отведал Панюшкин за годы работы по романтическому ведомству, но такой воды, не говоря уж о том, что лучше, ему встречать не приходилось. Все-таки нет вкуснее и желаннее родной воды. Он подставлял ладони под струйку, сбегающую по шиферному желобку, пил пригоршнями - каждое утро он совершал этот ритуал, ему было необходимо, чтобы студеная струя обожгла натруженные руки, а в ответ, если бы только это было возможно, он бы погладил ее. Во всяком случае, ему очень хотелось погладить ее.

Дома Панюшкин разжигал самовар, заваривал по всем правилам чай и садился пить из блюдца, с кусочками сахара вприкуску. Нигде и никогда не пил так чай, а вот дома - непременно из 6людца и вприкуску. В иных местах прикус­ка с прихлебом могла быть смешной и казаться купеческим пережитком, но только не в Кицевке, где так чаевничали испокон веков. И гоняли чаи, пока не прошибет пот, не разомлеет каждая косточка, пока не захочется с огромным чувством исполненного долга откинуться на спинку, стула и сказать: «Уф-ф-ф!», а затем приложить к потному лицу чистое, сухое полотенце.

Женская половина Кицевки прекрасно усвоила – это самый удобный момент для разговора с разнежившимся сильным полом - и, подав полотенце, немедленно приступала к делу. Мать наблюдала, как сын вытирал морщинистый лоб, шуршащие щеки с почти уже белой щетиной, раздвоенный, острый и упрямый, точь-в-точь как у отца, подбородок, думала о том, что Игнат уже не молод, помотало его по городам и весям, а жизнь у него по-настоящему не устоялась и не определилась до конца. Она это сердцем чувствовала, и ей хотелось выведать у сына нечто такое, что бы окончательно рассеяло ее тревогу или, в самом худшем случае, дало для нее веские основания. Ей очень многого хотелось: и чтобы все были живы и здоровы, и чтобы у Игната и Светланы Павловны были согласие и любовь, чтобы внуки ­выросли хорошими, добрыми и умными и, разумеется, чтобы все они не забывали ее. О том, что они приедут жить в Кицевку, она и не мечтала. И мало, и очень много ей хотелось.

Как умела, она удерживала территориально разговоры в пределах Москвы, нахваливала квартиру и в то же время ругала столичное житье: особенно ей не нравились водянистое молоко и сухожилистое мясо, непотребный вид овощей в магазинах. Критиковалось и масло, больше всего доставалось твердой сырокопченой импортной колбасе и заграничным курам. Зато расхваливался черный орловский хлеб, российский сыр, баночного посола селедка и большая редкость - хамса по полтиннику за кило. Иначе говоря, она ни за что не согласилась бы жить в Москве - там одного народу тьма-тьмущая, каждый куда-то спешит-бежит. Управившись с гастрономическим обозрением столичной жизни, мать исподволь перевела разговор поближе к Светлане Павловне: как она там с детьми, голубушка. Диссертацию пишет, ответил Игнат, и непонятное, но, видать, высокоученое занятие еще больше подняло невестку в ее глазах, и стало еще тревожнее: сын большим наукам не научен, может, и не ровня они друг другу, а детки, внуки мои золотые, что с ними будет, а? Накаркают завистливые кицевские бабы, ох накаркают, проклятые...

Разомлевший Панюшкин в благодушном настроении рассказал матери о встрече в конторе с Венькой Кувшино­вым - кабинет у него, шельмеца, как у министра, а он, все равно, как был Кувшином, так Кувшином и остался. :Какой смысл Панюшкин вкладывал в забытое мальчишечье про­звище председателя, он сам толком не знал - во всяком случае, добрый, дружеский. Годки они, товарищи...

«Поспешил ты, Игнат, с Шурупом в Среднюю Азию уезжать», - не зря Bенька теперь так сказал. И провел черту между ними, как канавокопателем отделил Панюш­кина от Шурупова: Васька лишь себя одного любит, да и то не каждый день - бессмысленная и, потому зловредная личность из того разряда процветающих у нас дураков, которые поднаторели нести всякую чушь собачью с глубокомысленным видом. Кувшин приобрел неожиданную резкость и определенность в суждениях - да, он знал, что и почем продается, и доставалось ему на орехи нередко. Он завоевал право на способ и форму своих суждений. За Кувшином стояли две улицы прекрасных двухэтажных до­мов на одну семью, с газом, водой, теплыми туалетами и хозяйственными постройками во дворе, животноводческий комплекс, клуб, магазин, школа, больница, детский сад, гараж и мастерская... Никто столько не построил, сколько он. Другие председатели преимущественно ломали, наивно полагая, что снос с лица земли - важнейший элемент созидания. Впрочем, Кувшину нечего было ломать, за него поработали предшественники. У него был один выход - строить...

Не мог не заметить Панюшкин, как Кувшин сильно постарел. Игнат замечал, что иная особа нет-нет, да и посмотрит на него в метро или на улице не без интереса, а Кувшин - старик. Седой, наполовину лысый, мешки под глазами, желтоватые белки, морщины, обвисшая кожа на скулах, дряхлый второй подбородок. Не мог он рассчитывать на внимание пассажирок к своей особе в столичном метро, но в родных местах его будет помнить не одно поколение, и это факт. Сильно прожил мужик последние двадцать лет, молодец, и зависть к нему шевельнулась у Панюшкина, к тому, что Кувшин успел больше сделать, чем он, и это тоже факт. Панюшкин трудился на громких стройках, слава и внимание всей страны помогала, а какая слава была у колхоза Кувшина, кто его опекал? Таких колхозов только в одном районе штук двадцать. Сцепив зубы, собрав волю в кулак, Кувшин не за славой гонялся, а дело делал. У Панюшкина за спиной тоже кое-что было, но Кувшину пришлось труднее...

- Видишь ли, Панюшкин, я самый настоящий горлохват, хапуга, - сказал Кувшин с болью и обидой - на себя ли, на начальство, на свою судьбу? - Когда задумали сносить неперспективные населенные пункты, председатели колхозов на дыбы встали, а я согласился. Выбью, мол, под это дело деньги и фонды на материалы. А Кицевку и еще пять деревень и не думал сносить. Неперспективные надо поднимать и поднимать. Подсчитал: если снести Кицевку, закрыть там ферму, то колхоз на одной перевозке навоза больше потеряет, чем обходится содержание деревни. Дураки наши предки были что ли? Центральную усадьбу построил, а деревню не снес. Обманул? Обманул. Строгач дали, хотели выгнать. Заговорили о специализации, о комплексах, пока мужики в районе затылки чесали, обмозговывая да прикидывая, - у меня уже стены под откормочный стояли. Опять Кувшин сукин сын, всех обскакал, картину всему району испортил. Если картина сплошь унылая - больше денег и фондов дают. Одно дело с протянутой рукой стоять, а совсем иное - дело делать. Стал я по этой причине как бы враг родному району. Пошли разговоры: на наших телятах Кувшинов деньги лопатой гребет. Хотели отобрать комплекс, сделать его межколхозным. Мы, мол, тоже пахали. Не отдал. Комиссия за комиссией, ревизия за ревизией, фактик к фактику - уголовное дело. И шабашникам много платил, и материалы незаконно приобретал. Но ведь приобретал, не воровал и не ворованное покупал! А вы законно много их мне давали? Короче говоря, разговор со мной напрямик: отдавай комплекс, а дело мы прикроем. Очень хотелось району за наш счет как бы из воздуха получить комплекс. Мол, район построил. «Нет, комплекс я не отдам,- говорю, - лучше судите. Я его не для себя строил, вот за это и судите!» Петушусь, а у самого мурашки по спине бегают: ведь могут посадить. Меня казенным жильем обеспечат, а что будет делать жена с ребятишками? У тебя, к примеру, Игнат, eсть квартира, она твоя, а я живу в доме, который мой до тех пор, пока я председатель. Сам ведь такой порядок установил. Родительский дом в Кицевке я сразу снес - чтоб не тыкали меня в него носом. Не судили, а строгач с последним предупреждением вписали. А через два года - орден. Обком партии настоял. Почему? Звонит председатель облисполкома: «Кувшинов, нужно полторы сотни бычков такой-то упитанности. Больше взять негде. Ты понимаешь, это указание мы не можем не выполнить». Хорошо, соглашаюсь, только я потеряю на потере привеса столько-то тысяч рублей. Помогите мне их возместить. Дайте четыре вагона комбикорма. «Два», - отвечает. А я и просил четыре, зная, что выделит два. Упустить свое не имею права. А орден лучше бы мне не давали, опять пересуды, зависть, вражда.

После ордена внимание прессы, показали по телеви­дению нашу центральную усадьбу - пошли письма, со всей страны на работу просятся. Даже один артист изъявил желание поднять нашу культуру.- Кувшинов с улыбкой достал из стола толстую вишневую папку, показал Игнату письма: - Написал нам один деятель, дескать, я - механизатор, жена дояркой в свое время работала, у нас семь сыновей. Обрадовался я, говорю на правлении: люди, ведь семь работников для колхоза получим, дадим коттедж, а? Послали вызов. Встретили их, как космона­втов, с хлебом-солью на рушнике, на красной бархатной подушечке ключи от коттеджа. Как вспомню, спать не могу от стыда! И что ты думаешь? Папа, мама и двое старших пьют по-черному. Колхозники проходу не дают: для кого мы эти дома строили - для пьяни? Сами в избах живем, а ты такие дома им даешь? Мне крыть нечем. И не выселишь - вызов у них есть, пять несовершеннолетних детей, которые, понятное дело, ни в чем не вино­ваты.

Видишь ли, Панюшкин, из города хороший работник в деревню не торопится, ему в городе хорошо - вот чем загвоздка. Есть, конечно, настоящие крестьянские души, которые созданы для жизни в деревне, но таких мало. В основном переманиваем из других областей, из деревень. И опять Кувшинов сукин сын - подрывает сельское хозяйство в других местах. Одно утешение: они здесь работают, а не дурью маются. Вот так-то, Панюшкин.

Ничего не сказал об этом Панюшкин старой матери, поделился лишь тем, что Вениамин не вычеркнул окончательно из своих списков ни его, ни Светлану Павловну. Кандидаты наук нам тоже нужны, сказал председатель. Пришлось взять врача со стороны, брал без особой охоты, и точно: с женой живет как кошка с собакой, фельдшера споил, взялся за ветврача. Ждем Светлану Павловну, так и сказал. Когда больные о ней вспоминают, им от одного этого становится легче. Полюбили наши люди твою жену, Игнат... Мать расцвела после таких слов.

И еще одно сказал Панюшкин. Кувшин спросил:

«Игнат, скажем, с Шурупом яснее ясного. Но с тобой - ­нет. Скажи-ка милость, только честно: тянет тебя к земле, домой или нет?»

« Честно, говоришь? Тянет, Вениамин, да еще как тянет, снится... Но что с того, ты мой расклад знаешь...»

- Ой, беда-то какая,- схлопнула ладони перед собой мать и горестно закачала головой.

 


 

8

 

С некоторых пор Панюшкин заметил странное явление, обгоняют его люди. Идет он на работу, и вдруг сзади тук-тук каблучками какая-нибудь девица, обгоняет и уходит вперед. Неповоротлив стал Панюшкин, медлителен. Особенно в метро, где он старался не толкаться, уступать дорогу представительницам прекрасного пола и никого не обгонял, оставаясь позади. Раньше он ходил быстро и легко, никому, даже молодым ребятам, не позволял опередить себя. Никому и нигде не позволял - ни в армии, ни на работе. А теперь его приноровились оставлять позади даже женщины.

Венька Кувшин вообще, казалось, сидел на одном месте всю жизнь, а ушел далеко вперед. И это также вынужден был признать Панюшкин.

Дела за речушкой подвигались быстро. За субботу и воскресенье он вскопал целину на полтора штыка: но самое важное и радостное для него - вместе с ним трудились Леночка и Паша. Он им выделил по маленько грядке. Леночке захотелось вырастить гладиолусы; и, хотя Панюшкин никогда в жизни их не сажал, он сомневался в том, вырастут и зацветут ли они на такой нови. Ему тоже очень хотелось, чтобы они у Леночки выросли и зацвели, и он купил на рынке десяток самых крупных луковиц у старушки, которая внушала доверие и которая прочитала из любви к цветам целую лекцию о гладиолусах. И даже открыла секрет: луковицы надо закапывать поглубже, иначе цветущие стрелы упадут.

Затем он принес хорошей земли из-под яблонь, тех caмых, оставленных им хотя бы еще на одно лето, которые, словно предчувствуя свою обреченность, нынешней весной цвели пышно. Леночкины гладиолусы взволновали и Светлану Павловну, она пришла на участок, посмотрела на люд, копавшийся в земле, на азарт Паши, в десятый paз перевернувший грядку в квадратный метр без всякой цели, и взяла в руки грабли.

Ох, и трудно же было ей, городской и неумелой, разбивать дерновые комья целины, никак не получалась у нее работа, однако Панюшкин не мешал и не подска­зывал - пускай сама научится, не боги горшки обжига­ют.

Подошла знакомиться Люба Давыдкина - Панюшкин не говорил жене, что соседи по участку, оказывается, ученые, Денис - доктор каких-то наук, а его жена – кандидат тех же наук. По внешнему виду это никак нельзя было определить, поэтому Светлана Павловна без особой приветливости встретила какую-то пигалицу в не очень и заграничных очках, в трикотажных спортивных брюках, в резиновых ботах и обвисшей от носки кофте. Нет, не глянулась соседка Светлане Павловне, хотя Люба и принесла для Леночкиных гладиолусов пакет полного минерального удобрения, кулечки с какими-то мудреными микроэлементами, о существовании которых в земле Панюшкин как-то и не подозревал.

- Навозу бы, перегноя сюда, - сказал он мечтательно соседке, - вот тогда бы все у нас здесь зашумело.

- Где его взять, - ответила Люба и наморщила лоб, столкнувшись с неразрешимой задачей. Потом лоб у нее же как-то выпятился, глаза под очками сверкнули, и она выкрикнула с радостью, словно только что совершила великое открытие:

- Орешков можно набрать! В лесу!

Орешки сильно заинтересовали Пашу, он перестал кряхтеть над грядкой, уставился на Любу, а Светлана Пав­ловна, ничего не понимая, взглянула на новую знакомую откровенно профессионально, пытаясь найти, видимо, признаки какого-либо психиатрического синдрома.

- Лоси же ходят здесь у нас, - объясняла ей Люба, и Светлана Павловна, наконец, сообразив, о чем идет речь, ошалело даже встряхнула головой. - Не верите?­ - ляпнула Люба, не очень изящно ткнула указательным пальцем в дужку своих очков, водворяя их на переносицу. - Во всяком случае, под Леночкины гладиолусы можно насобирать. Они без органики могут, наверно, и не зацвести...

-А какие лосиные орешки - как грецкие? - подал голос Паша.

- Нет, Пашенька, это совсем другие орешки,­ - сказала Светлана Павловна, еще больше распаляя любопытство ребенка.

- Почему?

Этот вопрос поставил Светлану Павловну совсем в тупик. Непонятно было, из каких соображений она вдруг решила уберечь сына от прозы жизни, от жизни в сущности такой, какая она есть. Что же здесь такого, думал Панюшкин, чтобы ребенку все сказать, нет же здесь постыдного или зазорного, жизнь - она и есть жизнь, и ничего не поделаешь, если прекрасные цветы растут на навозе, а не в стерильном безвоздушном пространстве, плотно захламленном условностями, заблуждениями и попросту глупостью. Ох уж это желание красиво и культурно жить, которое чаще всего сочетается с высокомерным пренебрежением к самой жизни!

Он подошел к сыну, взял его за руку и сказал:

- Пойдем, сынок, за орешками...

- И я с вами. Можно мне, мама? – воскликнула Леночка, отрываясь от грядки, которую она все утро чуть ли не вылизывала.

Светлана Павловна вдруг улыбнулась, сказала совершенно непринужденно, словно ничего перед этим не произошло:

- Тогда и я с вами за орешками...

Панюшкин тоже улыбнулся: нет, непостижимой все-таки глубины и сложности человек - Светлана Павловна!

 


 

9

 

Ко всему прочему Игнат Панюшкин принадлежал к числу тех, кому не повезло с днем рождения. Он не появился на свет двадцать девятого февраля, такого дня в том году не было, не в Женский день и не первого апреля. Он родился 22 июня 1941 года, причем ровно в четыре утра. Более неудобного часа для рождения невозможно даже представить, и его первый крик совпал с первыми разрывами бомб на станции, на которой он спустя несколько дней разминулся с отцом, чтобы потом никогда с ним не встретиться... Отец лишь посмотрел через окно родильного дома на красное, сморщенное пятно, которое со временем должно стать лицом Игната Панюшкина, не подержал даже сына на pуках - запретили нянечки, не ощутил тепло новой жизни, и не успело в Павле Панюшкине прорасти отцовское чувство по-настоящему, как солдатский долг увлек его, наспех обмундирован­ного, с трехлинейкой, с десятком патронов к ней, на запад, под немецкие танки, прорвавшиеся к Минску.

Павел Панюшкин не успел написать жене и сыну ни одного письма, не оставил ни единой фотографии, хотя бы самой завалящей, которая могла бы помочь Игнату представить, как выглядел в жизни отец. Маль­чишкой он напрягал свое воображение, пытаясь вызвать в нем облик отца, ложился спать с тайной мыслью уви­деть его во сне, но тот ни разу не предстал перед сыном.

При мысли об отце в душе Игната открывалась неза­полнимая, неуютная пустота, сердце охватывала тоска, разжигаемая воспоминаниями матери о нем как об очень хорошем, добром и красивом человеке. Мать и отец роди­лись в Кицевке, знали друг друга с детства, и это давало ей основание говорить Игнату: ты - вылитый отец. Самое дорогое от отца Панюшкин научился отыскивать в самом себе, и таким образом он равнялся на него, брал пример, сопоставлял себя и его, и чем дальше во времени отодвигалась война, тем больше гордился им, безвестным солдатом, исполнившим свой долг до конца в первые недели войны.

Дни рождения Панюшкин не праздновал. Что-то кощунственное было бы в этом, оскорбительное для памя­ти отца и невыносимо жестокое для матери, которая всегда в июне, начиная с двадцатого еще числа, ходила с красными, заплаканными по ночам глазами. Да и сам Игнат в конце июня не ощущал потребности в веселье ­- последние дни июня были торжественны по-иному, для него это было время памяти, святости в душе и мыслях, не оскверненной суесловием. Меньше всего Панюшкин думал в эти дни о своем рождении - и в сорок три, думая об отце, он все еще надеялся на чудо, не столько, разуме­ется, надеялся, сколько допускал его. Вдруг все-таки отец остался жив, и они встретятся, наконец-то, обнимут друг друга, отец и сын, и поведут неторопливый мужской разговор о жизни, о делах...

В нынешнем году двадцать второе пришлось на пятницу. Светлана Павловна утром поцеловала Панюшкина и подарила модную французскую сорочку, Леночка с Пашей преподнесли по открытке, разрисовав их по своему усмотрению разноцветными фломастерами. Светлана Павловна знала об отношении мужа к собственному дню рождения, знала также о его отце то, что было известно самому Панюшкину, и поэтому старалась быть очень внимательной и деликатной, боялась перейти едва уловимую грань, за которой внимание могло обернуться пренебрежением к памяти, святотатством.

Вечером она принесла несколько килограммов молодой баранины, не очень умело исказила истину в том смысле, что такое великолепное нежное мясо продавалось в мага­зине. Вот она и взяла побольше, вспомнив, как Игнат не раз заводил разговор о шашлыке, который не плохо было бы соорудить за речкой, «на даче», как они, не сгова­риваясь, с налетом иронии назвали свой огород. Затем зашла в винный отдел, продолжала Светлана Павловна, и это была уже святая правда, а там продается хорошее вино, как раз к шашлыку. Взяла несколько бутылок... Может, есть смысл пригласить в воскресенье «на дачу» Шуруповых и Давыдкиных?

К последним она прониклась симпатией - они были интересными, хотя и несколько своеобразными людьми. Уважение к ним, вероятно, отчасти объяснялось тем, что Давыдкины защитили вдвоем уже три диссертации, Люба приступила к написанию четвертой, а Светлана Павловна за год напряженной работы лишь приблизилась к пони­манию того, что никакая она не надежда своих учителей. Они по каким-то непонятным причинам, вероятно, льстили ей, возможно, время упустила, отстала или сама изменилась. А то, что Светлана Павловна, столкнувшись с трудностями по диссертации, стала меняться в лучшую сторо­ну, у Панюшкина не вызывало сомнений. Все реже трещал в квартире телефон, все короче были разговоры по люби­мому хэндфону, все больше она занималась детьми, домом, причем не показной его стороной, не шиком и блеском для чужих глаз, а теплом и уютом.

В ней шла работа: видимо, Светлана Павловна входила в пору своего расцвета, прибавила в обаятельности, женственности и красоте - Панюшкин нередко ловил себя на том, что он восхищается и любуется своей женой.

К воскресенью был готов стол, скамейки с двух сторон возле него, тоже на столбах, печурка из кирпича, накры­тая оцинкованным листом железа, на котором можно было вскипятить чай, а сняв лист - жарить шашлыки. Все это Панюшкин строил с детьми: Паша пыхтел, помогая отцу копать ямы, прибивать доски, а Леночка никому не позволяла обмазывать старые кирпичи глиной, даже любимому младшему брату, пока тот не разревелся от обиды.

Утром Панюшкин не стал дожидаться, пока Шуруповы приедут, пошел на участок один - надо было запастись на стройке дровами, принести в новенькой канистре, купленной вчера специально к этому дню, родниковой воды.

День выдался чудесный - теплый, спокойный, сол­нечный. Зеленый ковер луга с золотистыми комками цветущего зверобоя, взгорки, усыпанные ромашками, прохладное журчание ручья, простор и тишина настраива­ли Панюшкина торжественно. В его душе этим утром было больше мира и согласия, чем когда-либо прежде,- ведь все у него, если разобраться, хорошо, и жена, как гово­рится, красавица, и дети как картинки, и дом – полная чаша. Должно быть, не существовало на земле в эти минуты более счастливого человека, нежели Панюшкин, который шел с алюминиевой канистрой по высокому берегу ручья к роднику.

Какого тебе рожна надо, Игнат Панюшкин, а?! Так он спросил себя, подумав о том, что если бы встал отец с неведомого огневого рубежа, то порадовался бы за него. Человеку всегда больше надо - так он устроен, человек... Сорок три года назад отца вызвали в район, завтра двадцать пятое - день первого и последнего свидания с ним.

И когда он спустился вниз, к источнику, остатки благодушного настроения вовсе покинули его: родник невозможно было узнать. Кто-то за несколько дней, в течение которых он сюда не наведывался, уложил трубу, забетонировал ее в стене, насыпал сверху земли, посадил цветы, кажется, мачок, огородил родник шпунто­ванной половой доской со следами старой краски, прибил на столбы крючки для кружек, верхнюю доску, своего рода полочку для банок и бидонов, покрыл полоской белого пластика. Справа стояла скамейка, тоже под пластиком, тут же была посажена, по крайней мере, десятилетняя яблоня-дичок, перенесенная сюда с комлем. Здесь трудились люди, которые понятия не имели, что великовозрастный дичок, пересаженный посреди лета, непременно засохнет, если даже обрезать - не приживется. Что цветы в тени, на холодной из-за родника земле не вырастут. Что зимой неумело зацементированная стенка будет разорвана льдом - без гидроизоляции ей не устоять. Но как много у этих людей любви к роднику, любви, не изнывающей в тоске от собственного копания в мнимых и действительных обидах, от непонимания окружающих, сверхнечуткости! Нет, здесь все преобразила любовь действенная, и ­как всякая любовь - немножко наивная, как всякая настоящая и великая любовь - украшающая этот мир, делающая его добрее, человечнее.

Панюшкин подставил горлышко канистры под мягкий хрусталь струи, выбегающей из железной трубы, подумал, что трубу надо было найти керамическую или асбоце­ментную, алюминиевую, во всяком случае, оцинкован­ную, - и эта непрактичность тех, кто здесь трудился (уж каких только труб не валяется вокруг, особенно в овраге по старой дороге на Боровское шоссе!), вызвала острое недовольство собой. Ведь ты мог сделать все то же самое, может, в чем-то и лучше, но почему ты не сделал, почему? Разве не тебя просил об этом немощный старик из Очакова, разве не ты видел здесь грязь и запущенность, разве не ты спокойно-бездеятельно стоял на своей родине возле Святого родника, тоже неухоженного и заброшен­ного, кое-как прикрытого одним куском шифера, а с дру­гого куска пил пригоршнями воду и ахал при этом?! Неужели так поступил бы твой отец и неужели ты не сможешь научить такой деятельной любви к родной земле своего сына, не сможешь, потому что сам не являешься для него примером?

Совестно стало Панюшкину возле источника, стыдно было брать воду из чужой трубы. Ему захотелось уйти, забыть все, но та же совесть властно велела постоять здесь, на месте его позора, присесть на чужую лавочку, посидеть и подумать, запомнить хорошенько урок. И Панюшкин посидел бы и подумал, но подошли две толстых и визгливых дамы с пухлыми и тяжелыми сумками, с мужьями, успевшими с утра поправить свое драгоценное здоровье, славно подорванное, вероятно, в субботу. Панюш­кин не прислушивался к их манерно-полупьяной болтовне, они возникли ох как некстати, но слух прямо-таки покорежил возглас одной из дам:

- Вы смотрите, как здесь цивилизованно!

Панюшкин едва не взвыл, сжал зубы, чтобы не обло­жить эту толстую бабу виртуозным бригадирским матом, схватил канистру и стал быстро выбираться наверх - не видеть никого и не слышать.

 


 

10

 

Денис Давыдкин с сыном, перешедшим во второй класс, и Пашей жгли дрова в печурке для углей, женщины с помощью Лены хлопотали возле стола, готовя закуски, а Василий Николаевич Шурупов, оттягивая большими пальцами широкие, бледно-зеленые подтяжки фирмы «Сафари», хлопал ими по солидному животу, который везде на стройках Панюшкина назывался трудовой мозолью. И начальственно расхаживал между грядками.

- Здорово, помещик! - крикнул он, увидев Панюшкина.

В приветствии угадывалась и насмешка, и высоко­мерно-снисходительное отношение к странностям чудака. Но больше было чужого, не только чужого, будоражащего и притягивающего к себе, как у родника, а отталкивающего и глупого. Кувшин не стал бы наверняка в данном случае связываться с Шурупом, так зачем же это занятие Панюшкину?

- У одного огородника грядки уже в колючей проволоке­. Как свое, так в колючую проволоку. Сорок лет после войны прошло – и где он ее раздобыл? - спра­шивал Шурупов, и, хотя он был на этот раз прав, Панюшкин отмолчался.

Шашлык получился сочный и нежный, Валентина Шурупова то и дело нахваливала Панюшкина и Светла­ну Павловну: молодцы, вытащили их на природу, молодцы, сумели вырастить два пучка редиски да пучок укропа. Но Панюшкин был не в духе, Светлана Павловна даже спросила шепотом:

- Что с тобой, Игнат?

- Ничего особенного, - успокоил он ее.

Прав Шурупов насчет проволоки, прав, морщился Панюшкин. Играю в какие-то бирюльки: грядки, цве­точки, укропчик. Для ребят - да, нужное дело, но для меня - меня... не выход. Неужто до конца дней разрываться на две части, метаться между семьей и деревней, совмещать несовместимое? И Венька Кувшин прав: хорошие работники в деревню из города не спешат. А я нынче какой работник? Повременщик. За время платят, не за работу. И Светлана Павловна права, и Денис Давыдкин прав - все вокруг правы, даже тот помятый завсегдатай «барщины». И мать права, и тот, кто родник привел в порядок. Один Игнат Панюшкин не прав, он не городской житель и не сельский, романтик с богатым прошлым, ныне столичный тракторист. Эх!..

Давыдкин и Шурупов не понравились друг другу, видимо, с самого первого взгляда, обменивались колкими репликами, причем Денис явно заводил подковырками Ваську, а тот изо всех сил старался показаться умным, знающим и широко мыслящим человеком. Спорили они, как ни странно, о сельском хозяйстве, в котором, как известно, каждый человек - специалист. В конце концов, Василий Николаевич изрек:

- А вы знаете, дорогуша, что нам крестьяне по сути дела не нужны? Не нужны! Грядки вот такие, фермы и такое прочее - не нужны!

- Позвольте, Василий Николаевич, насколько я помню, жизнь - это обмен веществ. Притом биологи­чески активных и высококачественных, растительного и животного происхождения, с определенным набором белков, углеводов, витаминов, аминокислот и так далее. Каким же образом вы намерены удовлетворять все воз­растающие потребности советского народа в обмене веществ для обеспечения жизни?

- Путем отказа от рутинных способов производства продуктов питания. Будем выращивать вот такой же шашлык, - Василий Николаевич весомо потряс шампуром с румяными кусочками мяса, - в лабораториях, на биологических комбинатах, притом в сотни раз быстрее, чем в естественных условиях. И хлеб, и лук, и петрушку... На клеточном уровне, и заниматься выращиванием роботы-биологи. Даже рабочих не будет в нашем совре­менном понимании. Роботы! Механизму с транзисторами вместо извилин не нужен свежий воздух, свет, он не боится сквозняков, не болеет гриппом, его не надо отправлять на курорт, и, в завершение всего, ему не надо платить пенсию.

- А что же вы оставите человечеству? Потребление благ и эрзац-продуктов, производимых роботами?

- Человечество? Оно найдет себе занятие, будет занято освоением Вселенной.

- О, как у вас все стройно и логично! Вы по профессии, простите, кто?

- Я - кандидат технических наук...

-... ?

- Специалист по организации и управлению строительством, в настоящее время заведую отделом в министерстве.

- Так вы огромный начальник, Василий Николаевич. Тогда вам, конечно, виднее. Вы смотрите сверху вниз, а я астрофизик, моя специальность - смотреть снизу вверх. - Денис Давыдкин саркастически ухмыльнулся, запустил пальцы в бороду (и тут же получил толчок от Любы, должно быть, пальцы в бороде не предвещали ничего хорошего), а затем невинным голосом, с подобострастием, которое так льстило Шурупову, продолжал: - Я всю жизнь с уважением и трепетом в душе отношусь к теоре­тикам утопического социализма. В то же время я ни за какие коврижки не стал бы жить в идеальном городе Солнца Томаззо Кампанеллы. Наш грешный мир далеко не идеален, но он куда человечнее, разумеется, на нашей половине, города Солнца. И вот благодаря вам, Василий Николаевич, я осознал для себя одно немаловажное обстоятельство: оказывается, утописты - это не даль веков, а нынешний день. Я не очень огрубляю проблему, Василий Николаевич? Вы ведь все знаете, вам сверху виднее, так не поможете мне разобраться в этом? Как, Василий Николаевич?

Шурупов поднял вверх тяжелый подбородок, отложил шашлык, щелкнул подтяжками, забывшись, хотел было откинуться назад, но вовремя спохватился. Валентина позволила себе прыснуть в кулак. Люба опустила голову - не послушался Денис, довел-таки спор до скандала. Панюшкин вспомнил слова Кувшинова о том, что с Шуру­пом все ясно, - не ему ли Василий Николаевич изложил при случае свою теорию насчет сельского хозяйства?

И только Светлана Павловна сумела разрядить обстанов­ку, крикнув ребятам, которым было поручено перевора­чивать шашлыки:

- Дети, как у вас дела? Можно идти за шашлы­ками?

- Можно, можно!

- Игнат, разливай вино, а я пойду за второй порци­ей...

Вечером, когда Панюшкины вернулись домой, Светла­на Павловна вспомнила о письме, которое забыла взять с собой «на дачу». Поздравляли ребята из бывшей брига­ды, писали: «Палыч, не оскорбил бы ты нас своим приездом, не оскорбил бы... На новой нитке работа с новым бригадиром не заладилась. Кто в тундру, а кто в тайгу, нет общего русского языка, поэтому и бьем тебе челом, просим пожаловать не на княжий стол, а на старый и драный бригадирский стул, никем не занимаемый без позволения бригадного вече. Стоит он, сирота, и тебя дожидается. Палыч, прямо ты не написал, однако твое настроение мы вычислили, ввинчиваешься в столич­ную жизнь, чуем, с перекосом. Может, не имеет смысла забуриваться дальше во избежание срыва резьбы? Палыч, дорогой ты наш, если очень надо быть здесь, дай знать, мы для тебя зафрахтуем в Аэрофлоте отдельный самолет, чтобы ты летел один, отдавая себе полный отчет в том, каким уважением у нас пользуешься. Ну а ежели дела не отпускают, помни о нас, Палыч, но не поминай лихом, все бывает и все проходит, но дружба остается. И заруби себе на носу, если тебя там, в столицах, посмеет обидеть какая-нибудь точка с запятой, параграф или целый абзац, крикни нам, мы ему быстро облицовку надраим. Или тебе, новоселу первого раза в жизни, таньга требуется, не гнушайся и не ломайся, мы работаем в местах, откуда до почты на вертолете запросто можно долететь. Кланяйся супруге и наследникам, выходи на связь. Обнимаем крепко и, поскольку нет никакой возможности пожать тебе лапу, высылаем на память отпечатки своих больших пальцев, чтоб у тебя всегда и везде все было на боль­шой...»

- С газопровода? - спросила Светлана Павловна, прижавшись к его плечу тугой грудью. - От поварихи­-барбарихи, наверно? - и заглянула ему в глаза. - Почитать можно?

- Пожалуйста, - ответил Панюшкин и отдал письмо.

Светлана Павловна села в кресло напротив, заложила ногу за ногу, читала, временами улыбалась, а временами покусывала губы. Дочитав до конца, сложила письмо, задумавшись всего на миг, едва уловимый, подняла на Панюшкина свои весенние глаза и сказала с виноватой, доброй улыбкой:

- Хорошие у тебя ребята, Панюшкин. Только ты никуда не поедешь. Не поедешь, ведь, правда?

- Как знать, как знать, - уклончиво ответил он.

- Не люблю, когда взрослые дяди обманывают. Я же каждой клеточкой чувствую тебя, Панюшкин!

Она обняла его, взъерошила ему волосы и поцеловала с исступ­лением, неизвестно в каких глубинах ее существа дремав­шим до сих пор...

Вот ведь чутье женское, размышлял Панюшкин среди ночи, стараясь не потревожить сон Светланы Пав­ловны. Захандрил мужик, чуть-чуть не сорвался, еще бы каплю какую-нибудь - и сломя голову уехал бы в бригаду. А она удержала, не дала сделать неверный шаг - ведь любит Панюшкин Светлану Павловну, любит... И потому в своих рассуждениях брал сторону Светланы Павловны, наподобие того, как в метро пишут: «Держитесь левой стороны». Не знал еще Панюшкин, что не раз и не два он будет держаться кицевской стороны, потом опять Светланы Павловны, снова кицевской, - короче говоря, все у него будет повторяться вроде бы заново, но, в сущ­ности, то же самое. Не решит он свою проблему по причине ее неразрешимости.

Эх, ребятки, мысленно обращался Панюшкин к своей бригаде, на полгода бы раньше, скажем, на второй день после новоселья, никто бы не удержал его в столице, а теперь сложнее… Нет, он не считает себя стариком, но не юность же впереди, а во времянках и балках кости погрел всласть... Главное в том, что произошло в нем какое-то движение в душе и совести, у Светланы Павлов­ны что-то сдвинулось в эту весну и половину лета. Счи­тайте, ребятки, что пустил он свои корни, бывшие раньше воздушными, в здешнюю землю и здешнюю жизнь. Есть клочок земли, оккупантским способом захваченный не для навара, а для души, не столько своей, а для душ ребячьих. Клочок этот, никудышный, как-никак, а объединил семью общим делом и заботой. И родник есть, ребятки, он совести не позволяет дремать с нынешнего дня, не позволит. Посветлее все-таки жизнь с родником, пятачком земли над речкой, без них уже никак нельзя.

Жизнь, она действительно идет кругами, а если невоз­можно через время и пространство вернуться в то же самое место, к тому, от чего ушел, то что-то похо­жее, хоть отдаленно напоминающее прежнее, все равно встретится тебе. Не только через годы и расстояния, как в песне поется, но и через мучения души, непонимание подчас самых близких тебе людей, которое, непонимание это, по законам той же жизни должно непременно стать пониманием. Тоже ведь, черт ее подери, ловкая штука - ­диалектика!

Насчет смысла забуривания в здешнюю жизнь, ребят­ки. Смысл в твоей жизни таков, каков ты сам есть. Сколько жизней - столько и ее смыслов иди бессмыслиц. И смысл может быть только таким, каким мы сами для себя его делаем. Если он есть, то всегда больше нашей жизни, смысл - бессмертен, наш смысл - в наших детях, в ниточке жизни, которая вьется миллионы лет. Смысл ­не прервать эту ниточку, он - в самой жизни, достойной человека. Нет, ребятки мои дорогие, всему свое время, простите и не обессудьте...

Что снилось Игнату Панюшкину в эту ночь? Разуме­ется, Кицевка и Святой родник, возле которого встретились втроем: он, Светлана Павловна и Вениамин Кувшинов.

 

Первая публикация – Александр Ольшанский. «Родник на Юго-Западе», М., Советский писатель, 1986

 

 

Добавить комментарий

Защитный код
Обновить

Кнопка для ссылки на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского

Для ссылки на мой сайт скопируйте приведённый ниже html-код и вставьте его в раздел ссылок своего сайта:

<a href="https://www.aolshanski.ru/" title="Перейти на сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского"> <img src="https://www.aolshanski.ru/olsh_knop2.png" width="180" height="70" border="0" alt="Сайт - литпортал писателя Александра Андреевича Ольшанского" /></a>