13
Мое детство и юность пришлись еще и на время, когда люди, родившиеся до октябрьского переворота, были разительно не похожи на ходульные образцы так называемого нового человека, которого пыталась вырастить советская власть. В моем понимании велась постоянная работа по созданию некоего безличностного существа, наделенного коммунистической идеологией, которому не позволялись и малейшие сомнения в ее истинности, возмущаться функцией беззаветного малооплачиваемого труда и способностью, в случае чего, сражаться до последней капли крови и отдать жизнь за социалистическое Отечество. Почему до последней капли крови сражаться, хотя у человека отключается сознание при потере даже пятой части крови, почему непременно надо было отдавать жизнь, мне всегда было не понятно. Ведь в любом сражении важно победить врага и остаться самому живым, но нет, почему-то внедрялся в сознание и по сей день внедряется этот панихидный героизм. Думается, что это можно объяснить поразительным безразличием советской власти к личности, жизни вообще человека, которая рассматривала его в лучшем случае в качестве винтика - я очень не люблю это набившее оскомину определение, но из песни слов не выкинуть.
Люди старшего поколения, которых я знал, были не стандартными винтиками, а личностями, нередко претендующими на то, чтобы стать в моих рассказах литературными типами. Годам к двадцати я понял, что люди, родившиеся в годы советской власти, особенно мое поколение, в немалой степени стандартизуются. Двойная мораль, одна - напоказ, а другая - для собственно жизни, которая допускала и воровство, пусть и мелкое, шабашечное, несунское, и поиск путей, как объегорить начальство. И зависть, и нетерпимость к чужому успеху или чужой удаче, и вранье, не говоря уж о пьянстве, мордобое, в которых давало о себе знать постоянное унижение человеческого достоинства.
Не могу сказать, что старшее поколение вызывало у меня исключительно положительные эмоции. Дело было вовсе не в этом. Если мои сверстники и современники постарше, старались не высовываться, а, как бы вжимаясь всем существом в общие народные массы (выраженьице еще то, из тех времен), маскируясь под них, не только выжить, но и благоденствовать, то люди дооктябрьского сукна были, как правило, личностями и индивидуалистами. Для меня, как начинающего литератора, их судьбы были благодатнейшим материалом.
Чего стоил, к примеру, некий Павел Логвинович, кажется, по фамилии Душенко, а по-уличному - Павло Патлань! Он обладал по крайней мере тремя выдающимися особенностями - даром непревзойденного вранья и непревзойденной лени, а также неистребимой тягой к воровству. Высокий и статный, он медленно шествовал по улице, поворачивая голову то налево, то направо. Все знали, что Павел Логвинович приглядывается, чего бы спереть.
Бывало, зайдет к нам, беседует с отцом о том, будет ли новая война, об охоте, о новостях, например, о снижении цен. Иногда Павел Логвинович начинал вспоминать свою воинскую службу в годы революции в Петрограде и о том, как он ездил Ленина арестовывать. За подобный треп в те годы он мог бы незамедлительно отправиться на Соловки, но ему все сходило с рук.
Как только Павел Логвинович покидал нашу хату, мать тут же приступала к обследованию: а все ли на месте, ничего не пропало? Поскольку не было еще такого случая, чтобы Павел Логвинович ничего не стащил, хоть одну рукавицу да и ту дырявую, хоть обмылок, хоть портянку, но обязательно украдет.
- Догони его, пусть рукавицу отдаст! - велела она отцу.
И отец шел к калитке, ведущей на улицу, и кричал вслед величественно удаляющемуся гостю:
- Пал Логвинович, а рукавицу-то отдай!
Тот останавливался, делал вид, что ищет по карманам, наконец, находил рукавицу и бросал ее в сторону отца со словами:
- А я думал: моя.
Отцу приходилось идти поднимать рукавицу, а, вернувшись в хату, выслушивать упреки матери, которая требовала, чтобы Патланя у нас и духу не было. Впрочем, у матери были и другие причины недолюбливать Павла Патланя. Из Петрограда он привез жену, которую он сделал, наверное, самой несчастной женщиной на свете. Жили они в старой-престарой хатенке, подслеповатой и холодной. Постоянно недоедали, поскольку, не взирая на громкую славу ворюги, Павел Логвинович-то воровать как раз и не умел. Ничего не украл, чтобы поправить свое разрушающееся гнездо, не принес вечно болевшей и голодной жене. Вот моя мать, как и другие соседки, когда не было Павла Логвиновича дома, носилась с кастрюльками и мисками к несчастной женщине.
Кому-то, как известно, везение сыплется со всех сторон, как манна небесная, а по отношению к этой семье была применима лишь пословица пришла беда - отворяй ворота. У Павла Логвиновича было две дочери. Младшая была невзрачненькая, похожая на подслеповатую чухоночку, но как-то устроилась в жизни - и замуж вышла, и работала на оптико-механическом заводе, кажется, и квартиру получила. А вот старшей Вере, красавице, в жизни не повезло. Во время войны ее угнали в Германию. Вернулась она из неволи, а относились к таким у нас хуже некуда. Сами же виноваты, что не защитили девушку, позволили увезти ее в проклятую Неметчину.
Как литератор я могу лишь домыслить, что творилось в душе красавицы Веры, которая вернулась с чужбины на Родину, оказавшейся вдруг мачехой. Никто и не знал, что у нее была любовь с пленным японцем. У Веры Павловны (так ее все называли и называют по сей день) родился очень японистый мальчик Боря. Потом японцев увезли из Изюма, и Вера Павловна, к тому времени невероятными усилиями построившая дом, приняла какого-то примака. От него родился также мальчик - светленький, с красивыми завитками на голове и голубоглазый Славик. Они были очень хорошими ребятами, добрыми и не зловредными. Но японское происхождение, видимо, не давало покоя Борису, и он стал беспробудно пить. На ту же стезю стал и Славка. До получения нэзалэжности они еще кое-как держались на плаву... В судьбе этой семьи сошлись силовые линии всех самых значительных событий XX века.
Наверняка на каждой окраине, в каждом селе или поселке есть своя жрица любви. Была и у нас такая, жила она в старой, беднее некуда, хатенке на Шляху, то есть на улице маршала Федоренко, который, как известно, родился в Цареборисове, переименованного в Красный Оскол. Если бы хатенка не стояла возле самой дороги, то и судьба у Харитины Красновой, возможно, была бы иной. Да если бы еще и войны не было, да не погиб на ней ее муж и отец моего сверстника, может, на год-два старше меня, Вани Краснова. Но поскольку все это произошло, хата стояла вблизи большой дороги, а любви хотелось, хоть какой-нибудь, но любви, то Харитина открывала дверь, что называется, встречному и поперечному. И появлялась в хате разноликая ребятня, однажды и двойня родилась - два брата-демократа, как мы их называли шутя.
Имя их матери - Харитина - стало на нашей окраине понятием нарицательным. Нельзя сказать, чтобы она, в молодости чернобровая красавица и голосистая во все времена, совсем опустилась или совсем спилась. Нет, она работала, старалась накормить свою ораву. На их беду хата стояла на песке, так что у них и огорода своего не было. Но Харитина не унывала, не унывали и ее отпрыски-оптимисты.
Мне как-то пришла мысль написать о рассказ о Харитине. Чем больше я вдумывался в ее судьбу, тем меньше в моей палитре оставалось черной краски. Надо было написать о могучем желании любви. Я ведь знал, что это такое, как ни странно, по своему опыту. Как-то женщины, в том числе и моя мать, сгребали сено на лугу. Мне было шесть лет, и я привык к тому, что одна меня тетка тиснет, другая по голове погладит. Одна из них стала играть со мной в прятки и когда мы зашли в высокую траву, она вдруг повалилась на спину, прижала меня к себе и, страстно задышала: «Ну, давай... Давай же». Честно говоря, я тогда и не понял, что от меня требовалось. Тетке было лет тридцать пять, муж погиб на войне. Но мне-то, повторяю, было всего лишь шесть лет. Вправе ли мы осуждать многие миллионы солдаток, миллионы вечных невест, чьи суженые сложили головы на войне, что им так неистово хотелось любви?
На нашей окраине жила не только любовь, но и ненависть, и невероятная жестокость. В детстве мать потрясла меня рассказом об истории семьи Дядусов. Мрачный, молчаливый, с пристальным взглядом дед Дядус, его жена, черноволосая и плотная Дядуска, в отличие от мужа общалась с соседями - видимо, ей очень хотелось считаться хорошей и доброй. Была у них еще и дочь, которая жила на нашей окраине как-то незаметно, занятая учебой и работой в городе.
Но был в этой семье еще и сын Матвей. Дядусы появились на нашей окраине после революции, были они из поляков или литовцев, и, по слухам, имели золотишко. Тайник якобы и нашел восемнадцатилетний Матвей. И, как говорится, запустил в него руку.
И вдруг Матвей исчез. Нашли его за железной дорогой в ольшанике, когда в трупе завелись черви. Сбежавшиеся соседи узнали его. Позвали Дядусов. Ни у него, ни у нее на лице ничего и не дрогнуло.
- Это же ваш Матвей, разве вы не узнаете его? - спрашивали соседи, думая, что Дядусы от горя онемели.
- Нет, не наш, - спокойно произнес Дядус, повернулся и пошел прочь. За ним также спокойно последовала Дядуска.
Матвея похоронили соседи. Не знаю, насколько правдиво я изложил эту историю. Я написал о том, что говорили соседи. А мы, дети, обходили дом Дядусов под красной железной крышей, поставленный глухой стороной к улице, десятой дорогой.
Должность местной ведьмы у нас не пустовала - считалось, что таковой является бабка Полячка. Если с нею доводилось встретиться на улице, то все поголовно считали, что это не к добру. Если же она шествовала от своей хаты, стоящей чуть ли не на Шляху, на Вильшанивку, в добротный дом своего зятя, с пустым ведром, то выйти в этот момент на улицу считалось верхом безрассудства.
Полячка действительно была полячкой, и привез в Изюм ее с дочерью зять Иван Мусиевич Малик, именно его так называли, а не Моисеевич. Он служил в годы революции на польской границе и, судя по тому, что в голодомор тридцать третьего года, Малики отоваривались в магазине «Торгсина», то есть торгового синдиката, прозванного в народе торговлей с иностранцами, где за драгоценности можно было купить все, служил далеко не бескорыстно. В первые послереволюционные годы через границу просачивались сотни тысяч беженцев, немало среди них было с драгоценностями. Молва приписывала Ивану Мусиевичу грабеж несчастных буржуев. Она же дала ему и кличку - Старэць, что на украинском языке означает нищий, побирушка. Он где-то работал, но в основном занимался пчелами. Каждый день садился на мотоцикл и ехал на свою пасеку.
В пользу справедливости молвы насчет его отличий на границе свидетельствует такой случай. В голодомор какой-то голодающий нарыл немного картошки на грядке за железной дорогой. На беду картошку там посадили Малики, а на еще большую - Иван Мусиевич застал беднягу за этим занятием. Ничтоже сумняшеся Малик перебил ему ноги штыковой лопатой. Погрузил на тачку и повез на железнодорожную станцию. По пути бедолага умолял его добить, но Малик довез до станции, вывалил окровавленное тело возле будки стрелочника и вернулся домой.
Множество раз я убеждался в том, что тот, кто делает зло, неминуемо получает наказание. Если не сам, то его потомки, что хуже всего. Не удалось и Маликам стать исключением. Их старший сын Володька в юности лишился глаза - выбило веткой. Потом его убили - в те годы, когда убийства считались поистине чрезвычайными происшествиями.
С дочерью Маликов Аллой я ходил в школу. Она была приветливой, доброй и умненькой девочкой - совершенно непохожей на свою бабку Польку, ни на родителей. Окончила Изюмское отделение Харьковского политехнического института. Вышла замуж за моего одноклассника, и жили они нормально, как вдруг Алла заболела. Должно быть, добрая ее душа не выдержала груза наследственного зла.
На моих глазах разворачивалась яркая картина настоящей, а не книжной жизни. Да и мои родичи были далеко не паиньки. Повторяю, нет худа без добра: это дало мне, как литератору, очень много.
Комментарии
and a all round thrilling blog (I also love the theme/design), I
don't have time to read it all at the minute but I have saved it and also included your RSS feeds, so when I have time I will be back to read much more, Please do keep up the excellent work.
RSS лента комментариев этой записи