37
Пишу эти строки под впечатлением вечера, который прошел в ЦДЛ в день 30-летия трагической гибели Николая Рубцова. Вел вечер Виктор Петелин, перед публикой, почему-то настроенной весьма агрессивно, выступали Станислав Куняев, Евгений Антошкин, Лев Котюков, Станислав Лесневский, Владимир Костров и я. Прекрасно исполнил свои романсы на стихи Рубцова певец Владимир Тверской. Вечер прошел в целом очень хорошо, душа Коли, несомненно, радовалась. «На Рубцова» пришло столько, что Большой зал был полон.
Что касается меня, то я давно хотел написать эти воспоминания. Но у него столько оказалось «друзей», что толпиться среди них не хотелось. А с другой стороны есть ведь понятие долга: кроме общеизвестных вещей есть и такие моменты, которые знаю только я. И не рассказать об этом было бы нечестно по отношению к Николаю.
Популярность Рубцова - показатель того, что его поэзия нашла и находит отклик в душе народа. Он, пожалуй, как никто другой из нашего поколения, наиболее пронзительно выразил чувства и мысли тех, чье детство пришлось на сталинское костоломье, войну, послевоенную голодуху и нищету. Рубцов, слава Богу, на этом материале поднялся до уровня общенационального поэта, одного из самых пронзительных русских лириков. Он один из источников нашей духовности, а это бесценно в эпоху разных «мандуальных контрацептивистов». Рубцов - поэт истинный, для России он навсегда.
Николай поступил в Литературный институт в 1962 году, то есть вслед за нашим курсом.
Не помню, как познакомился с ним. Я жил в одной комнате с поэтом Иваном Николюкиным и поэтому у нас постоянно были поэтические застолья, во время которых пииты выясняли, кто из них самый талантливый. Поскольку я стихов не писал, то для поэтов был совершенно неопасным - прозаик не мог претендовать на их место на Парнасе. Вот и хороводились Леонид Мерзликин, Анатолий Передреев, Виталий Касьянов, Магомед Атабаев, Роберт Винонен и многие другие. В их круг включился и первокурсник Коля Рубцов.
Трудно предъявлять к поведению поэтов какие-то общепринятые требования. Они люди мгновенной реакции, у них нервные волокна не покрыты изоляцией. Я не знаю ни одного счастливого писателя, а уж о поэтах и говорить нечего. Если кто-то называет себя счастливым, то вряд ли он настоящий литератор. Ибо всякий талант - это всегда конфликт с обществом, которое постоянно банально и дремуче консервативно. И чем больше талант, тем конфликт значительней и больней. Не для общества, а для обладателя таланта.
Поэтому хотелось бы, чтобы многочисленные бытовые художества Рубцова рассматривались именно с этой точки зрения. Вот, к примеру, две были, рассказанные мне однокурсником Рубцова по очному отделению Николаем Ливневым. Первая. Сидят они на уроке французского языка и преподавательница Любовь Васильевна Леднева убеждает их в необходимости для литератора знать французский язык. Например, чтобы читать в оригинале французскую классику.
- Или вот такая ситуация. Идете вы по Парижу, а навстречу прекрасная незнакомка. Чтобы с нею познакомиться вы начинаете: «Бонжур, мадам!.."
В этом месте Рубцов до неприличия громко расхохотался.
- Коля, что я такого смешного сказала? - спросила с обидой преподавательница.
- Любовь Васильевна! - сквозь смех воскликнул Рубцов.- Ведь в Париж тральщики не заходят!
Рубцов, как известно, в свое время служил на Северном флоте. На тральщике.
Вторая быль. Идет экзамен по нелюбимейшему нами предмету «Введение в языкознание». Преподавательница Нина Петровна Утехина, ожидая ответа от сидящего перед нею Рубцова, в гнетущем безмолвии закурила «Беломор». Она наверняка редко видела этого студента на своих лекциях, если видела вообще. Так что заядлому прогульщику Рубцову сказать было совсем нечего.
- Вы читали Чикобаву? - бросила она спасительный круг, но ответом было молчание.
- А Розенталя? - еще вопрос-подсказка.
- Господи, да кто только не учил нас русскому языку! - воскликнул он. - Но я их, извините, не читал, потому что лучше Сталина они о языкознании написать не могли.
Изящная ирония по адресу вождя так понравилась Утехиной, что она ему поставила пять с плюсом.
Колючесть, вспыльчивость Рубцова объясняется его очень обостренным чувством собственного достоинства. Поэт отдавал себе отчет в том, кто он в поэзии. Но жизнь постоянно унижала его - сиротством, бедностью. Даже физического роста она ему пожалела, густоты волос на голове... Думается, ему очень нелегко было однажды признаться: «Я больше не могу!»
Председатель студкома Валентин Солоухин, в то время уже третьекурсник, отобрал подборку стихов Рубцова и отнес в один молодежный журнал. Отдел поэзии возглавляла там известная на ту пору критикесса. В действительности же это была одна из многочисленных дам с уровнем ремингтонных барышень, машинисток по-старинному, которые вдруг стали решать судьбы литературы. Вред они нанесли и наносят отечественной словесности колоссальный. Одна такая барышня уже в годы перестройки, например, приостановила мою книгу в издательстве «Советский писатель» только за то, что я там осмелился упомянуть две наметившиеся редиски под кофточкой у одной весьма юной героини. Интересно, какие она высоконравственные книги выпускает сейчас, в эпоху расцвета андегенитальной пачкотни?! Короче говоря, пока дамы в издательском деле были сосредоточены исключительно на клавиатуре ремингтонов, у нас была великая литература. А нынче литературные буфетчицы низвели ее до уровня коммерческого чтива.
Критикесса попросила Рубцова зайти в редакцию. Дело было зимой, и Николай заявился в подшитых белых валенках и, как всегда, в мятом костюме. Ремингтонная дама стала высказывать свои претензии и по своей привычке стала учить Рубцова писать стихи. Коля сидел скромненько, слушал, а потом вдруг взорвался криком:
- Да вы же в поэзии ни черта не понимаете!
И ушел. Валентин Солоухин поехал в журнал улаживать конфликт. Критикесса кричала ему, что этот «хмырь в валенках» посмел оскорбить ее и т.д. Валентин пошел к главному редактору и, в конце концов, стихи Н. Рубцова были напечатаны. Впервые в Москве.
Уже после гибели Николая я рассказал эту историю в интервью журналу «Szovijet irodalom» ( «Советская литература» на венгерском языке), в № 11 за 1976 год. На русском языке историю первой столичной публикации Рубцова по вполне понятным причинам в нашей стране я напечатать не мог, вот и запрятал в венгероязычное издание. Кстати, до сих пор не имею представления, что там в действительности напечатано - руководящие литературой ремингтонные барышни вездесущи...
Когда я перед вечером памяти взял «Подорожники» Н. Рубцова, то многие страницы всколыхнули мою память. «Сапоги мои - скрип да скрип...» явно вызваны к жизнью стихами «Сапоги вы мои, сапоги, С моей левой и правой ноги...» Ивана Николюкина. Это стихотвороение было как бы визитной карточкой Николюкина в те годы, а Рубцов решил тоже написать «свои сапоги» - тут уж кто кого...
Вполне возможно, что я был одним из первых слушателей стихотворения «Стукнул по карману...». Однажды утром столкнулся с Колей в коридоре общежития Литинститута. С поэтами по утрам было встречаться небезопасно, поскольку многим из них хотелось кому-нибудь прочесть написанные ночью стихи. Была даже такая шутка: «Не стой на виду, а то переведу!».
Вполне возможно, что Рубцов в ту ночь не спал. И тогда он прочел концовку этого стихотворения не без юмора названного «Элегией»: «Стукнул по карману - не звенит. Стукну по другому - не слыхать. Если только буду знаменит, Буду неимущих похмелять!..» Последняя строка «То поеду в Ялту отдыхать...» явно не рубцовская, придуманная редакторами. Последняя строфа выполняла роль своего рода колядки - предложения поесть-выпить в обстоятельствах, когда «не звенит». «Буду неимущих похмелять!..» - конечно же, обещание поддержать в трудную минуту друга-литератора. Здесь же в первой строфе он не читал «В тихий свой, таинственный зенит» (что за «тихий, свой, таинственный зенит» - явная нескладеха!), а «В коммунизм - таинственный зенит Полетели мысли отдыхать.» Тем более что в то время Хрущев грозил «нынешнему поколению» устроить коммунизм...
Николая Рубцова тоже исключали из института, и так получилось, что он тоже восстановился. Так мы стали однокурсниками. На очном отделении в то время было, кажется, один или два курса, а нам, ждать, пока они подрастут до четвертого курса, было некогда. Он никого не знал из заочников, также как и я, поэтому мы старались держаться вместе.
В 1967 году вышла его «Звезда полей». Мы стояли возле памятника Герцену, и Коля, весь сияющий, показал мне сборник:
- Саша, смотри - сигнал!
Я никогда больше не видел Рубцова таким счастливым. Вскоре о сборнике заговорили. Он становился известным поэтом и чувствовал себя в литературе и в жизни гораздо уверенней.
Однажды мы куда-то договорились пойти, но в тот день надо было сдать спецкурс по Маяковскому. Заходим в аудиторию, Коля садится сразу перед преподавателем С. Трегубом и без всякой подготовки начинает обвинять Маяковского в пристрастии к агиткам, всяким «Баням» и «Клопам», и что вообще это не поэт, а что-то другое...
- «Улица-змея» - скажите, где здесь поэзия? - разошелся Николай.
Бедный Трегуб, для которого Маяковский был не только поэтом, но и профессией, и куском хлеба, не ожидал такого напора и даже растерялся. Он не стал спорить с Рубцовым, поставил ему зачет.
- Кто такой Рубцов? - спросил он меня, когда я сел перед ним.
- Как? Вы не знаете?! Это уже известный и, несомненно, очень большой поэт, - ответил я, ввергая несчастного Трегуба в новое смущение.
- Да?.. - чуть-чуть засомневался он в моих словах.
- Ну, как? - спросил Рубцов, поджидавший меня за дверью.
- Спросил, кто ты такой... Естественно, я сказал, что ты очень большой поэт.
Мы засмеялись и пошли по намеченному маршруту...
Поскольку в журнале "Комсомольская жизнь" надо было много ездить по стране, то в первую свою командировку поехал я в Вологду. Вообще-то командировка была в Череповец, где должно было состояться всесоюзное соревнование молодых каменщиков, но я взял билет в Вологду - Рубцов не раз приглашал, тем более, что у него было теперь свое жилье.
Приехал я рано утром, поэтому застал его дома. Хотя я снимал в то время комнату вместе с женой, но отсутствие какой-либо мебели в жилье Рубцова меня поразило. Раскладушка, стопка книг в углу, какие-то бумаги на подоконнике вместе с пустой кефирной бутылкой. Это было его первое и единственное жилье, полученное им в возрасте Иисуса Христа.
А за окном поблескивала как чешуей Шексна. «Живу вблизи пустого храма, На крутизне береговой...» - вполне возможно, что «Вологодский пейзаж» к середине августа 1968 года был уже написан...
- Хорошо, что ты приехал! - и обрадовался, и засмущался Николай, поскольку у него даже табуретки не было и не на что было меня посадить. - Мы собрались за грибами, поедем?
Я согласился. Мы пошли в газету Вологодского сельского района и поехали вместе с редактором на машине за город. Редактор был очень тактичным человеком и не вмешивался в наши разговоры. Коля рассказывал мне о вологодских лесах. Не знаю, может, действительно было так или же тут было преувеличение, но тогда он сказал мне:
- Не отходи от меня далеко. Рву малину, окликаю, а ты молчишь. Раздвигаю куст - а с той стороны малиной лакомится медведь...
В лесу было много рыжиков и, собирая их, Рубцов сказал, что каждый год из Вологды бочонок соленых рыжиков посылают У. Черчиллю. Так Сталин еще велел...
- А ты шашлык из рыжиков пробовал? - спросил вдруг он.
Поскольку я никогда такого шашлыка не ел, мы развели костер на берегу какой-то речушки. Налили, выпили... Как только образовались угли, Коля стал нанизывать на тоненькие прутики ножки рыжиков и присаливать пластинки грибов с внутренней стороны. Укладывал на сучок так, чтобы выпуклой стороной рыжики были обращены к углям. Сок мгновенно закипал, рыжик просаливался - закуска получалась изумительная.
Когда мы, возвращаясь с грибной охоты, шли полем к автобусной остановке, Николай неожиданно сказал:
- Видишь деревню вон на угоре? Там каждый год в какой-нибудь дом обязательно бьет молния. Все отсюда уехали, кроме одной семьи. Как только она уедет, я поселюсь тут. Буду ждать свою молнию...
Он не шутил, не оригинальничал - говорил это задумчиво и печально. Я еще раз взглянул на чернеющие избы на угоре и ничего не ответил... Видимо, его мучили какие-то предчувствия. Отблеск этих раздумий в еще одной «Элегии»:
Отложу свою скудную пищу.
И отправлюсь на вечный покой.
Пусть меня еще любят и ищут
Над моей одинокой рекой.
Пусть еще всевозможное благо
Обещают на той стороне.
Не купить мне избу над оврагом
И цветы не выращивать мне.
Потом был выпускной вечер в мае 1969 года. У меня сохранилась фотография нашего курса - Коля стоит с самого края, улыбается. Это еще один документ его одиночества.
Последняя встреча состоялась за несколько недель до его гибели. Той зимой мне вырезали запущенный аппендикс, и у меня больше месяца держалась температура. Я зашел в шашлычную на Тверском бульваре, выпил сто граммов коньяку и возле двери столкнулся с ним и Анатолием Передреевым. Коля был явно болен - вид ужасный, он был очень простужен. С ними были два каких-то подержанных киношных помрежа женского пола.
- Толя, - набросился я на Передреева, - куда ты его тащишь? Ты что - не видишь, что он болен? Ему надо отлежаться.
- Пойдем с нами! - откликнулся тот.
- Куда мне с вами - у меня кишки к позвоночнику приросли. Коля, ты же болен, побереги себя, - говорил я Рубцову, приглашая поехать ко мне домой и отлежаться.
- Саша, не надо... Я почти здоров... Пока...
И они пошли. Мою душу болью окатило и сковало колючим холодом нехорошее предчувствие. Мне показалось, что больше его не увижу.
Спустя несколько лет после убийства Рубцова на моих глазах шла подготовка наиболее полного на то время сборника его стихотворений «Подорожники». В издательстве «Молодая гвардия» я заведовал редакцией по работе с молодыми авторами и сидел в одной комнате с Вадимом Кузнецовым, заведовавшим редакцией поэзии. Составил тот сборник Виктор Коротаев, прекрасно оформил график Владислав Сергеев, а редактировала Татьяна Чалова - дочь учителя Рубцова и его старшего друга Александра Яшина...
Как-то получилось однажды так, что вы вдвоем с Василием Беловым просидели в «Будапеште» от открытия и до закрытия. Вспоминали Литинститут и, конечно же, Колю Рубцова. В том числе и то, как он ходил по ночам по этажам общежития и играл на гармошке.
Я вспомнил, как в день выпускного вечера Николай мне сказал:
- Ты не поверишь, но утром меня тетя Дуся (дежурная на вахте в общетиии Литинститута. А.О.) остановила и спрашивает: «Коля, а когда ты свою гармошку заберешь?» «Какую гармошку?» «Свою». «Теть Дусь, да мою же гармошку, комендант говорил, топором изрубили!» «Коля, да никто ее не собирался рубить. Лежит она вот уже который год в каптерке - дожидается, когда ты институт закончишь. Пойдем, отдам тебе. Только с таким уговором - ночью ты с нею по этажам не бродишь и не играешь! И увозишь в Вологду».
- А ты знаешь, что это моя гармоника? Я хочу повесть написать о ней, - признался Василий Иванович и стал мне рассказывать историю этого инструмента... - Кто ее только в руках ни держал, кто ее ни слушал! Как-то Василий Шукшин отводил свою душу в общежитии Литинститута и играл дня три подряд на этой гармонике...
В шестидесятые годы, получив стипендию, несколько студентов по пути на Бутырский хутор непременно брали на прокат на 1-Хуторской гармошки, баяны, аккордеоны. И играли. Василий Белов уже опубликовал «Привычное дело» и мог позволить себе приобрести гармонику. Только он ее купил, как азербайджанский поэт Фикрет Годжа в день своего рождения решил почему-то свести счеты с жизнью. Белов, не долго думая, подарил ему свое приобретение. Фикрет решил жить дальше и хотел вернуть Белову подарок: в самом-то деле, зачем азербайджанцу вологодская гармоника... Белов также не мог взять назад подарок. Но выход нашелся - предложили Фикрету как бы передарить ее Николаю Рубцову...
Когда Белову позвонили и сказали, что Рубцова задушила его сожительница, он помчался к нему домой.
- Коля лежит... - рассказывал Белов. - Милицейский сержант вдруг спрашивает: «А гармоника это чья?» А она на полу рядом с Колей... «Моя», - отвечаю. Ведь действительно моя - я ее покупал...
У вологодских литераторов был такой обычай: собираться у кого-нибудь и играть на гармониках. Поиграют и оставляют их у хозяина, чтобы не тащиться с ними по ночам.
- Однажды играли у Астафьева. И оставил я эту гармонику у него. А когда пришел за нею, Астафьев ее мне не дает. «Это Колина гармошка, не твоя». Так и не отдал, увез в свою Овсянку...
После этого разговора прошла четверть века. Не знаю, написал или не написал обещанную повесть Василий Иванович. Быть может, он выговорился тогда, а повесть не пошла - бывает такое.
С Виктором Петровичем Астафьевым меня связывали долгие годы добрые, я бы даже сказал, доверительные отношения. Я ни разу не спросил его о рубцовской гармошке, полагая, что это дело Астафьева и вологжан. Когда в октябре 1993 года я прочитал интервью Астафьева с призывом убивать сограждан, выступивших против ельцинского переворота, то первым делом вспомнил плачущего Виктора Петровича... Это было в Испании. Представитель нашего агентства по авторским правам повез Виктора Астафьева, Василя Быкова и меня в Толедо. Настроенный на красоту этим сказочным городом, Виктор Петрович расчувствовался и стал с обильными слезами, струившимися из его глаз, искренне и на совершенно трезвую голову, говорить о музыке. «Господи, да как же все это в нем уживается вместе?!» - подумал я и не отправил поздравление по случаю его юбилея.
А совсем недавно попалась мне статья Виктора Петровича о том, что Николай Рубцов сам во многом был виноват, что мадам его задушила. И убийца, оказывается, очень талантливая поэтесса, следовательно, напрасно Рубцов не нахваливал ее стихи. Неужели Астафьев таким образом решил отомстить «супостатам»-вологжанам? Понимаю, что тысячу раз она раскаялась за содеянное, настрадалась, но и грех-то у нее неискупимый. Не получится из нее святой Магдалины, не получится - жанр не тот. Но зачем Виктор Петрович, чтобы убийцу Рубцова возвысить, решил Рубцова в глазах читателей унизить? Почему он, прежде Бога и вместо Бога, решил «списать» ее величайший грех? Вот уж воистину: не судите да не судимы будете. Эх, Виктор Петрович... Но не встретиться мне больше с Астафьевым на этом свете, а если на том встречусь - то все это выскажу...
У меня, как и у множества читателей, нет оснований не верить Рубцову, когда он просит: «Поверьте мне: я чист душою...», а затем и восклицает: «Я клянусь: Душа моя чиста». Должно быть, и это он предчувствовал...
Закончить эти воспоминания хочу такими рубцовскими строками:
Неужели в свой черед
Надо мною смерть нависнет,-
Голова, как спелый плод,
Отлетит от веток жизни?
Все умрем.
Но есть резон
В том, что ты рожден поэтом,
А другой - жнецом рожден...
Все уйдем.
Но суть не в этом...
38
Хотелось бы высказаться о комсомоле. Нельзя однозначно ответить на вопрос: воплощение он зла или блага. Явление очень сложное, заслуживает спокойного и вдумчивого изучения.
Само понятие «комсомол» в сознании старшего поколения, в том числе и моем, гораздо шире своей расшифровки, как коммунистического союза молодежи. Он организовывал, сплачивал, вдохновлял, учил, воспитывал и помогал молодежи найти свое место в жизни. Мне кажется, что коммунистическая оболочка со временем стала устаревшим атрибутом комсомола. Слишком она была начетническая, догматическая, абстрактная, вступавшая в противоречие с реалиями жизни.
Когда-то я по заданию начальства в Центральном архиве ЦК ВЛКСМ изучил документы всех съездов комсомола. У меня по сей день сохранились выписки из них, в том числе из докладов мандатных комиссий. Конечно, комсомол задумывался как молодежный инструмент мировой революции. В числе первых лидеров было слишком много выходцев из еврейской среды. Впрочем, как и в партии. У Ленина дедушка, как в свое время раскопала Мариэтта Шагинян, был Израиль Бланк, выходец из Подолии, выкрест, ставший врачом. Любопытно, что раскопав это, Шагинян расстроилась и сказала: «Теперь мне очередного ордена не дадут».
Когда виды на мировую революции стали таять, Ленин поставил перед комсомолом задачу учиться. Потом ликвидация безграмотности, коллективизация, индустриализация, пятилетки. Война, восстановление народного хозяйства, целина, Сибирь, студенческие строительные отряды, Байкало-Амурская магистраль… Вклад молодежи здесь огромен, и трудно отделить от этого комсомол. Созидательное начало - самое ценное во всей его истории.
И в то же время рядом с добрыми делами в комсомоле была нетерпимость и жестокость, особенно по идейным или морально-бытовым соображениям. Многих он поднимал на крыло, а другим эти крылья подрезал. Немало постарался комсомол на ниве внедрения в сознание молодежи единообразия и единомыслия - в части ширины брюк и широты кругозора. На этой почве процветал комсомольский бюрократизм.
Но все-таки героическое, романтическое начало брало вверх. Я побывал на многих всесоюзных ударных комсомольских стройках семидесятых годов. Туда рвалась в общем-то неустроенная в жизни молодежь. Если целина была по-настоящему молодежным движением, то эти стройки были местом, где юноша или девушка могли найти свое место в жизни. Целина, кстати, была причиной того, что обезлюдели просторы Нечерноземья. А сами целинники после расчленения СССР стали в том же Казахстане как бы эмигрантами.
Много было показухи. Как-то на строительстве химкомбината в Смоленской области я нашел организацию всего из 12 комсомольцев. На всесоюзной комсомольской стройке! Материал из моего отчета попал в проект доклада на пленуме ЦК комсомола, и мне, чтобы не подводить ни в чем не виноватых ребят, пришлось под предлогом того, что это непроверенные сведения, упоминание о них из доклада исключить.
Или вот примеры. Была такая штука как всесоюзный ленинский зачет. Ко дню рождения Ленина комсомольцы отчитывались о своих делах - от года к году цифры тут увеличивались на миллионы. Сдаю вариант какой-то бумаги об итогах всесоюзного комсомольского собрания. Второй секретарь ЦК ВЛКСМ Б. Пастухов спрашивает меня:
- Сколько в предыдущем собрании приняло участие?
- Тридцать восемь миллионов.
- В этом пусть будет сорок один, - «подсчитывает» Пастухов.
А всесоюзные собрания проводились лишь потому, что во многих организациях они не проводились годами. В семидесятые годы в комсомол не столько принимали, сколько рекрутировали. Естественно, это приводило к формальному членству. В пассивной организации нетрудно было делать карьеру разным ловкачам. В итоге комсомольские работнички и скомпрометировали организацию. Переродиться во что-либо более приличное она не могла - на заключительном этапе своего существования комсомольские кадры менее всего отличались бескорыстностью, желанием помочь молодежи. К тому же без пуповины, связывающей комсомол с партией, без ее помощи и политического «крышевания», он существовать не мог.
Комсомол был кузницей кадров, особенно так называемых орговиков, которых сейчас днем с огнем не сыщешь. Вот один штрих. Как известно, в 1968 году на Западе начались студенческие волнения, которые были названы революциями. Кто-то на самом верху решил порказать всему миру, как замечательно относятся к студентам в Советском Союзе. Комсомолу дали задание в считанные дни провести Всесоюзный слет студентов. Меня угораздило попасть в начальники штаба по проведению слета. Дали мне 25 студентов из числа комсомольского актива МГУ, предоставили в полное распоряжение высотную гостиницу "Ленинградская", что на площади трёх вокзалов. Погода была нелетная, а делегатов надо было собрать. Юрий Загайнов, завсектором комсомольских организаций Западной и Восточной Сибири, находился в штабе Главкома ВВС - студентов из Сибири и Казахстана доставляли в Москву всепогодными бомбардировщиками. Я не спал трое суток, на слет не поехал, потому что надо было сменить сорочку. Включил в машине радио: выступает Брежнев, значит, всё в порядке. Когда после закрытия слёта приехал в гостиницу, мне навстречу бросились ее работники, с возгласами, мол, ой, что у вас в штабе творится! Пьют, пляшут, поют. " Победителей не судят", - таков был мой ответ. А сколько было подобных мероприятий, всевозможных акций, десантов, направлений на стройки? Даже как-то в Перу наши ребята помогали спасать пострадавших от землетрясения...
Четыре года работы в аппарате ЦК ВЛКСМ дали мне, как писателю, очень много. Об этом можно написать отдельную книгу. Во-первых, это дало возможность познакомиться с множеством лиц, которые занимали высокие государственные и партийные посты.
К примеру, в годы перестройки закавказские республики возглавляли выходцы из комсомола семидесятых. Азербайджан - Абдурахман Везиров, Армению - Сурен Арутюнян, Грузию - Джумбер Патиашвили. Первые два были в мое время были секретарями ЦК ВЛКСМ, и мне не раз приходилось подписывать у них различные постановления, которые принимались опросным порядком. Наблюдать на разных мероприятиях, слушать выступления на пленумах, заседаниях бюро или секретариата. Ничем они не блистали, в отличие от Геннадия Янаева, возглавлявшего Комитет молодежных организаций, Бориса Пуго, умницы и очень образованного латыша, или Геннадия Елисеева, безусловно, человека богато одаренного, блистательного организатора.
Везиров был молчун, приземист и казался тяжеловатым. Говорили, что он имел какое-то отношение к Везирову, одному из 26 бакинских комиссаров. Арутюняна, голубоглазого и улыбчивого красавца, женская половина аппарата ласково называла Суренчиком. Когда они были в комсомоле, я и не слышал о каких-либо разногласиях между ними. Казались они добрыми друзьями. Каково же было мое удивление, когда Азербайджан и Армения воевали из-за Нагорного Карабаха, когда Везиров и Арутюнян возглавляли эти страны!
По поводу Патиашвили. Поскольку мне приходилось множество раз сводить документы на основе материалов из подразделений ЦК, то Патиашвили был одним из моих постоянных «корреспондентов» из отдела сельской молодежи. Я числился на уникальной должности ответственного секретаря постоянной организационной комиссии ЦК ВЛКСМ, занимался проблемами взаимодействия комсомола с советами депутатов трудящихся, профсоюзами, а фактически выполнял функции референта второго секретаря ЦК Б. Пастухова. При этом я чувствовал себя «подснежником» в секторе информации орготдела, поскольку Пастухов не раз во всеуслышание заявлял, что ему помощники не нужны - дабы не навлечь на себя гнев первого секретаря Е. Тяжельникова, с которым у него были явные контры.
Однажды, принимая материал от руководителя группы по работе с научной молодежью Б. Мокроусова, я сказал: «Вот возьму и вставлю вашу отписку в доклад в таком виде, в каком получил». Бориса мое замечание прямо-таки взбеленило. Он схватил материал, убежал, а через час принес несколько страниц с анализом, фактами, предложениями. Впоследствии Б. Мокроусов был помощником у Е. Тяжельникова, почему-то стал главным редактором газеты «Советский спорт», и умер на этой должности достаточно молодым.
Но Джумбер Патиашвили всегда приносил выверенные и причесанные материалы. Был приветлив и даже ласков, уходил довольный тем, что материал сдал. В нем чувствовалась аппаратная выучка, и меня всегда такие люди настораживали. Работал, я, например, часто в связке с Валерием Киселевым. Казалось бы, журналист, бывший редактор Владимирской молодежной газеты, а мышление чисто бюрократическое: от сих до сих, и ни грана больше, ни на миллиметр в сторону от указаний начальства. Стал заместителем главного редактора «Комсомольской правды», потом следы его потерялись.
Таким же мне казался и заведующий сектором информации Артур Невицкий. Я числился в списках сектора, и поэтому он попытался мной командовать. Меня поражало, что Артур Артурович прибалтийским каллиграфическим почерком, тщательнейшим образом, записывал, все, что говорилось на многочисленных заседаниях и совещаниях. Он был порядочнейшим человеком, но службистом. Накануне перестройки стал первым секретарем горкома партии в знаменитой Юрмале, потом начались служебные и иные неурядицы. Конечно, реваншисты Латвии его не жаловали. Оказался не у дел и, кажется, даже без жилья. Жаль. (Потом в Интернете я отыскал следы Артура Артуровича. Он, выживший ребенком в блокадном Ленинграде, не опустил руки в новейшей Латвии. Возглавлял реконструкцию рижкого Дома железнодорожников, превратил его в Культурно-деловой центр - Дом Москвы в Риге, по сей день является координатором его программ, руководит Ассоциацией обществ национальных меньшинств Латвии.)
Более удачной сложилась судьба Патиашвили. Он был комсомольским вождем, затем секретарем ЦК компартии республики по сельскому хозяйству и, наконец, избран первым секретарем грузинской компартии. Сообщение об этом я услышал в Сыктывкаре, когда собирал материал для романа из истории лесопромышленного комплекса. Новость меня обрадовала, первой мыслью было намерение послать приветственную телеграмму. А потом, подумав, поостыл. Во-первых, тут что-то было унизительно-заискивающее, а во-вторых, я как бы перестраховался, задумавшись: «А по Сеньке ли, вернее, Джумберу, шапка?» У меня были сомнения на этот счет. И хорошо, что не поздравил: на очередном съезде КПСС, если не ошибаюсь, ХХYIII-м, Патиашвили вдруг сказал что-то вроде того, что друзья мешают работать. Для выходца с Кавказа, где дружба ставится превыше всего, заявление было поразительное.
В годы перестройки в Тбилиси начались волнения. Солдатам, стоящим в оцеплении, плевали в лицо, мочились на сапоги, пока не пошли в ход саперные лопатки. Демонстранты стали давить друг друга, обвинили же во всем солдат и генерала Родионова, командовавшего Закавказским военным округом. Не Горбачева и не Патиашвили. Дело дошло до гражданской войны, развала Грузии - когда пишутся эти строки там опять накал страстей, молодые шевардноиды сковырнули Шеварднадзе.
Конечно же, мне были ближе люди не зашоренные, с живинкой. Среди них могу назвать Виталия Колдовского. Большая умница, он был в послах на Балканах, насколько я знаю, с ним велись переговоры о том, чтобы он стал министром иностранных дел только что получившей независимость Украины. Не получилось, потому что он, кажется, активно помогал братьям-сербам, был какой-то скандал, а поскольку сербы стали числиться изгоями Европы, то и Колдовский был бы проблемным министром.
Почти дружил я с Львом Паршиным, появившимся в коридорах ЦК из ленинградской газеты «Смена». Он взял курс на дипломатию, усиленно изучал английский. Я как-то ему брякнул: «Как жаль, Лева, что мы с тобой никогда не будем друзьями». Так и произошло. Когда я приехал в Лондон, где Лев служил советником-посланником, он и его жена Тамара были образцами гостеприимства. Потом я столкнулся с ними в лифте дома в Сретенском переулке - они спешили на какой-то прием. Лев сказал лишь, что он возглавляет один из европейских отделов МИДа. В лифте я почувствовал, насколько мы чужие. Была еще одна встреча - у директора издательства «Планета» Владимира Середина, куда Паршин пришел накануне своего отъезда послом в Нигерию. Больше ничего о нем я не слышал.
Одна из ярких фигур моей аппаратной молодости - Валентин Сущевич. Он был секретарем комитета комсомола на «Южмаше» - знаменитом ракетном гиганте. В секторе информации ЦК ВЛКСМ он, технократ до мозга костей, задыхался от бюрократизма, замшелых традиций и дурацких порядков. В конце концов, когда началось строительство Байкало-Амурской магистрали, Сущевич пошел к Тяжельникову и предложил себя в качестве начальника штаба всесоюзной ударной стройки. И уехал в Тынду - столицу БАМа.
Комментарии
and a all round thrilling blog (I also love the theme/design), I
don't have time to read it all at the minute but I have saved it and also included your RSS feeds, so when I have time I will be back to read much more, Please do keep up the excellent work.
RSS лента комментариев этой записи