Печать
Категория: Исповедь сына ХХ века
Просмотров: 103349
Звезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активнаЗвезда не активна
 

Все люди - братья?!


От автора

За плечами достаточно лет, что дает право взяться за мемуары. Отдаю себе отчет в опасности затеи, но тут есть и достоинство: ни один литературный жанр не дает такого простора для самовыражения, для сообщения читателю своего мнения о том или ином событии или человеке.
Зачем я это делаю? Нынче многие пишут мемуары. Причина расцвета этого жанра в том, что в недавние времена труднее всего было доносить до читателя мысли искренние, от души, а легче всего - общепринятые банальности, которые в приснопамятные времена как-то уживались с мышлением и даже с вдохновением.
Свою задачу усматриваю не в том, чтобы представить свою персону в более выгодном свете, нежели заслуживаю. Что и говорить, не мягкий я, белый и пушистый, но тех, кто ожидает здесь от меня расчесывания старых затянувшихся ран, покаяния, вынужден разочаровать. В своих отношениях с Небом, Создателем,  никаких посредников не признаю.  В мемуарах я хочу объясниться прежде всего с самим собой. Принародно - во имя обогащения читателей кое-каким опытом и знаниями. Извлечь многое из-под спуда времени и предрассудков, предвзятости, тьмы низких истин. Отсюда и предупреждение читателю: записки очень субъективны, проблема своей правоты или неправоты не волнует меня, потому что на моих глазах изгои становились вдруг героями, а якобы великие люди - шелухой и даже подонками.
Мне приходилось встречаться, сталкиваться, быть приятелем, а иногда и дружить со многими известными и знаменитыми людьми. Поэтому взаимоотношения с ними - не только мое дело. Здесь моя точка или кочка зрения может что-то добавить к их портретам.
Один из самых сильных побудительных мотивов для написания мемуаров: никто толком не разобрался в том, как мы жили, что произошло с нами и со страной. К сожалению, тут многое зависит от стадии солнечного цикла, от времени, прошедшего после события, и какой-нибудь сиюминутной целесообразности - политической, экономической, каприза ли явного тирана, рядящегося под демократа. Поэтому одной из своих задач вижу в том, чтобы записки стали одним из свидетельств, документом, зеркалом моего времени. Но, при этом,  ежели рожа крива, то при чем тут зеркало?


1

У каждого человека есть самое первое воспоминание. Детское предсознание, как уверяют многие, просыпается еще в чреве матери, после рождения бурно заполняется впечатлениями подсознание и сознание. В это время маленький человек думает о себе в третьем лице. Со мной был такой случай. Захожу к писателю Анатолию Кривоносову весь в цементной пыли - мы обустраивали только что полученные квартиры. В прихожей стоит девочка лет двух и, глядя на заявившееся усатое и грязное чудовище, вслух успокаивает себя: «Маса, не бойся».
Но наступает момент, когда сознание становится в полном смысле сознанием существа, думающего о себе уже в первом лице. И как пограничный знак между предсознанием и сознанием - первое впечатление, которое запоминается на всю жизнь. Сильное или слабое, размытое или яркое.
Мое первое впечатление от мира, в который меня поселили, было кошмарным. Дрожит земля, от взрывов больно в ушах, мать прижимает мою голову к себе. Мы в погребе, сложенного из старых железнодорожных шпал, на них песок в виде холма, и этот песок серыми беззвучными струйками льется на нас. Противно и страшно воют немецкие самолеты, заходящие на бомбежку. Этот ад продолжается невероятно долго, и я ору от нечеловеческого страха.
Наконец земля перестает вздрагивать, гул самолетов удаляется. Мы еще сидим в погребе - а вдруг они вернутся или новые налетят? Я еще всхлипываю, меня всего вскидывает, рот непроизвольно хватает прокисший погребной воздух. Наступает тишина - слышно лишь как сухо шуршат, иссякая, песчаные струйки.
Мать поднимает крышку, вытаскивает меня на белый свет, восклицает:
- Слава Богу, нашу хату не разбомбили!
Мы стоим на погребе. Окраина наша вся застлана белесым дымом, во рту сильно горчит. На станции что-то горит и взрывается. За железной дорогой, за лугом и за Донцом, город окутан черными дымами так, что не видно горы Кремянец.
Где-то совсем недалеко заголосили женщины. Еще суше там затрещал огонь, пожирая остатки жилья. Мать запричитала, вспомнив о моих братьях и сестре, подхватила меня и побежала на шлях, то есть на дорогу, ведущую из Изюма в знаменитый некогда город Царев-Борисов.
И другие детские воспоминания ненамного лучше.
В предрассветьи памяти, еще в ее сумерках, сохраняется повторяющееся по утрам многоголосое «Ур-ра-ра!», тонущее во взрывах и пулеметной стрельбе. Это на самом краешке моей памяти, может, в самом ее начале,  идут в атаку красноармейцы, пытаясь отбить у немцев господствующую высоту - гору Кремянец. В древности она называлась Изюм-курганом и упоминается в «Слову о полку Игореве»: «О, Русская земле! Уже за шеломянем еси», то есть уже за холмом.
Немцы засели там в октябре сорок первого и держали Кремянец в своих руках до мая сорок второго года. За нашей окраиной, в сосновом лесу были позиции красноармейцев, и поэтому мы все это время жили на нейтральной полосе. Днем показываться во дворе, копаться в огороде было опасно. Огород да козы под постоянным присмотром среднего брата Виктора были единственными нашими источниками существования.
Нас неизменно находили красноармейцы и выпроваживали из зоны боевых действий. Мать за ночь делала переходы, неся меня на руках, по тридцать километров. Однажды соседка, не выдержав напряжения, оставила своего мальчика, моего одногодка, в окопе. Мать ее возненавидела за это и до конца своей жизни относилась к ней с нескрываемым презрением. Как бы ни было трудно, но меня мать всегда таскала собой. Во время этих переходов из Изюма и обратно с нею случались и приступы малярии. После войны и я болел ею, знаю, как лихорадка трясет и обессиливает.
Однажды мать возвращалась в хату чуть ли не засветло - пуля немецкого снайпера впилась в дверную коробку на какую-то долю секунды позже. После войны мать часто показывала гостям входное отверстие в дереве. Я хотел достать пулю, но она сидела очень глубоко. Ломали старую хату без меня, и я так и не смог выковырять из дверной коробки памятный для нашей семьи подарок «цивилизованной» Европы.
В памяти хранится и такой короткометражный фильм. Я сижу среди узлов в кузове грузовика, взрослые суетятся, все время повторяют непонятное слово «эвакуация». Разумеется, нас вывозят не в Ташкент, кому мы нужны, а из зоны боевых действий в село Базы (ударение не торгашеское, на первом слоге, а казачье - на втором), которое было километрах в тридцати от Изюма. Было потому, что его потом затопили воды Краснооскольского водохранилища.
В Базах очень хотелось есть - все мое детство пронизано острым  чувством голода, оставлявшего меня разве что во сне. Поэтому я еще тогда пришел к выводу, что если очень хочется есть, то надо спать. В Базах эта мысль получила развитие. Там я как-то нашел в зарослях краснотала настоящее куриное яйцо. Белое, крупное, таящее в себе бездну вкусноты. Представьте радость голодного звереныша, которому судьба подарила такой щедрый подарок. Однако мать, когда я прибежал к ней со своей находкой, сказала, что это чужое яйцо. Его снесла курица наших хозяев - престарелого дида Нестира, который время от времени подавал голос с печи: «Ляксандро Батькович, жизнь, говорят, получшала, табачок подэшэвшал?», и бабки, у которой едва хватало сил двигаться.
Слова матери показались мне величайшей несправедливостью. Старики уговаривали ее сварить мне яйцо, но она оставалась непреклонной.
Однако несправедливость не должна оставаться безнаказанной, и я пошел умирать. Если во сне не хочется есть, то можно ведь и не просыпаться. А такой способностью обладают лишь мертвые. Надо сказать, что после бомбежки я видел мертвую девочку - все вокруг кричали и плакали, а она лежала спокойная-преспокойная. И руки у нее были сложены на груди.
Вот и я, забравшись в кусты краснотала, лег, закрыл глаза и сложил руки на груди точь-в-точь, как у той девочки. Лежал я, лежал, но почему-то не умиралось. Пришлось придумать более действенный способ расставания с такой жизнью. Выбрался на дорогу и лег на теплый, пыльный песок в той же позиции. Машин не было. Если не надо, так они то и дело шастают, а когда надо - ни одной. Наконец послышалось гудение, а дальше, прошу великодушно прощения, цитирую по моему рассказу «В июне, посреди войны».
«Передний грузовик, обдав Саньку пылью и бензиновой гарью, останавливается. Слышны мужские голоса. Кто-то спрыгивает на землю, подходит к Саньке, трогает за лицо. Он вздрагивает и еще крепче сжимает веки.
- Он жив, товарищ майор, притворяется!
- Мальчик, открой глаза...
У Саньки нет уже терпения лежать с закрытыми глазами, он потихоньку приоткрывает веки. Вокруг стоят бойцы, командир склонился над ним и улыбается.
- Ты почему здесь лежишь? - спрашивает командир.
- Хочу умереть.
- Во сколопендра! Он хочет умереть! - смеется удивленно боец, который называл командира майором.
- Я хочу есть...- с обидой возражает ему Санька и больше ничего не может сказать.
...Мать стоит у печи, когда Санька с майором входят в хату.
- Мамаша, ваш мальчик?
- Мой.
Майор, не опуская Саньку на пол, садится на скамью у порога, снимает фуражку.
- Нехорошо получается, мамаша. Мальчик лежит на дороге, а вы за ним не смотрите. Хочу умереть, говорит.
- Он у нас выдумщик, - оправдывается и в то же время хвастается мать. - Ему  что-нибудь выдумать - все равно что с горы покатиться...
Майор остается на постое у дида Нестира...»
Так уж получилось, что журнал «Огонек» опубликовал рассказ на Пасху. В дореволюционной литературе существовал своеобразный жанр пасхального рассказа, в котором в обязательном порядке фигурировали пасхальные яйца. Если бы на Старой площади сидели более образованные функционеры, то мне и огоньковцам крепко бы досталось в брежневские времена за невольное возрождение жанра пасхального рассказа.
Я хотел лишь рассказать о небольшом эпизоде большой войны. Маленькое существо приходит к логичному и оттого еще более жуткому выводу: лучше быть мертвым, чем жить такой жизнью. А яйцо - символ жизни, воскрешения, в нечеловеческих условиях существования становится причиной желания смерти.
Писатель Владимир Мирнев, когда мы с ним возвращались из Дома литераторов, сказал: «Ты сам не представляешь, что написал!» Конечно, автор знает о своем произведении куда меньше, нежели читатели. И тут нет никакой иронии - содержание произведения накладывается на личный опыт читателя, рождаются ассоциации, обостряются чувства. Возникает момент сотворчества, а это и есть главная цель всякого подлинного искусства. Очеловечивающего сотворчества, и это надо подчеркнуть особо, ибо нынешние «цивилизаторы» о нем не имеют никакого представления, как и их предшественники - замшелые сидельцы на Старой площади.
Наша публика (увы, мы публика, на народ явно не тянем) поглощает или бассейны соплей из бесконечных телесериалов, или соучаствует ежедневно в массовых убийствах, дает кулаком в морду, бьет скошенным ковбойским каблуком по подбородку, проливает моря «крови», пусть и голливудской. Создается впечатление, что мы родились для того, чтобы взять в руки пистолет. Словно за нами не стоят гиганты духа и интеллекта. К сожалению, мы удаляемся от наших вершин - Пушкина, Лермонтова, Гоголя, Толстого, Достоевского, Чехова, Платонова... - все дальше и дальше. И они кажутся уже меньше, чем на самом деле есть. Вернемся мы назад или же нас уведут «цивилизаторы» в свой примитивный, индивидуалистически-животный мир, где любое действие вызывает не работу ума и сердца, а будит лишь приобретенный инстинкт спускового крючка?
Поэтому я и не вижу существенной разницы между фашистами, уничтожавших нас физически, и фабриками по расчеловечиванию якобы методами искусства. Еще неизвестно, что страшнее: просто убить человека или убить в человеке человека и натравить его не себе подобных.
Я ведь писал и печатал рассказ с затаенной надеждой - вдруг кто-то вспомнит этот эпизод под Изюмом! «Огонек» тогда выходил миллионными тиражами - и ни одного отклика. Значит, и майор, и его бойцы погибли, когда Хрущев и Тимошенко убедили Ставку нанести удар на Харьков. На передовую гнали не обмундированных, не обученных и безоружных - против танковых армий Клейста и Клюге. Сотни тысяч наших солдат они будут перемалывать в окружении, а потом немцы, как на прогулке, поигрывая на губных гармошках, двинутся на Сталинград. Хрущева всякие льстецы будут величать организатором победы в Сталинградской битве, в действительности же он стал организатором этой битвы. Не будь ее, война наверняка закончилась хотя бы на год раньше.
Мне рассказывали, как Хрущев оказался в Сталинграде. Из окружения он якобы бежал на самолете из села Мечебилово - там широченная, ровная и длинная улица. На церковь посадил пулеметчиков, чтобы прикрывали взлет самолета.
Прилетает в Москву. Является к Сталину. Сидят члены политбюро. Сталин, посасывая трубку, ходит взад-вперед, не обращая внимания на стоящего Хрущева, а потом спрашивает:
- Кто ви такой?
- Я - Хрущев.
- Кто ви такой, я спрашиваю?
- Я - Хрущев Никита Сергеевич, первый секретарь ЦК Компартии Украины...
- Нэт Украины! Ви просрали Украину, - Сталин приближается и выбивает ему трубку на лысину, что должно означать посыпание головы пеплом позора. Лысина скворчит, но Хрущев не смеет и шевельнуться.
- Отправляйтесь на фронт и остановите немцев. Не остановите - расстреляем.
Вот так, или примерно так, и стал он, а не Жуков с Василевским, организатором сталинградской победы.
А я в сорок шестом с таким же путешественником, как и сам, отправился через луг и Донец на Кремянец. Он тогда еще был не разминирован. Пошли дальше, за гору - там меня поразили кучи костей вдоль дороги. Сейчас я понимаю: когда весной пахали, то выворачивали плугом кости и сносили их к обочине дороги. Немецкие они или русские было неважно - все человеческие кости белые.
Домой мы явились поздно вечером. Мать в мыслях меня уже похоронила, но на радостях отлупила лозиной как сидорову козу.


 


2
Будет неправильно, если не рассказать хотя бы  через пятое на десятое о моей родине, которую  я  бы назвал, будь у меня склонность к пафосу,  Terra Incognita  по имени Свобода. Фактически всё в таком названии верно. Да, это неизвестная страна в  пределах нынешних границ России и Украины, своего рода восточнославянский Курдистан, слава Богу, без претензий на независимость. Напротив, это связующая Россию и Украину страна, восточнославянская сцепка или спайка, где рождаются субъекты вроде меня и мучаются всю жизнь  вопросом «Как отделить мою Украину от России моей?» И неизменно приходят к выводу, что делить нельзя, поскольку они единое целое и неотделимы, хотя политики и разодрали на части триединый русский народ и триединую Русскую Землю.
Слово «Слобожанщина» каждый второй из нынешних русских или не  слышал, или не ведает, что под ним следует понимать. «Слободская Украина»  знакома девяти из десяти россиян,  которые считают, что это Харьковская область. Мало кто знает, что на современном  русском языке  название означает «Свободная Украина»,  поскольку «слобода» в старину была приблизительно тем же, что нынче «свобода».
Чем больше  живу, тем больше убеждаюсь, что  Слобожанщина во многом terra incognita. Исторически  она включает в себя  Белгородскую область, часть Курской, Воронежской, Ростовской областей России,  Харьковскую область, Луганскую и Донецкую области, за исключением территории Войска Донского, часть Сумской области. Веками была пограничьем Киевской Руси, а потом Московского государства. Почти Дикое поле, своего рода  тьмутаракань с непонятной историей и народом, пока   не началась война Богдана Хмельницкого с поляками.
Московское государство разрешило селиться в этом пограничье беженцам с Правобережья Украины и называло их черкасами. Об  украинцах и речи тогда не было,  жители нынешней Украины называли себя русскими людьми, а москвичи именовались московитами. Потом поляки назвали окраину своего государства Украиной - если у Польши есть своя  Украина, то негоже и московитам отставать от них, не иметь собственной Украйны. Назвали места заселения беженцами-черкасами Слободской Украйной. Так что слово Украина – результат совместного  ляшско-моковитского производства. Вообще в Московском государстве были и рязанские украйны, и новгородские  и т.п. Переселение жителей Поднепровья, с обеих берегов Днепра, на жизнь в слободах, без повинностей, налогов и поборов, началось еще в XVI веке, а массовый характер приняло в годы антипольского восстания во главе с Богданом Хмельницким.
Однажды в ЦДЛ  я схулиганил. Обсуждались книги молодых авторов, в том числе и мой «Сто пятый километр». Вышел к трибуне и представился участникам конференции:  «Я родился в той части Украины, которая никогда не присоединялась к России, -  здесь нарочито   сделал паузу, чтобы было время подумать, мол, вот какой бандеровец выискался или нечто подобное, -  но которая всегда была в составе Российского государства». Дошутковался, как бы сказали слобожане, - в 1991 году  «моя» часть отсоединилась от России.
Переселенцам надо было не только быть земледельцами, вспахивать богатейшие степные, ковыльные просторы, но и  становиться воинами – крымский хан то и дело безобразничал на Изюмском шляхе. Казачий образ жизни, сформировал особый психологический тип женщины-слобожанки. Властная, распорядительная, домовитая и всёумеющая – такой ее сделала судьба  жены казака, который  чуть что -  схватил пику-саблю, прыгнул на коня и умчался  воевать. Вернется он или нет, да и какой вернется, а детей надо поднимать, хозяйство содержать. Надейся, казачка, только на себя…
Пока я не понимал этого, то проезжая многие десятки раз от Изюма до Москвы и обратно, глядел в вагонное окно и  задавался вопросом: «Ну почему в Курской области развалюхи-деревни,  а в Белгородской  - чистенькие домики,  аккуратные палисадники,  вылизанные поля. Ведь и там, и там чернозем…?» Пока не осознал: в Курской области было крепостное право, там надеялись на барина, а Белгородчина – казачий край, тут надеялись только на себя. Вот так аукивается история через века.
История любого края представляет собой слоеный пирог. История Слобожанщины  в этом смысле - пышный торт, составленный из множества слоев. Первые люди в этих краях появились еще в межледниковый период 30-35 тысяч лет тому назад. Одну культуру сменяла другая, пока в VII-III вв. до нашей эры пространство не заняли  легендарные скифы – их загадочные погребальные курганы рассеяны по всей Слобожанщине. Народ удивительно точно назвал  такие курганы могилами. И воспел в песнях.
Веками  на рубеже эр  край был местом миграций всевозможных народов, преимущественно тюркских. Вначале гунны, затем Аварский каганат, потом Хазарский каганат, послуживший причиной появления здесь ираноязычных племен. На рубеже эр  начинают проявлять себя праславяне, опять одну культуру сменяет другая, но теперь славянские, пока к VII  веку не стали создаваться крупные племенные союзы славян, в том числе северянский, господствовавший на  территории будущей Слобожанщины. Они создали Древнерусское государство с Киевом в качестве столицы. Киевский князь Святослав, разгромив «неразумных хазар», утвердил господство славянского племени  на этих землях.  Но хазар сменили кипчаки, татаро-монголы, печенеги, половцы – каких только племен не видела эта земля!
Не могу не рассказать об одном удивительном человеке. В Курской казенной палате служил  надворный советник Николай Викентьевич Сибилев, примерно равный подполковнику по воинскому званию. Вышел на пенсию по зрению, прочитал в одном охотничьем журнале, что в Донце в районе Изюма водится редкий серебристый карась. А надворный советник был заядлым рыбаком и задумал поудить этого загадочного карася. Приехал в Изюм, да так влюбился в его природу, что остался в нем и  пригласил туда же свою зазнобу учительницу  Софью Одинцову.
В течение нескольких лет открыл свыше 300 стоянок древнего человека, издал  четыре выпуска «Древностей Изюмщины», организовал  Изюмский краеведческий музей, стал  известным археологом мирового масштаба. В тридцатых годах он неосторожно вывесил объявление  на дверях музея с просьбой приносить и показывать предметы старинного крестьянского и дворянского быта. «Так вот что пытается сохранить наш ученый! Не желает ли он реставрировать помещичий строй?» - задался в статье-доносе местный начальник партшколы. Пришлось  Сибилеву уезжать в  Святогорск, точнее в поселок Банное, ставшим  городом Славяногорском, а потом вновь Святогорском. Он в 22 километрах от Изюма, но уже Донецкая, тогда Сталинская, область. Организовал и там музей, продолжал полевые изыскания  в качестве научного сотрудника  Украинского института археологии.
После начала войны Сибилев бросился в Изюм спасать  ценнейшие фонды, а его едва не обвинили в паникерстве. Что-то удалось спрятать в Изюме, до сих пор неизвестно где, часть вывезти в Уфу. Я собирал материал о Сибилеве, чтобы написать роман, до сих пор, каюсь, не написал, но по архивным документам в Харькове и  в Выдубецком монастыре, где располагается Украинский музей археологии, знаю, сколько  пришлось вынести подвижнику.
Немцы искали Сибилева на Украине. Он был авторитетным ученым, автором статей о «Слове о полку Игореве», об остготах в Северном Причерноморье. Немцы хотели заставить ученого  подтвердить исконную принадлежность им  этих земель. По моим сведениям встреча с немецким археологом Миллером  состоялась в оккупированном Изюме, но это была встреча ученых, не политиков и не врагов. Сибилев в Уфе рассказывал в госпиталях  раненным о том, что они защищают, открывал по своей привычке стоянки древнего человека  на реке Белой и умер, мягко выражаться,  от недоедания в 1944 году.
Ему не хватило всего одного полевого исследования, как писал он, чтобы доказать точное место битвы князя Игоря с половцами. Размышляя над собранными материалами, беседуя долгими вечерами с Владимиром Чивилихиным во времена создания им знаменитой «Памяти», я задумался над личностью легендарного  половчанина Овлура, который помог князю бежать из плена.
Почему помог Игорю? Предал своих? А если не предательство, тогда - что?  А если это была помощь ближнему своему, единоверцу? Склоняюсь к этой версии. Оснований больше чем достаточно.
Известно, что Владимир Мономах, разгромив половцев в 1111 году на речке Сальнице, которая протекала всего в  километре-двух от Изюм-кургана, устремился вглубь половецких земель.    Неподалеку от кургана стояли половецкие города  Балин, Сугров и Шарукань. Должно быть, там жили торки – по их имени долго назывались торские соленые озера в нынешнем Славянском районе Донецкой области. Да и Славянск раньше именовался  Тором.
Подошел Мономах с дружиной к Шаруканю, а ворота  - настежь и повалил  из них народ с молитвенными песнопениями и христианскими хоругвями в руках. Разумеется, никакой бойни  между единоверцами не произошло.
Откуда у половцев христиане? Здесь нас ожидает еще одна загадка – пещеры Святогорского монастыря, нынче Свято-Успенской Святогорской Лавры. Как считают святые отцы, история этой обители  уходит в глубь веков. «Одна из существующих версий связывает происхождение обители с византийскими иноками, бежавшими от преследования императорской власти в период иконоборческой ереси. Часть монашествующих нашла приют в Крыму, а часть из них, поднимаясь по водным артериям Дона и его притока Северского Донца, основали на их берегах многие пещерные монастыри, сохранившиеся до наших дней», -  высказывают они предположение. Считается также, что часть иноков Киево-Печерский Лавры после разрушения Киева  Батыем ушла в Святые Горы. Можно приводить нескончаемое количество самых восторженных откликов виднейших людей нашей культуры о необыкновенной  красоте Святых Гор, но лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать.
Несомненно, что в пещерах  поселились монахи из Афонских монастырей. Об этом свидетельствует обряд погребения усопшей братии, спустя три года  помещения их костей в пещерных нишах.  Афонские монахи называли себя святогорцами, многие из них обитали на родине в пещерах, не исключено, что в честь Святой горы Афон они назвали меловые горы над Малым Танаисом, то есть Северским Донцом, также Святыми. Поэтому можно предположить, что  появление здесь первых монахов можно отнести ко второй половине VIII века, когда активный иконоборец, византийский император     Константин V Копроним (741—775), преследовал  монашествующих, которые устремились на северные берега Понта Эвксинского.
Оказавшись среди  половцев-нехристей, они не могли не обращать их в христианство. Поэтому Овлур, судя по всему, был крещен Лавром или Лаврентием, и  никого не предавал, помогал не врагу, а брату во Христе, который бежал в древний город Донец. Считается, что остатки его городища находятся  на окраине Харькова, но есть и другое мнение: остатки древнего города находятся  рядом с поселком Хорошево. Здесь был древний женский монастырь, основание которого «далеко предшествует XII веку» - так утверждается в книге «Православные русские обители всех православных русских монастырей», СПб, 1910.  Местный краевед В.М. Брагина считает, что «своим возникновением Хорошевский монастырь, по-видимому, обязан следующим событиям. После похода на Византию объединённого войска северских племён нашего края, ими были захвачены пленники-византийцы. Это случилось при патриархе Фотии (857-869) и греческом царе Михаиле III (842-867). Предание гласит, что после этого на территории хазарского каганата, населённой почти независимыми северянами, появились проповедники и просветители Кирилл и Мефодий. Из их рук получили крещение первые 200 семей на Слобожанщине. Местный каган, предложивший награду просветителям за их полезную деятельность, получил в ответ просьбу Кирилла: «Дай мне, сколько имеешь здесь пленников, это мне больше всех даров». И более двухсот византийцев были отпущены с философом на родину. Крещённые же Кириллом и Мефодием люди стали первым оплотом христианства на Слобожанщине». И приводит в подтверждение цитату из «Истории русской церкви» А.В.Карташова, М., 2005: «Мы знаем теперь, что та малая русская церковь, всего из 200 семейств, крещёных на юге Руси самолично в 861 году нашими святыми первоучителями, Кириллом и Мефодием, заботами патриарха Фотия была возглавлена митрополитом-миссионером по имени Михаил».
С большой вероятностью можно считать, что под словами  «на Юге» и подразумевается нынешнее Хорошево. Оно находится всего примерно в 150 километрах от древнего оплота православия в Святых Горах, вряд ли славянские проповедники крестили не славян, а хазар, которые по вере были иудеями.

Как-то я наткнулся в Интернете на работу академика  Б.А. Рыбакова «Русские земли по карте Идриси 1154 года». Как пишет Рыбаков,  Абу-Абд-Аллах Мохаммед Идриси (1099-1166) родился в Сеуте (Африка), в семье мавританского владетеля Малаги из рода Хаммудитов. Образование он получил в знаменитой Кордовской школе; много странствовал по Европе, посетил Францию и Англию, путешествовал по Малой Азии. В середине XII в. Идриси был придворным норманского короля Рожера II, владевшего Сицилией, и в течение пятнадцати лет  составлял для короля карту  тогдашнего мира. 
Меня заинтересовало, что река Северский Донец   на  карте Идриси называется Русия, что  эта река впадает в море возле города Русия, предположительно  нынешней Керчи, что  река Русия не впадает в Дон, поскольку это совсем другая река. Конечно, это неточности, хотя, возможно, в  древности у этих степных рек были отдельные русла – вдоль Донца и сейчас  существует неисчислимое количество стариц. В верховьях Русии, по мнению Идриси,  существовала страна каменных крепостей Нивария, воинственный народ которой никогда не расставался с оружием.
«Размещение  городов на карте 1154 г. и группировка их в верховьях рек соответствуют действительной топографии каменных крепостей салтово-маяцкого типа: три города связаны со средним протоком (в котором можно видеть Донец), два - с западными (Уды, Мож), а один расположен на крайнем восточном притоке. Большинство каменных городищ группируется вокруг Донца (Нежеголь, Салтов, Гомольша, Мохнач), часть на правых притоках (Кабаново, Донец) и далеко на отлете, на восток от основной области, уже за Осколом, на Тихой Сосне - городища Ольшанское и Маяцкое.», - пишет Рыбаков, высказывая также предположение, что легендарные города Балин, Сугров, Шарукань и реальное Хорошево могли входить в число шести каменных крепостей Ниварии, которая, по его мнению, была на самом деле Сиварией, впоследствии дала название племени северян и название Северскому Донцу.
В "Книге большому чертежу", - пишет Б.А. Рыбаков, - мы знаем в верховьях Оскола "Куколов лес". Выйдя из области Сиварии, река делает поворот, изгибаясь в восточном направлении. Вот здесь-то, в среднем и нижнем течении Северского Донца, и помещена на карте 1154 г. надпись "Кумания Внешняя". На современной карте она должна быть около Изюма и Сухого Торца, что вполне соответствует реальным половецким кочевьям в степях у р. Тора. Итак, изображенная на карте Идриси р. Русия, с ее шестью истоками, с крепостями на них, с областью Ниварией (Сиварией) в верховьях и Куманией в среднем течении, может быть отождествлена с Северским Донцом, Нивария - с Северской землей, а одна из крепостей - со знаменитым Салтовским городищем».
Короче говоря, история слобожан как у мидян – темна и непонятна.


Слобожанщина – загадка на загадке. Возьмем так называемый Большой Белгородский полк, своего рода казачий корпус. Он был сформирован из казаков-черкас, которые не понаслышке знали, что такое ляхи, которые отдали в аренду  евреям-арендаторам православные храмы, чтобы стравить  православных и иудеев.
Большой полк был направлен в помощь Богдану Хмельницкому после поражения его войска под Берестечком в конце июня 1651 года.  Кстати,  старшинство Изюмского полка  считается  с 27 июня того же года. Вряд ли это случайно   -  именно после  поражения под Берестечком Большой Белгородский полк влился в ряды казачьего войска и принял участие в войне против Польши  и Литвы, в войне, считающейся освободительной, но и не менее религиозной. Полк играл своеобразную роль ограниченного контингента  русских войск, начал военные действия за три года до Переяславской рады 1654 года, которая стала фактом воссоединения Украины с Россией, а закончил их в  1657 году – в год смерти Богдана Хмельницкого. В его составе воевали ахтырские,   изюмские, острогожские, сумские и   харьковские казаки, давшие название 5 слободским полкам.
Гораздо больше повезло слобожанскому периоду, а потом и советским семи десятилетиям, нашей  terra incognita. Есть фундаментальные работы Д. Багалея,  Филарета (Гумилевского). Слобожанщина  в философском плане нашла выражение в творчестве Г.Сковороды,  а всё остальное – в прекрасных украинских и русских песнях. Сейчас появилось множество исторических изысканий, авторы которых  не докапываются до истины, не смотрят правде в глаза, а подпирают подбором фактов свои политиканские предпочтения. История стала источником всевозможных спекуляций.
К моему величайшему стыду  я только в старости узнал историю одной из самых почитаемых православных святынь  - Песчанской иконы Божией Матери. Сколько сотен раз за всю свою жизнь я проезжал мимо церкви на Песках (это окраина Изюма), но ни разу Всевышний не позволил мне подумать, что именно здесь находилась великая икона! Значит, слишком долго пребывал в безбожниках, недостоин был осознать значение для судеб Отечества и всю силу чудотворного образа.
Вот вкратце история святыни. Незадолго до своей кончины (1754) великий  русский святитель, епископ Белгородский  Иоасаф отправился в объезд своей епархии,  а накануне  видел сон:  в одной из церквей на куче мусора  увидел икону Богоматери с младенцем со светлым сиянием, от нее исходящим. «Смотри, что сделали с ликом Моим служители сего храма. Образ Мой назначен для страны сей источником благодати, а они повергли его в сор», - услышал он ее глас.
В Изюме епископ посетил Воскресенскую церковь и обнаружил там икону из своего сна – она служила в притворе перегородкой, за которую ссыпали уголь для кадила. Святитель велел поставить икону в большой киот и три дня, утром и вечером, молился перед образом.
Воскресенская церковь стояла на нынешней Замостянской улице, на левом берегу Донца, воды которого каждую весну заливали церковь. Поэтому было решено в 1792 году перенести ее на более высокое место – на Пески. Она пользовалась особым почитанием прихожан, а в  1800 году икона явила чудо. У местного учителя Стефана Гелевского  одним за другим умирали дети. Когда заболел последний сын Петр, родители дали обещание отслужить молебен перед образом Божией Матери на Песках. По дороге в Вознесенский храм сын умер. Мать хотела  вернуться назад, но отец настоял на исполнении обета, и родители обратились к  Божией Матери  стать их утешительницей в горе. Когда в третий раз зазвучал кондак «О Всепетая Мати…» ребенок так вскрикнул, что поверг в ужас всех присутствующих, а отец с матерью упали без чувств.
Весть о чуде стала быстро распространяться, в Изюм  стали прибывать множество богомольцев, и священник не успевал отправлять молебны. Благочинный Иоасаф Погорлевский запретил  молебные пения перед Песчанской иконой и вскоре  заболел судорогами и корчами. Его принесли на простынях к иконе, он молился и  просил прощения у Богородицы. Через несколько дней болезнь отступила.
В 1830 году в Изюме разразилась холера. Жители с иконой обошли все дома, и эпидемия внезапно прекратилась. Почитание в России Песчанской иконы было столь велико, что в 1861  года по пути из Святых Гор в Петербург  император Александр  II и его супруга посетили Вознесенскую церковь  и поклонились чудотворному образу.
В Интернете можно найти множество историй связанных с Песчанской иконой. В том числе и полковника О., о котором можно прочитать в воспоминаниях князя Николая Жевахова.  За два года до первой мировой войны во сне несчастному полковнику явился Святитель Иоасаф Белгородский, возвел его на высокую гору и показал всю Россию, залитую кровью. «Покайтесь… Пока этого нет, но так будет»,  - предупредил Святитель. Чем больше рассказывал полковник о вещем сне, тем больше смеялись над ним и принимали за сумасшедшего.  В конце концов,  упрятали в дом умалишенных.
Разразилась война. Полковник, военный врач, оказался на фронте. Видя  моря крови, он стал неистово молиться, прося пощады у Господа Бога.. Во время молитвы в его комнате появился Святитель Иоасаф. «Поздно, – сказал Святитель, – теперь только одна Матерь Божия может спасти Россию. Владимирский образ Царицы Небесной, которым благословила меня на иночество мать моя и который ныне пребывает над моею ракою в Белгороде, также и Песчанский образ Божией Матери, что в селе Песках, подле г. Изюма, обретенный мною в бытность мою епископом Белгородским, нужно немедленно доставить на фронт, и пока они там будут находиться, до тех пор милость Господня не оставит Россию. Матери Божией угодно пройти по линиям фронта и покрыть его Своим омофором от нападений вражеских... В иконах сих источник благодати, и тогда смилуется Господь по молитвам Матери Своей».  Такое же видение было и одному благочестивому старому жителю  Песок.
Полковник  добрался до столицы, рискуя опять оказаться в сумасшедшем доме, нашел Братство Святителя Иоасафа Белгородского и рассказал им всё. Князь Жевахов добился личного  распоряжения императрицы отвезти иконы в Ставку. Встреча с царем у автора воспоминаний состоялась, но крестного хода по линии фронта не было. Пока иконы находились в Ставке, никаких поражений русской армии не было, напротив, одерживапись победы. Потом иконы увезли из Ставки.  Песчанская икона попала за рубеж с первой волной беженцев из большевистской России и вскоре исчезла в безвестности.
Теперь я часто думаю о том, а было бы крупнейшее поражение наших войск под Харьковом, который немцы назвали Изюмским котлом, если бы чудотворный образ оставался в  Вознесенском храме на Песках? Может, и не надо было бы возводить на горе Кремянец мемориальный комплекс в память о погибших  сотнях тысяч наших солдат в  ее окрестностях в 1941-43 гг.?
Икона исчезла. Но не святость. Остались списки, не иссякла сила защитницы Земли Русской  Божией Матери. В 1999 году образ Песчанской Божией Матери вместе с другими святыми образами облетел всю Россию -  25 тысяч километров. И Ельцин, всесоюзный Герострат, отказался от власти, попросил прощения у соотечественников.
Нельзя не верить в то, что  святыня нашего народа вернется  из своей безвестности и, когда мы станем достойны Божественной благодати, послужит возрождению Русской Земли.   (Одна из читательниц этих строк, Виолетта Юферева,  разыскивавшая  святыню за рубежом  восемь лет, прислала мне письмо из США  о том, что князь Жевахов ошибался: оригинал образа Песчанской Божией Матери находится в Изюме, в Воскресенском храме на Песках. Кстати, Виолетта  и ее жених приезжали из Вашингтона венчаться в Песчанском храме, помолиться чудотворной иконе, а потом стала писать книгу о ней,чтобы  помочь ей  вернуться из безвестности... Пришло еще одно письмо из Изюма, не об иконе, а с картой Изюмщины из космоса и нарисованным на нем православным крестом  с размерами в 44 и 22 километра - все храмы Изюмщины образовывали гигантский этот крест. Часть их была разрушена до войны и в войну, не все  восстановлены до сих пор. В частности, церкви  в селах Кунье и Бригадирове, образовывавшие малый наклонный крест. Разрушение большого креста, по мнению автора  письма  инженера Леонида Щибри, стало причиной огромных потерь наших войск в здешних местах. Центр креста - гора Кремянец, в нескольких десятках метров от того места, где я со своими одноклассниками предложил установить статую Иисуса Христа  работы скульптора Григория Чередниченко. Власти вместо него задумали потрафить президенту Ющенко и поставить памятник жертвам голодомора, но тот под ударами стихии не простоял и суток - был разрушен, и снимки об этом можно найти в Интернете... Так что в Изюме в этой сфере загадка на загадке).     
Теперь кое-что о корнях.    Мой отец, родился в 1888 году, а это уже в позапрошлом веке, действительную военную службу отслужил еще до первой мировой войны. С 1908 по 1914 - в аккурат шесть лет. Не успел побыть дома, как опять призвали в армию. К войне у него было стойкое отвращение. «Война с войной воюется, борьба с борьбой борьбуется, а головы летят!» - таков был его девиз. Вместо «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!». Да и слово «пролетарии» он толковал своеобразно: те, что «пролетели». То есть проиграли. Не в бровь, а в глаз, если смотреть на положение наших пролетариев в начале XXI века.
Покормил вшей в окопах, а в шестнадцатом году участвовал в знаменитом брусиловском прорыве. Не раз и не два он рассказывал, как шли они в атаку после артобстрела германских позиций, как ночью выбирались из леса, в котором раненые немцы просили помощи у Бога на немецком языке, а наши - на русском. Рота отца шла на запад несколько дней, не встречая на своем пути ни немцев, ни наших. Где были наши, они также не имели представления. Закончились продукты. «Тогда мы полотенец на штык - кто-то же должен нас хотя бы в плен взять и накормить!» - так он объяснял концовку героического похода.
Их все-таки пленили и накормили. Отец попал в Штирию, в деревню Петерсдорф, неподалеку от города Граца. Батрачил у австрийца Алоиса Пока - его семья вскоре зауважала своего батрака. Дело в том, что отец с десяти лет зарабатывал себе на жизнь в городах и поселках Донбасса - был кровельщиком, жестянщиком, стекольщиком, маляром, столяром и плотником. И в плену проявил свои способности - восстановил какую-то старую карету, да так, что жители Петерсдорфа после этого величали его «мейстер Андрей».
Не знаю, почему отцу не дали учиться дальше, хотя мать отца, моя бабушка Полина, которая умерла за год до моего рождения, как-никак закончила гимназию. Дед мой Дмитрий Андреевич умер, если не ошибаюсь, в 1910 году, когда отец находился на действительной военной службе. Судя по рассказам знакомых и родственников, бабка Полька была очень зловредной. Все нити семьи держала в руках, а дед был не очень деловой, выражаясь по-современному. Видимо, она его немало донимала, и он уходил в прасолы, то есть закупал крупный рогатый скот на юге и продавал в центральных городах. То искал счастья в Донбассе - в те времена Святогорск, Славянск, Краматорск. Константиновка, Красный Лиман, Яма и многие другие города и поселки нынешней Донецкой области входили в Изюмский уезд.
Вообще по отцовской линии в нашем роду немало тайн. У деда было несколько десятин заливного луга и прекрасного степного чернозема в районе хутора Росоховатского. Но дед не крестьянствовал. Глухо доносились до нас сведения про основательницу нашего рода некую бабку Цвиркунку (Сверчковну, если перевести с украинского на русский). В детстве в доме дальних родственников я видел старинный ее портрет, писаный маслом. Надеюсь, он еще существует.
Поговаривали, что Цвиркунка была очень богатой. Узнать что-либо по церковным книгам не удалось - ни в Изюме, ни в Харькове они не сохранились. «Цивилизаторы», доморощенные и залетные, сожгли все. Двоюродная сестра, дочь моего самого старшего родного дяди, Анна Ивановна, которая жила на Воробьевых горах в Москве, расcказывала мне, что Цвиркунка, как ее прозвали в народе, была очень красивой дочерью священника Изюмского полка и влюбилась в какого-то гусарского командира. Полк отправлялся в поход, хотела и она идти вместе с любимым. Гусар погиб, но родился ребенок. Легендам мало веры, но дыма-то без огня  не бывает. В Бородинском сражении был ранен какой -то  прапорщик Ольшанский, но не Изюмского, а Астраханского полка.
Нетрудно представить судьбу несчастной поповны, которая нагуляла ребенка. Нетрудно представить и позор, выпавший на седую голову отца-пастыря. Хотя нравы у покорителей Дикого Поля не отличались особым благочестием. Изюмский полк, вначале казачий, потом драгунский, Екатерина Вторая преобразовала в 1765 году в гусарский (тем самым спасла изюмчан от свердловского расказачивания?), как раз и охранял самые южные рубежи России.
Петр I любил полк и его командира Шидловского - родоначальника графского рода, из которого вышло немало известных военных и государственных деятелей. Существует такая легенда. По пути из-под Азова в Полтаву царь остановился в Изюме. Был у него день рождения, и решил он отметить его личным чтением псалтыри в Преображенском соборе. По случаю прибытия государя все казачьи старшины с домочадцы должны были предстать перед царем.
Читает Петр псалтырь, а сам глазом косит на красавицу, которая норовит спрятаться за чужие спины. Где-то он ее видел и, наконец, вспомнил: да это же одна из фрейлин двора его императорского величества! Закончил чтение и - к ней:
- А в Питерсбурхе все так убивались, когда ты в Неве утонула! Как тут оказалась?
- Так ведь ее из Невы выудил сотник Данилевский, - поспешил на помощь полковник Шидловский.
- Умыкнул, выходит?
- Сердцу не прикажешь. Полюбил сотник красавицу...
- А где он? Небось, прячется?
- Под Азовом.
- Нашел место, где прятаться! Так тому и быть: на первый раз прощаю, - сказал Петр и рассмеялся, поскольку второго раза быть никак не могло.
Романтическая история привела к рождению в роду Данилевских известного писателя, который многие свои произведения посвятил освоению Дикого Поля. А от посещения Петра осталось напрестольное Евангелие в золотом окладе, жалованное царем изюмцам (в старину так называли нынешних изюмчан) и хранящееся поныне в Изюмском краеведческом музее.
Ниже привожу полностью текст строевой песни или гимна Изюмского гусарского полка. Подобные произведения забыты в советские годы, а тем, кто крушил и разворовывал страну вместе с Ельциным, было не до восстановления старинных русских полков, а уж тем более, до их гимнов. Надеюсь, что со временем, когда с политической сцены яко тати исчезнут квазиреформаторы, у которых транзисторов не хватает даже на одну извилину в их невменяемых головах, а к управлению страной придут патриоты и настоящие сыны своего Отечества, будут восстановлены старинные и славные полки путем принятия их наименований частями современной российской армии.


Итак:
Есть на Руси полки лихие,
Недаром слава их громка,
Но нет у матушки-России
Славней Изюмского полка.

Тебе, храбрейший из храбрейших,

Тебе, наш полк, тебе привет!
Пусть доживет времен позднейших
Могучий гром твоих побед.

Какими дальними землями

К победам ты не проходил,
Какими светлыми водами
Коней своих ты не поил!

И в черной шапке с пикой длинной,

В казачьем синем чекмене,
Бренча винтовкою старинной
На пышногрудом скакуне.

Ты также мчался легче лани

И бил врагов в своих стенах,
Как и в червонном доломане
С булатной саблею в руках.

В лиман в челнах своих спускался,

Громил поляков и татар
И шумной лавою врывался
В полки свирепых янычар.

Не раз врубался в батальоны,

Слетал на пушки, как Перун,
И опрокидывал колонны
Наполеоновских драгун.


То за Днепром, не зная страха,
Ты штурмовал Кизы-Кермень,
То бил отряды Шлиппенбаха
Среди лифляндских деревень.

Был под Лесной и под Полтавой,

Сражался с прусским королем,
И на Кагул летел со славой –
С екатерининским орлом.

То зимовал у  стен Азова,

То мчался в бой, взметая прах,
С войсками Фридриха Второго,
На егерьдорфских высотах.

Пултуск, Эйлау и Балканы,

И партизанские бои,
И бородинские курганы
Штандарты видели твои.


И даже раз Париж смятенный,
В своих прославленных стенах
Видал твой доломан червонный
И синий ментик в галунах.


Много славных имен не чужды Изюмскому полку. Взять, хотя бы двух знаменитых поэтов - Антиоха Кантемира и Дениса Давыдова. Дожил и «времен позднейших могучий гром твоих побед» - из Интернета я узнал, что есть в России поклонники Изюмского полка - наверное, потомки последних поколений гусар. Собираются на свои мероприятия в форме полка. В Изюме же на моей памяти не было ни одного мероприятия, посвященного ратной славе своих далеких пращуров. Вот как вытравили большевики у народа даже память о своих корнях.
Что же касается наших родовых корней, то их следует поискать в церковных архивах. Любовная история поповны-красавицы и гусара по всей вероятности произошла в конце XVIII века, накануне наполеоновских войн. Поскольку Крым был завоеван, турки больше не угрожали югу России, и поэтому держать полк в Изюме больше не было смысла. Самое позднее - накануне войны 1812 года. Изюмские гусары были в арьергарде армии Кутузова, и пока основные силы готовились к сражению на Бородинском поле, многие изюмцы или погибли в неравном бою, или же умерли от ран во дворе Колоцкого монастыря.
Видимо, по этой причине в музее Бородинской битвы посетителей встречает форма изюмского гусара («синий ментик в галунах»). Если бы только знали авторы гимна, что их потомок Петька Береговой, уроженец Изюма, станет Пьером Береговуа и премьер-министром Франции! И по соображениям чести пустит пулю в свой казачье-гусарский лоб...
Разумеется, наша прапра вела очень замкнутый образ жизни соломенной вдовы. От образа жизни, видимо, и прозвище. Фамилия досталась ей отцовская, а откуда в изюмских краях появился он - темень совсем непроглядная. Надо иметь в виду, что в казачьи края тянулся люд ушлый, набедокуривший или решивший по какой-либо причине бежать на край света. У духовного лица, идущего в пастыри к этим разбойникам, тоже наверняка были какие-то особые мотивы. Прежде всего, духовного порядка. Вполне возможно, что искупал свои или чужие грехи, или тоже бежал на край Дикого Поля.
Надо иметь в виду, что первую крепость на изюмской земле по повелению Бориса Годунова возводил его вечный соперник Богдан Бельский. Город назвали Царев-Борисов. Бельский собрал здесь такие силы, что вполне мог тягаться с Москвой. Служили ему и иностранцы. «Годунов царствует в Москве, а я в Цареве-Борисове», - похвалялся Бельский, пока его по навету наемников не захватили сторонники Годунова и не выдрали по импортному методу бороду. А в осиротевший Царев-Борисов хлынул со всех сторон всякий люд времен первой Смуты. Есть легенда, что и Лжедмитрий сюда наведывался. Жители несколько раз бунтовали, вешали или сбрасывали царских воевод с крепостных стен.
Между прочим, все знаменитые российские бунтари тут так или иначе отметились. Восстание Кондратия Булавина вспыхнуло из ссоры за бахмутскую соль между изюмцами и донскими казаками. У Стеньки Разина в Цареве-Борисове жила названная мать Матрена Говоруха, которой отрубили голову после поражения восстания. Емелька Пугачев тоже служил под Изюмом в Протопоповке и Веревкине, где, кстати, по пьянке и показал в баньке впервые свои «царские» знаки на груди. После каторги и ссылки декабрист А. Розен поселился здесь в поместье своей жены, кстати, дочери первого директора Царскосельского лицея Малиновского,  на хуторе Викнено...
Тут не любили расспрашивать и рассказывать, кто и откуда ты, как сюда попал.  Кто знает, быть может, мой пращур бежал в Дикое Поле, на границу великого княжества литовского, и отмаливал здесь грехи своих предков? В юности казалось, что наша фамилия не очень распространенная. Сейчас же на каждом шагу Ольшанские - писатели, художники, актрисы, журналисты, футболисты и министры, политологи, ученые, православные священники и даже один католический епископ, недавно почивший в бозе. Есть и православная святая - киевская княжна Иулиания Ольшанская, жившая в XY веке. Названная, наверное, в честь другой Иулиании (Ульяны) Ольшанской - супруги великого князя литовского Витовта, в православии Александра. Их дочь, Софья Витовтовна, стала женой великого князя московского Василия I. Она, дама гордая и властная, правила государством при малолетнем сыне Василии II, была бабушкой Ивана III. Как-то в Интернете я нашел утверждение, что Софья Витовтовна была дочерью второй жены великого литовского князя - Анны Смоленской, возможно, вообще неизвестной женщины, но не Иулиании. И обрадовался этому,  поскольку  древний род может оказаться не причастным к  многочисленным жертвам Ивана III и Ивана  IV.
Вообще женщины в этом роду добивались всего, чего можно было только желать. Княжна Мария стала женой господаря Молдавии Ильяша.  Софья Гольшанская (Ольшанская) стала родоначальницей европейской династии Ягеллонов, правившей не только в Польше, но и Литве, Чехии, Венгрии. В честь 600-летия со дня рождения польской королевы Софьи и в связи с тем, что 2006 год объявлен Годом Матери, Национальный Банк Беларуси решил выпустить памятную юбилейную монету.
Основал род в XIII веке, так считается, Гольша (или же Голдислав, золотославный, в моем самодельном переводе, а это уже ни имеет никакого отношения к ольхе),  который принадлежал к легендарному роду Довспрунгов, выходцев из Древнего Рима. История рода  князей Ольшанских (Гольшанских) – это история средневековой Восточной Европы. Естественно, они участвовали в многочисленных заговорах. Князь Иван Юрьевич, родной брат святой девы Иулиании Ольшанской,  был казнен  в 1481 году в Киеве за участие в промосковском заговоре. Считается, что этот род пресекся в 1556 году.   Изучением его истории  сейчас активно занимается другой Александр Ольшанский , относительно молодой питерский литератор и художник, по отчеству Игоревич. Фамилия известна около восьмисот лет, а это 40-45 поколений. Красноярские ученые высчитали, что для того, чтобы все люди стали родственниками, требуется всего лишь 14 поколений. Так что у каждого читателя в данном случае есть целых три шанса считать себя родственником династии Ягеллонов.
Далеко не все Романовы царского рода, так  и Ольшанские – княжеского. Многие из нас вообще не однофамильцы, носят заимствованную фамилию. И поди разберись – у кого она природная, а у кого понравившаяся. Ее носят русские, украинцы, белорусы, литовцы, поляки, евреи, чехи, американцы… Меня донимают гаишники: проверяя документы, первым делом допытываются, кем я довожусь юристу Леониду Ольшанскому, который столько лет щучит их в хвост и гриву? Когда случайно встретились с ним – интуиция ничего не подсказала, чужие мы, как сказал один поэт, «даже по битым черепкам».
Итак, по семейному преданию наш прапра был священником Изюмского полка. Принадлежал ли он к какой-нибудь боковой линии некогда могущественного рода, к так называемому малороссийскому шляхетскому роду Ольшанских,  сам, или его отец, или дед имел приход в каких-нибудь Ольшанах, а потому  и  стал «колокольным дворянином» Ольшанским - неведомо.  В детстве, в доме двоюродного деда Федора Андреевича, я видел портрет загадочной Цвиркунки, написанный, по моим предположениям, неизвестным художником самое позднее в конце ХYIII или в начале XIX века. (Пока я собирался узнать судьбу портрета, чтобы сделать с него копию или хотя бы переснять, мне сообщили: в пустующий дом родственников залез электорат  и все картины украл!)
Совсем маловероятно польское происхождение наших предков - разве что с Лжедмитрием занесло в Царев-Борисов какого-то пана. Пока ясно, что окончание ский от так называемого колокольного дворянства, поскольку священники имели фамилии по названию своего прихода или в честь праздников - Вознесенские, Воскресенские и иже с ними.
Короче говоря, семейные тайны, подозрения о родовом проклятии, мне надоели. Я попросил известных генетиков Елену Владимировну Балановскую и его сына Олега Павловича    исследовать ДНК   Ольшанских и носителей многочисленных модификаций этой фамилии. Обратился к возможным другим  потомкам рода Довспрунгов  - Гедройцам, Домонтовичам, Ямонтам, Матушевичам, Радзивиллам, Осыкам, Петкевичам, Свирским и другим (Пилсудские тоже из них, но, видимо, по женской  линии) - с просьбой    поучаствовать в исследовании, причем бесплатном, поскольку у Балановских  есть для таких акций грант. Хромосома покажет, кто из князи, а кто из грязи. Если изюмские Ольшанские из вторых, то я с чувством удовлетрения напишу  об истории ДНК-исследования, а если к первым, что очень маловероятно, то сделаю  то же самое, но с грустью и чувством вины за пращуров. (Предварительные результаты исследования ДНК немало меня озадачили. По мужской Y-хромосоме, хотя Х-хромосома, женская, вне всякого сомнения славянская , я принадлежу к так называемому модальному атлантическому  гаплотипу, то есть мой далекий предок жил предположительно в Италии, Португалии, Испании,  Англии или Скандинавии - на узкой прибрежной полосе вдоль Атлантического океана. Считается, что атлантические западноевропейцы покончили с неандертальцами или даже являются какими-то родственниками жителей легендарной Атлантиды. Каково это было узнать мне, называвшего себя русичем,  считавшего себя русским человеком по культуре, духу и сознанию, русским писателем?! Да, знание - многая печали... В России, как считают генетики, таких "западных европейцев", как я, около пяти процентов. В большинстве своем они и не догадываются об этом. Но поскольку я начал ковыряться в своих корнях, то придется заказывать обстоятельные генетические исследования).
Моя мать, из всех своих детей, только меня рожала в роддоме. Поскольку она была вся седая, и ей было уже сорок лет, то не раз с улыбкой вспоминала, как оживились роженицы и медперсонал, прослышав, что какая-то бабка с ума сошла и решила рожать.
Сейчас в Изюме у меня множество родственников. Память сохранила образы родных дядей - Пантелея, Ивана, Алексея, Николая... Иван был самым грамотным из них, а Алексей - самым здоровым. Мог взвалить телеграфный столб на спину и принести домой. Потом я узнал, что перед исполнением супружеских обязанностей жена, тетка Манька, требовала, чтобы он наматывал полотенце... Отец считал, что она отравила брата Алешку синим камнем, то есть медным купоросом, и до конца дней ненавидел ее. Когда отец умер, моя мать и тетка Манька, как и в молодости, стали вновь неразлучными подругами.
Обилие родственников приводит к инфляции родственных связей и чувств. В юности мне очень понравилась одна девушка, я стал с нею встречаться. Однажды какого-то парня приняли за меня и выбили на танцплощадке бедняге глаз. В конце концов, выяснилось, что она моя троюродная сестра.
Или вот случай. В доме творчества я как-то встретил актрису Московского театра имени Пушкина Елену Ольшанскую, дочь драматурга Андрея Николаевича Ольшанского. Она про Изюм и не слыхивала, но когда я стал сравнивать кисти наших рук, то пальцы оказались удивительно похожими.  Вообще наша планета - крохотный шарик в бездне космоса, и все мы, живущие ныне, родственники всего в четырнадцатом поколении, а знакомы друг с другом - через три, максимум четыре человека.
У каждого своя комбинация генов, но и своя порода. Меня не раз и не два она подводила. Наверное, на генетическом уровне существуют какие-то табу. Я, например, не умею льстить, унижаться. В юности меня никто не мог побить, многие боялись, поскольку за малейшее унижение или неуважение я сразу же давал в морду. Увы, это сохранилось и до старости, что меня не так давно удивило самого себя. Характер бешеный - если уж сорвался, то иду на все и до конца. Многие друзья моей юности получили по 15-25 лет тюремного заключения. Избежал той же участи только благодаря тому, что меня мать и брат силком заставили поступить в лесной техникум.
Множество раз я убеждался в том, что над нашим родом довлеет какое-то проклятье. Может, и не одно. По материнской линии нет таких родовых загадок, но и тут не заскучаешь. Родилась она, Феодосия Егоровна, в последнем году XIX века в селе Печенеги под Харьковом. Отец работал в Харькове. В 1905 году пролетарий Егор Балабай погиб в революционных событиях в Харькове, которыми руководил небезызвестный Артем (Сергеев). Осталось трое маленьких детей. С горя моя бабушка наложила на себя руки. Старший брат матери Гавриил ушел пасти коров, а ее, Феодосию, друзья-пролетарии определили служкой в какую-то еврейскую семью, где и прозвали Феней. При этом на руках у шестилетней служки был еще трехлетний брат Иван.
Моя мать была очень способной и мудрой женщиной.
Несколько раз в жизни она мне и моему брату говорила: «В старинном писании написано, что наш последний царь будет Михаил. Потом наша страна перестанет существовать». От ее слов веяло жутью, она смотрела на нас такими пронзительными серо-голубыми глазами, что я ни разу не удосужился поподробнее расспросить, что это за писание, откуда оно взялось. Однако факт остается фактом - последним главой СССР был Михаил.
Или такое. В конце пятидесятых была очень популярна песенка «Москва-Пекин». По радио ее крутили день и ночь. Мать однажды проворчала: «Русский с китайцем братья навек». Подождите, набьют вам эти братья жопу...» Когда я служил на советско-китайской границе в напряженные времена, то часто вспоминал слова матери.
В 1962 году я приехал домой на каникулы из Литинститута с поэтом Иваном Николюкиным, который на второй день воскликнул: «Поразительно, твоя мать говорит исключительно афоризмами или пословицами!»
Пусть кому-то покажется это совершенно невероятным, но мать, и часа не занимаясь в школе, научилась самостоятельно читать и писать всего за одни сутки.
Произошло это так. Получила она письмо от старшего брата Гавриила с фронта первой мировой войны - в следующую войну его и еще нескольких жителей Печенег, нелояльных к новому европейскому порядку, «цивилизаторы» запрут в хате и сожгут заживо. А мать, надо сказать, была себе на уме и не обращалась со своими делами к хозяевам. Они ели, например, только кошерных кур, а к еврейскому резнику надо было трястись на трамвае через весь Харьков. А она купит курицу на ближайшем базаре, под мостом отрежет ей голову, и - домой. «Кошерная курица?» - спрашивают хозяева. «Кошерная», - отвечает она. Но чтобы не заподозрили неладное, периодически ездила и к кошерных дел мастеру.
Купила букварь. Заглядывала днем - букв знакомых так много. «Аптека» начинается на букву «А», «Булочная» - на букву «Б». Каждый день видела на вывесках! Еле дождалась ночи - до утра проглотила весь букварь, научилась даже выводить прописи. Потом прочла письмо брата и написала ответ.
Поэтому мать делала все возможное, чтобы мы получили образование. Отцу было все равно - учимся мы или нет. Насколько я знаю, он ни разу не был на родительских собраниях - а ведь в школу ходили его три сына и дочь. Вообще я заметил у Ольшанских не только недооценку учебы, но и даже презрение к ней. И это одна из причин прозябания или даже деградации рода. Были бы тупые, таков был бы и спрос. А то ведь какая-то простаковщина. Моему сыну, который, не научившись еще читать, знал с голоса многие книжки наизусть, не захотелось вдруг учиться и все. Для «нас», то есть для меня и матери, окончил техникум. Лишь потом я узнал, что одна дура-учительница не нашла ничего лучшего, как попрекнуть сына мной, мол, у тебя отец писатель, а ты... Я стал источником его неприятностей, и учебу он возненавидел. «На мне природа отдыхает!» - заявляет сын и по сей день. Мне же представляется, что здесь карта легла в масть.
Но в то же время все мои родственники со стороны Ольшанских отличались музыкальностью и хорошо пели. Я никогда не слышал, чтобы моя мать пела. Мне в жизни также почему-то не пелось, особенно после трехлетнего распевания строевых песен. Но и со мной произошел случай, давший моей жене повод, кстати, певунье, подшучивать на протяжении всей жизни.
Дело было так. В Литинституте у нас основы поэтики преподавал Александр Александрович Коваленков, сиделец в сталинских лагерях, поэт, автор песен и работ по теории поэзии. Однажды он написал на доске какой-то стихотворный отрывок, явно с подвохами, хитровато посмотрел на студентов и, потирая руки, спросил:
- Кто попытается здесь расставить цезуры?
А цезура - это, если грубо упростить тему, словораздел. Она делит стопу на полустишия, одно с нисходящим ритмом, другое - с восходящим, а иногда и на «третьестишия» или «четвертостишия». Это я, признаться честно, сейчас в Краткой литературной энциклопедии подчитал, потому что материя очень уж мало уловимая и призрачная.
- Можно мне расставить? - вызвался я и безошибочно расставил в тексте знаки цезуры - вертикальные, слегка наклонные черточки.
Александр Александрович за моей спиной вздохнул, видимо, я разрушил его какую-то педагогическую фабулу. И вдруг произнес:
- У вас, молодой человек, абсолютный слух.
Он был человеком ироничным, и я подумал, что он, по крайней мере, подначивает меня. Посмотрел на него, встретились взглядами - ничего насмешливого в глазах преподавателя  не обнаружил.
Со временем, когда я не вымучивал из себя прозу, а писал с вдохновением, то нередко как бы на втором плане, в качестве фона, слышал музыку. Иногда во время обдумывания произведения, когда прогуливался в лесах под Изюмом, в Останкине, в Тропаревском или Битцевском парках, мое существо вдруг захватывала музыка, вдохновляющая и возвышающая, лирическая или трагическая - это все зависело от содержания произведения. Поэтому можно допустить, что многие мои произведения сотканы также из невидимых музыкальных нитей.
Подтверждение этому я неожиданно получил от Адели Ивановны Алексеевой – писательницы, коллеги по работе в издательстве и по даче. Когда она читала роман «Стадия серых карликов», то постоянно слышала вариации на тему «Болеро»  Равеля.  О том, что «помогал» создавать роман Морис Равель, для меня стало полной неожиданностью. Загадочны дела твои, Господи! А может –  нечистого?



3
Но вернемся на войну. В июне сорок второго клещи немецких танковых армий сомкнулись под Изюмом, остатки же наших соединений покатились к Сталинграду. Об этом отступлении мне рассказывал известный московский скульптор и художник Григорий Чередниченко. Он мой земляк, во время войны подносил мины нашим солдатам. Линия фронта как раз проходила по улице Островского, на которой он жил. Мать Григория погибла при бомбежке, и он, четырнадцатилетний, прибился к автобату. Участвовал в первом освобождении Харькова (его освобождали дважды), а потом отступал к Волге.
- Ровная степь. Нигде ни кустика. Жарища. Измученные беженцы и бойцы. На нас набрасываются самолеты - летят низко, всего метрах в пятнадцати от земли. Вижу очки летчиков, злорадные ухмылки. Бомбят, если находят машину или скопление людей. Расстреливают из пулеметов. Совершенно безнаказанно! И черный дым над степью. Сколько раз хотел написать об этом картину или сделать скульптурную композицию - нет, так и не собрался с духом. Ведь все это надо заново пережить, а у меня нет сил вернуться в ад лета сорок второго, - рассказывал Григорий Георгиевич.
В Изюме немцы были восемь месяцев. Зверствами особыми вначале не отличались. Появились итальянцы в экзотических шляпах с перьями. Эти любили охотиться на лягушек, а их вокруг Изюма в болотах, старицах, озерах, речушках была тьма-тьмущая. Итальяшки привязывали к винтовочным шомполам веревочки или цепочки и добывали как острогой квакающие деликатесы.
И тут у моего отца появилась весьма опасная задумка. Дело в том,  что в «мейстера Андрея», в те времена черноусого красавца, влюбилась дочь Алоиса Пока. Отец был человеком не без юмора, поэтому он поставил девушку однажды в очень неловкое положение.
Пленным, то есть «русиш швайн», очень не нравилось, что хозяева не держат дурной воздух в животах. Освобождались от него в любой ситуации - за обедом, в присутствии посторонних. Пленных это задевало, они вначале думали, что хозяева ведут себя так, потому что русских за людей не считают. Особенно было странным, что идет молоденькая девушка по двору и вдруг - трах-тарарах.
- Как будет по-русски «пахнуть»? - как-то спросила она у отца.
- Бздишь, - не задумываясь, ответил он.
И вот Мария надушилась дорогими духами и, прохаживаясь перед военнопленными, вопрошала:
- Ребьята, как я бздишь? Карашо, бздишь?
- Хорошо бздишь, Мария! - те покатывались со смеху ...
Потом она учила отца немецкому языку, он соответственно ее - русскому. Играли в четыре руки на фортепьяно, пока не родилась девочка.
В России произошла революция, в Германии тоже. И австро-венгерская империя приказала долго жить. Пришла пора русским военнопленным возвращаться домой. Алоис, стремясь не лишать внучку отца и оставить зятя в своей семье, стал покупать газеты и вычитывать оттуда страшилки про Россию. Например, о том, что петух стоит там сейчас двадцать пять рублей.
- У нас не петух, а бык стоит двадцать пять рублей! - возмутился отец.
Он любил свою нечаянную австрийскую жену и дочь. Уезжал в эшелоне с военнопленными с твердым намерением вернуться в Петерсдорф. Соскучился по родине и родным. К тому же хотелось вернуться и доказать тестю, что петухи в России не по двадцать пять рублей.
На станции Чоп было в буквальном смысле море проса. Переплыли на русскую сторону и, предоставленные самим себе, добирались домой, кто как сумел. Вернулся отец в Изюм, и его, как бывшего фронтовика, поставили директором лесхоза. Задача единственная - обеспечивать дровами паровозы.
Времена были чересчур интересные. Соседи по утрам, поздоровавшись, первым делом спрашивали: какая сегодня власть? Белая, красная, зеленая, маруськина, савоновская, или анархия - мать порядка от батьки Махно? Поступил как-то приказ отцу держать на складе в железнодорожном тупике неприкосновенный запас дров для особо литерного бронепоезда. Страну довели до ручки - угольные шахты, которые были всего в нескольких десятках верст от Изюма, были заброшены, и поэтому бронепоезда ходили на дровах...
Отец заготовил. А тут махновская матросня налетела на станцию, стала требовать топливо для своего бронепоезда. Отец молчал о запасе дров, но махновцы разузнали, что топливо есть и пригрозили расстрелом. Отца избили, загрузились дровами и были таковы.
Тут же подвалил и особо литерный. А дровишек для него уже нет. Потащили отца к какому-то горлопану с бородкой и в пенсне. Он и слушать не стал никаких оправданий, сказал через губу, все равно, что сплюнул:
- Расстрелять...
- Есть расстрелять! - вызвался Подмогильный, служивший в охране станции. Вместе с ним отец был в австрийском плену.
Подвел Подмогильный его к пристанционному болоту, заросшему рогозом, и спросил:
- А знаешь, кто тебя приказал расстрелять? Гордись - сам товарищ Троцкий!
- Давай уж стреляй. А то скоро полные штаны будут радости.
- Андрей, да ты что? Думаешь, я подниму руку на своего друга по плену по прихоти какого-то пархатого Лейбы? Не дождется, курва. Уходи болотом, жди меня вечером дома.
У отца не было оснований любить новую власть. Луг отобрали, землю отобрали, несколько раз едва не расстреляли. О том, чтобы вернуться в Австрию через мешанину фронтов, банд, государств и думать было нечего. Как только советская власть укрепилась, Россия и Европа отгородились друг от друга железным занавесом.
А в доме матери квартировала Феня из Харькова, которая пекла вкусные пирожки и торговала ими на железнодорожной станции. К тому времени «расстрелянный директор лесхоза» устроился смазчиком букс. Подливал в вагонные буксы масло и приговаривал всем без исключения: «Катитесь отсюдова, мать-перемать вашу, наволочь!» Отец был великим мастером по части ненормативной лексики, а слово «наволочь» у него означало самую высокую степень человеческого ничтожества и непотребства.
Молодые люди не могли не обратить друг на друга внимания. Бабка Полька почему-то не любила мою мать, называла ее не дочерью, не невесткой, а исключительно харьковской уркой. Так что пришлось молодым селиться на лугу в шалаше и строить себе хату. Когда печнику заплатили два миллиона рублей за работу, целый мешок денег, то отец наверняка вспомнил про русского петуха по двадцать пять рублей из газеты Алоиса. Построенная в 1922 году хата простояла без малого полвека. В тридцатых годах отец предпринимал попытку поставить новый, причем двухэтажный, дом - завез кирпич, но тот после первого же дождя превратился в огромные кучи щебня.
А тут и Германия собственной персоной пожаловала в Изюм. Конечно, отец вспомнил о своей дочери, она, должно быть, не только невестой к тому времени была, но и замуж вполне могла выйти. Сердце у него щемило: росла без отца, досталось ей, бедняжке. Как ни крути, а получалось, что он обманул семейство Алоиса Пока. И задумал съездить в Австрию. Поинтересовался у властей, как это можно осуществить. У него ведь было представление, что немцы - «культурная, цивилизованная» нация, у которой всего-то и греха, что прилюдное недержание дурного воздуха.
Ему предложили это право заслужить. Не в счет нелегкие думы о родном ребенке, осиротившем при живом отце, не в счет угрызения совести. Почти как стрекозе из басни сказали: иди да попляши! Да еще кем - полицаем!
Мать рассказывала, что произошло между ними, когда отец вернулся от властей. Она сказала сразу: хочешь опозорить себя, своих родственников, своих детей - напяливай повязку и уходи из дому к своим «культурным» фашистам. Как же, там твоя австриячка только тебя и ждет.
Оказался отец в сетях страстей, похлеще шекспировских. Две воющих страны, две семьи тоже ведь почти воющие, и там, и здесь дети. А выбор какой: чтобы остаться человеком чести в Петерсдорфе, надо было пойти на бесчестье в Изюме. Он думал, как ему поступить, потому что от советской власти получил он что - очередь на бирже труда, насильственную коллективизацию, на нашей окраине организовали колхоз, мать в него «загнали», искусственный голодомор тридцать третьего года, охоту НКВД перед войной?
Но спасибо союзникам немцев, которых Бисмарк называл не нацией, а профессией. Эта «профессия» отличалась неслыханным мародерством. Тащили все - старые мешки, пустые ведра, сломанные часы, любое барахло, в том числе грязные подштанники.
В нашем дворе они увидели козу и - цап за рога. Батя бросился отбивать живность, матерясь на немецком языке и обещая «профессионалам» кары от германского начальства. Мародеры упорствовали, тогда батя дал одному по шее и свалил с ног, а другой щелкнул затвором винтовки и показал, что сейчас убьет его и бросит в окно нашей хаты гранату. Но козу оставили, видимо, посчитали, что тут живет какой-то старый и выживший из ума фольксдойч. После стычки с союзниками «культурных» фашистов поездка в Австрию откладывалась на неопределенный срок.




4
О письмах и почтальонах, как вестниках добрых вестей или неизбывного горя, написано много произведений. Множество раз я видел на экране женское горе после получения похоронки. Видел я и мать, когда мы получили ее тоже. На моего брата Дмитрия.
Имя Дмитрий было в нашей семье невезучим. Дед Дмитрий Адреевич умер довольно рано. Самый старший мой брат Дмитрий умер младенцем, но родился в 1925 году у моих родителей еще один сын, и они вновь назвали его Дмитрием. Потому что, как говорил отец, в нашем роду так было - Андрей Дмитриевич, Дмитрий Андреевич... Почему так много среди нынешних Ольшанских Дмитриев и Дмитриевичей – тоже ведь загадка. Есть у меня одна гипотеза, весьма вероятная, и я беру на себя смелость обнародовать ее.
Как известно, сын Дмитрия Донского, великий князь московский Василий I  был женат на Софье Витовтовне, дочери великого князя литовского Витовта и его жены Иулиании (?) из рода князей Ольшанских. Она фактически правила Московским государством в годы малолетства своего сына Василия II по прозвищу Тёмного, правила  твердой рукой – иначе не одержала бы победу над татарами.  И оказала, видимо, немалое влияние на внука - будущего Ивана III. Как бы там ни было, но она была удачливой и авторитетной великой княгиней. Видимо, родственники из боковых линий Ольшанских считали, что так происходит по причине благодати от святого князя Дмитрия Донского, исходящей на его невестку. И стали называть своих чад Дмитриями, чтобы и на них распространялась благодать великого свойственника. Эта традиция дожила до наших дней, хотя наверняка большинство современных Ольшанских, в том числе и автор этих строк, вряд ли состоят в родстве с древними Ольшанскими. Но кроме святой девы Иулиании, свойственника святого князя Дмитрия Донского, в 2000 году был канонизирован архиепископ Сильвестр Ольшанский (или Ольшевский, что в историческом плане одно и то же, и это доказано генетическим исследованием, затеянным мной). При Колчаке  архиепископ возглавил Высшее временное церковное управление России, организовал два полка – имени Иисуса Христа и имени Богоматери - во главе со священниками. Большевики  распяли его на полу и проткнули сердце раскаленным шомполом. Наличие стольких святых, имеющих отношение к одному роду, уникально.
Старшего брата я, к сожалению, помню плохо. Во время оккупации немцы его мобилизовали работать на паровозоремонтном заводе, и оттуда он приносил мне кусочки пеклеванного хлеба, который я почему-то называл румынским. Я каждый вечер ждал, когда придет Митя с работы - это врезалось в память. Мне всегда говорили, что он очень меня любил.
Не знаю, какую на заводе он пользу или вред приносил немцам, но после освобождения Изюма в 1943 году его призвали в армию и направили в Пензу в артиллерийское училище. И вдруг оттуда пришло печальное известие. Стояла весна 1944 года, мать, рыдая, рвала на себе седые волосы. Соседки отпаивали и успокаивали ее, а я, бродя по улице, боялся войти в хату, искал способ не согласиться с тем, что брата Мити у меня больше не будет.
Только несколько лет спустя, когда домой вернулся один из тех парней, кто учился с братом в Пензе, мать пошла к нему узнать, как умер Дмитрий. Вернулась почерневшая. Оказывается, курсантов училища почти не кормили, и они или попрошайничали, или добывали пропитание в мусорных баках, на помойках. Это было не в блокадном Ленинграде, а в тыловой Пензе. Ведь существовали же там какие-то нормы питания! Ни в одной армии мира даже в мыслях не могли допустить подобное отношение к будущим офицерам.
Мой сын Андрей нашел в архивах министерства обороны России, которые стали размещаться в Интернете, следы своего дяди Дмитрия. В материалах Пензенского госпиталя есть строка о нем, записанная от руки, видимо, в день смерти моего брата - 3 марта 1944 года. В госпиталь он поступил 23 января - с дистрофией 3-й степени, с  сердечной недостаточностью, заболел воспалением легких... Дистрофия 3-й степени - это потеря  более 30 процентов веса! Сын узнал, что похоронен он был на Мироносицком кладбище. Я написал письмо мэру Пензы, просил сообщить, сохранилась ли могила моего брата. Дело в том, что в 1962 году я ездил в Пензу, но следов не нашел - тогда я был слишком молод и неопытен... Мне позвонила какая-то женщина из Пензы, которая выполняла поручение мэра. Сообщила, что до 1948 года сведения о захоронениях на этом кладбище велись в церкви, а они утеряны. Кладбище во многом запущено, поэтому могила утеряна... Так никто из родных и не побывал на могиле моего брата.
К «человеку с ружьем» в форме Красной Армии со стороны властей отношение было самым непотребным и бесчеловечным. Мобилизованных бросали в бой не только без винтовок («В бою добудешь!», то есть отнимешь у врага или подберешь у нашего убитого бойца), но даже без обмундирования. Тысячи и тысячи таких защитников Родины бросили Хрущев и Тимошенко в Харьковский котел под гусеницы двух немецких танковых армий. Такие бедняги, без формы и оружия, шли в первых цепях. А сзади - заградотряд войск НКВД с автоматами и пулеметами. Этим, если они не останавливали бегущих, приходилось вступать в бой не со своими, а с врагом.
Поэтому очень мало вернулось с войны фронтовиков, которые ходили в атаку не раз. Ванька-взводный ходил всего в одну-две атаки. Советские полководцы любили брать числом, а не умением, в том числе брать города к каким-нибудь праздникам или юбилеям.
За свою жизнь я выслушал множество рассказов и исповедей фронтовиков. Не только Ванька-взводный или батарейный имел краткость жизни, достойной книги Гиннеса. Однажды В.И. Ежов, классик нашего кино, автор сценария «Баллада о солдате», соавтор «Белого солнца пустыни», когда мы обменивались на даче под рюмку мнениями о текущих мерзостях, вдруг сказал:
- Саша, я не напишу уже того, что сейчас расскажу. А ты напишешь, - сделал вступление Валентин Иванович и рассказал, как он во время войны встретился в гостинице «Москва» с группой летчиков, которые получили в Кремле звезды Героев. Валентина Ивановича вызвали для перевода из строевой части в редакцию фронтовой газеты. Летчики пригласили и его обмывать награды. Спустя несколько дней всё было пропито, и тогда они решили продать золотые звезды Героев Советского Союза. Ежов возмутился, хотел отговорить, но летуны его успокоили: «Валя, а ты знаешь, что наш брат в среднем летает всего около месяца? Кто выживет - муляжом звезды обойдется». И звезды были пропиты.
Сама война была кровожадна. Но эта кровожадность приумножалась бесчеловечным характером нашего образа жизни. Еще во время финской войны наши противники были изумлены, прежде всего, наплевательским отношением наших командиров к жизни своих же солдат. И это в стране, где решили построить рай на земле?!
Пункты формирования новых частей нередко превращались в лагеря смерти. Как-то под Йошкар-Олой секретари обкома комсомола  показывали мне место, где находился пункт формирования, и рассказали, что в нем от голода погибли тысячи красноармейцев. Тыловая норма питания была мизерной, стимулирующей желание как можно скорее попасть в сформированную часть и перейти на фронтовую норму. Но и мизерную начальство воровало, обрекая красноармейцев на вымирание. Охрана пунктов, начальство было из НКВД, имело богатейший опыт обращения с репрессированными. Какими-то путями сведения об этом дошли до Кремля. Приехал Ворошилов с комиссией и расстрелял все руководство пункта.
До Пензы Ворошилов со своей комиссией не доехал. Несколько курсантов артучилища, в том числе мой брат, роясь на помойках, заразились дизентерией и умерли. Что же пережила моя бедная мать, узнав, что ее самый любимый, самый добрый и ласковый сын умер с голоду! Не в бою с врагами, а по вине командиров-мародеров. Да она на крыльях бы полетела в Пензу, привезла хотя бы картошки, но спасла сына.
Много лет спустя в одном приятельском доме я встретился с военным прокурором Пензы времен войны. В ответ на мой вопрос он задумался, а потом, как бы припоминая нечто подобное, сказал, что в артиллерийском училище была диверсия - отравили продукты. Я с трудом удержался, чтобы не рассмеяться ему в лицо. На происки врага списали воры-командиры смерть моего юного брата и его товарищей. С тех пор я возненавидел ворье всех мастей и рангов - а сколько же их прошло перед глазами моего поколения!
Задумывались ли вы над тем странным фактом, что во второй мировой войне немцев на всех фронтах погибло около менее 9 миллионов человек, а наших - в три раза больше? И что из потерь всего человечества, а это около пятидесяти миллионов, более половины - советских людей?
Допустим, что фашисты уничтожили 10 миллионов советских военнопленных и мирных граждан. Но и тогда война унесла в два, три раза больше наших солдат и офицеров, чем немецких! Наши солдаты не хуже немецких, которых погибло в боях с нашими войсками около 6 миллионов человек. Все миллионы погибших наших бойцов сверх немецких потерь - это на совести бездарного, лживого и вороватого военного и партийного руководства, призывавшего закрывать грудью немецкие пулеметы, чтобы те захлебывались в нашей крови.
Вот доказательство тому. В первой мировой войне Россия потеряла 5 миллионов человек, четвертую часть общемировых потерь. Но Австро-Венгрия потеряла - 4,4 миллиона, Германия - 4,2 миллиона. Если их потери сложить, то 8,6 миллиона человек - это в основном результат боевых действий русских войск. Были кровавые сражения на Западе, но не французы же столько уничтожили врагов на своей странной сидячей войне! А во второй мировой войне наш солдат воевал не по-суворовски, то есть не умением, а числом?
Война вызывает вопросы и вопросы, мы до сих пор не имеем созданной полной и правдивой ее истории. Отсюда  домыслы и фантазии, а нередко и злоумышленные фальсификации.
Господи, сколько раз ты удерживал меня, не позволял вышвырнуть из очереди обладателей тугих интендантских затылков, которые, размахивая удостоверениями участников войны, перли к прилавку вне очереди! А очереди-то состояли из вдовых солдаток, поднявших на ноги сирот войны, и солдатских матерей, пахавших землю плугами вместо тракторов, последнее отдававших своим детям-фронтовикам! Редко кто из обладателей тугих затылков и невероятно тяжелых иконостасов воевал в окопах или ходил в атаку. Не надо забывать, что штабу армию надлежало располагаться весьма не близко к линии фронта, а штабу фронта - и того дальше.
Из этих штабных да интендантских и сформировалась после войны вороватая, лживая и продажная партийно-политическая элита государства, которая и довела до ручки Советский Союз. Из их же среды выйдут демократизаторы, реформаторы, цивилизаторы, приватизаторы и предатели, поскольку жить нечестно им было не привыкать.
Тем величественнее подвиг нашего народа в Великой Отечественной войне, сражавшегося на два фронта - с бездарными и бессердечными своими дураками и проходимцами, и с жестоким, коварным врагом.
Настоящие фронтовики всегда стыдились тыкать в лицо солдаткам свои удостоверения и переть без очереди. Помнится, куда-то мы, литераторская компания, спешила, и надо нам было взять кусок колбасы на закуску. Но очередища! Среди нас был поэт Николай Старшинов. Глядя на то, как другие с ветеранскими удостоверениями беспрепятственно штурмуют прилавок, мы обратились к нему:
- Коля, ты же инвалид войны, возьми без очереди.
Николай Константинович виновато улыбался и отрицательно качал головой. Вместе со всеми он отстоял очередь, хотя мы знали, что у него на ногах с войны незаживающие раны. Он с ними мучился всю жизнь, прижигал чуть ли не царской водкой, но, выходит, они не так его беспокоили, как чувство вины перед несчастными женщинами, которые потеряли в войну своих мужчин, а он, видите ли, ухитрился получить пулеметную очередь по ногам и остался жить. Именно наличие чувства вины за то, что они остались живы, как лакмусовая бумажка отличала настоящих фронтовиков от штабных да интендантских шкур. Одним словом - наволочь, как сказал бы мой батя.

 



5

Почему люди на протяжении всей жизни неоднократно мысленно возвращаются в свое детство? Что ищут в подернутой дымкой забвения дали, где ничего нельзя изменить? Не уменьшить горя и не добавить счастья. Пообщаться на виртуальном уровне с родителями и другими родными и дорогими людьми? Извлечь урок для себя и своих потомков, которым, конечно же, интересно, каким был деда маленьким?
Видимо, человеку очень важно знать свои истоки-корни и соизмерять свою жизнь с ними. Потому что ему не наплевать на то, как он будет выглядеть на семейном групповом портрете, героев которого нередко разделяют сотни лет.
Вообще-то каждому из нас многие миллионы лет. Да, я не ошибся. Именно миллионы лет тому назад, если наши предки на самом деле слезли с дерева (хотя я не разделяю эту точку зрения), они уже заботились о нас. Вдумайтесь только: миллионы праматерей и праотцев заботливо передавали огонек жизни, преодолевая океаны несчастий, бед и опасностей, от поколения к поколению, пока он не оказался в нашем распоряжении. Эта забота и есть истинная цена человеческой жизни. Не уверен, что убийцы на государственном или обывательском уровне задумываются над тем, что, убивая человека, они тем самым обесценивают, делают бессмысленными усилия миллионов поколений на протяжении многих миллионов лет. Причем каждый человек уникален - до него не было такого и после него не будет.
Если какой-нибудь чеченский бандюга по кличке Тракторист перед видеокамерой с вдохновением отрезает головы русским пленным, то разве задумывается американский летчик, нажимая кнопку пуска ракеты, что его снаряд сейчас попадет в сербский или иракский автобус? Что он обессмыслит самую важную на Земле работу - родительскую, миллионов матерей и отцов на протяжении, повторяю вновь это, многих миллионов лет?
Из своего опыта знаю одно: чем громче трепотня о счастье или правах человека, тем жизнь людей больше обесценивается. Большевики были кровопийцами по идейным соображениям, необольшевики, вернее, ельциноиды и соответствующие им аналоги в других «суверенитетах» - живоглоты нового типа. Ельцин весь в большевистской традиции - «если враг не сдается, то его уничтожают», и он расстреливает парламент, по большому счету, под стать ему самому по никчемности. Три процента рейтинга среди подданных его очень сильно встревожили, и он пожелал одержать где-нибудь быструю и внушительную победу. Бездарные генералы во главе с «лучшим министром обороны всех времен и народов» Пашей-мерседесом выбрали для редко трезвого президента Чечню. И положили там более ста тысяч сограждан во имя Борькиного рейтинга. По сравнению с Ельциным в деле пожирания человеческих жизней бандит по кличке Тракторист просто мелкая вошь. Поразительно - Ельцин до сих пор не сел на скамью подсудимых в международном трибунале. На ту же скамью, что и Милошевич, хотя последний защищал свою страну и сограждан, а не свой рейтинг перед выборами.
Ельциноиды - необольшевики более высокого полета. Криминальное их крыло убивает десятками тысяч человек в год, но сами ельциноиды, которые не сходят с экранов телевизоров, непосредственно руки не пачкают кровью. Во всяком случае для этого есть киллеры. Еьциноиды цинично доводят людей до смерти - об этом подробнее в соответствующем месте. Здесь же я только скажу, что подобные действия признал преступлениями против человечества Нюрнбергский трибунал. Как-то: убийство гражданского населения и жестокое обращение с ним, разграбление общественной и частной собственности, установление системы рабского труда и т.п. Это формулировки Нюрнбергского процесса, и поэтому я не сомневаюсь: над ельциноидами и иже с ними все равно, пусть через пятьдесят или даже сто лет, но состоится Беловежский международный трибунал. В Нюрнберге состоялся пивной путч, а в Беловежской пуще - путч антигосударственный, принесший народам неисчислимые беды и страдания…



6

Детство есть детство. Если даже кое-кто считает, что детства у него не было.  Никуда не девается, не проходит бесследно по-детски наивное и абсолютно непорочное отношение, настроенное на добро и любовь, к жизни, какой бы она бесчеловечной ни была.
Я уже говорил выше о голоде во время войны. Однако война закончилась, но люди продолжали голодать. Мать гоняли в колхоз - именно «гоняли», потому что другого тут глагола она не употребляла. Сразу после войны отец работал, если не ошибаюсь, в какой-то промкооперации - не  за зарплату, а за хлебную карточку. Потом он стал ранней весной уезжать на стройки Донбасса и возвращаться поздно осенью. Он редко приезжал домой. Так же редко привозил для семьи хоть какие-то заработанные деньги.
Как мы выживали? У нас был огород около 15 соток. Это было богатство. И хотя он располагался на месте бывшего Вильшанивского ставка (по-русски Ольшанского пруда), засыпанного песком, но, благодаря мастерству матери, давал приличные урожаи. Родники под слоем песка продолжали существовать - и сколько же моей бедной матери стоило труда поддерживать канавы, по которым струилась вода, грядки, которые, того и гляди, развалятся? А сколько навозу надо было заделать в песок, из которого питательные вещества немедленно вымывались все теми же неутомимыми родниками?
Огород давал картошку, капусту, огурцы, помидоры, тыквы, кормовую и столовую свеклу, клубнику и черную смородину. Часть урожая мать продавала на рынке (на базаре, как у нас говорят) и за эти деньги покупала хлеб, соль, подсолнечное масло, сахар, а также одежду. Сестра Раиса в 1946 году поступила учиться в Велико-Анадольский лесной техникум, часто приезжала домой за продуктами из Мариуполя. Только представьте себя восемнадцатилетней девушкой, без билета едущей за две сотни километров в послевоенных пятьсот веселых поездах, где грабеж, убийства, выбрасывание людей из вагонов на полном ходу считалось чуть ли не нормой, чтобы взять дома авоську картошки, вилок капусты и немного денег!
В 1947 году была голодовка. Предыдущий год на Украине был неурожайный, но ведь у нас огромная страна, и если бы у кремлевских правителей имелось хоть какое-то сострадание к собственному народу, голодовки удалось бы избежать. Ведь можно же было часть продуктов из более благополучных регионов направить в голодающие. Нет, они и у голодающих их отобрали и направили в так называемые страны народной демократии. Чтобы доказать, что социализм - это достаток, богатство и братство.
Помню разговоры взрослых, которые пытались определить характер голодовки. Вам непонятно? Но это может понять только тот человек, который жил при сталинском «социализме». Взрослые, естественно, вполголоса говорили, что в 1933 году была искусственная голодовка, названная народом голодомором. Был урожай, но Сталин и его соколы выгребли все до зернышка, продали за границу, обрекая на голодную смерть миллионы людей на Украине, Дону, Волге, Урале, в Сибири... Украинские села вымирали нередко целиком - хоронить некому было. Заявятся в село большевички содрать какой-нибудь новый налог, а в хате одни мертвые. И так хата за хатой, село за селом... Поэтому и боялись люди, что опять будет искусственная голодовка. От природной спастись еще можно было, но от искусственной... Ее-то люди и боялись больше всего.
В начале тридцатых, после страшного голодомора 1933 года, мать привела со станции девочку Таню. Отмыла, сожгла завшивленную одежду, и эта Таня, потерявшая всех родных то ли в годы сплошной коллективизации, то ли в годы сплошной голодовки, прожила у нас несколько лет. Тех самых, когда было объявлено, что социализм в стране в основном построен. Мать, которая знала, что такое сиротское детство, не могла пройти мимо огромного детского горя. А потом Таня, к которой все у нас  относились как к родной, вдруг исчезла. Примерно в 1936 или 1937 году - мать часто вспоминала о ней, но она так и не дала о себе знать. Странная и загадочная история, но если девочка была из семьи «врагов народа», то тогда история понятнее… У меня осталось такое впечатление: жил в семье ангел, а потом  улетел…
Поздней осенью сорок шестого я заболел. Меня одолевала жажда. Жара не было, а если температура и была, все равно градусника у нас не имелось. Хлестал холодную воду кружками. Мать меня ругала - ведь я опухал все больше и больше. Тогда я пошел на хитрость - нашел среди запасов старшего брата Виктора кусок электрического провода, содрал с него изоляцию - получилась тоненькая трубочка. Ведро с водой стояло на скамейке за спинкой кровати - я опускал трубочку в ведро и сосал, сосал и сосал вкуснейшую холодную воду. Конечно, мать делала вид, что не догадывалась о моей уловке.
Меня разнесло, я стал похож на туго набитый мешок, и ходить, конечно же, не мог. С трудом вызвали какую-то тетку в белом халате. Она сказала, что это водянка и что надо из меня выкачивать жидкость. Мать не согласилась, потому что после выкачивания у меня были мизерные шансы остаться в живых.
Тогда она обратилась к фельдшеру Гергелю. Пришел высокий старик с седыми усами. Он осмотрел меня и оставил пачку порошков. После того как я стал пить их, жажда уменьшилась. Я стоял над ведром, сколько было сил. Ложился передохнуть и вновь становился над ним. Не помню, сколько суток из меня выходила жидкость, но когда выделение мочи нормализовалось, то если бы кто-нибудь тогда сфотографировал меня, то сегодня это существо запросто сошло бы за инопланетянина. Кожа от щек лежала на плечах, от подбородка - на груди. С живота свисал кожаный мешок, и вообще я был как бы в безразмерном балахоне.
Постепенно кожа сужалась, все равно, что шагреневая, и я обретал нормальный человеческий вид. Конечно же, мне требовалось хорошее питание. На чердаке от лучших времен мать сохранила сушеные картофельные и тыквенные очистки - мечтала избавиться от коз и купить телку. Козам она эти «деликатесы» не давала по причине их отвратительного и своенравного поведения. У меня с ними тоже отношения не сложились. Особенно с черной козой, которую называли Гулой, то есть Безрогой. Эта тварь почему-то ненавидела меня и, как только я оказывался в поле ее зрения, сбивала с ног и норовила закатить в какую-нибудь канаву. Сбить меня с ног после такой болезни не составляло  никакого труда. К тому же из обуви были только валенки - совсем не детские. «Где мои мордатые валенки?» - спрашивал я, собираясь на прогулку.
Весной сорок седьмого года «деликатесы» для будущей телки мы съели сами. Запах затхлых тыквенных очисток преследовал меня многие годы, вызывая рвоту. Ели лебеду, желуди. На пивном заводе иногда продавался так называемый молот - выжимки из ячменя после процесса брожения. Мать готовила из него что-то вроде коржиков - колючие и вонючие.
Ребята постарше научили меня и моих сверстников сосать огнеупорную глину. Ее добывали в Часовом Яре, использовалась она для обмазки металлургических печей. На полотне железной дороги легко было найти ее белые, чуть-чуть синеватые куски. Во рту она таяла и напоминала молоко. После употребления мы, извините, ходили по большому глиняными колбасками. Были и смертельные случаи от неумеренного  поедания.
К этому времени коз родители продали и купили молодую корову. Насколько я помню, она оказалась яловой, и надежды на молоко оказались несбыточны.
На лугу за железной дорогой люди собирали скороду - разновидность черемши или медвежьего лука. Помню там огромное количество людей. Они почему-то запомнились мне черными птицами, которые, наклоняясь за стебельком скороды, как бы что-то клевали. Скорода многим спасла жизни. Мать, например, ее тушила на воде в сковородке, поскольку никакого масла не было. Вместо него кое-кто использовал даже солидол.
Странно, однако после голодовки я ни разу не находил скороду на лугу. Неужели ее тогда всю вырвали? Или природа приходит на помощь своим детям, и запасы скороды дремлют до поры? Только уже не дремлют - красавец-луг, покрывавшийся миллионами синих мускари, по-изюмски кияшками, потом - морем лилий-рябчиков, по-изюмски колокольчиками, уничтожен. Северский Донец зарегулирован, из него пьют воду около пятнадцати миллионов человек из двух государств. Луг перестал быть заливным, на нем какой-то умник построил асфальтовый завод, видимо с тем расчетом, чтобы никакие канцерогены не пропадали почем зря. Куда бы ветер ни подул - дымы идут на город, на Пески, на Гончаровку, на Нижний и Верхний поселки, на тепловозоремонтный завод, на оптико-механический, на мебельную фабрику и на нашу окраину - Душивку, от фамилии Душенко, и Вильшанивку, основанную когда-то моими предками.
Ко всему прочему на лугу построили комплекс очистных сооружений - как раз на той его части, которая принадлежала когда-то Ольшанским. К комплексу течет зловонный ручей, вонь стоит на весь луг. Да и сам он теперь заболоченный, заросший осокой и широколистным рогозом, который в Изюме называют не иначе, как пердуном. Вероятно за то, что когда созревают его плоды-качалки, они разваливаются, освобождая триллионы пушинок. К счастью, это происходит поздно осенью или зимой.
Вернемся в 1947-й. И про рогоз не забудем. Не широколистный, а узколистный, который идет на плетение циновок, кошелок, различных поделок. В далеких двадцатых какой-то добрый человек научил мою мать плести кошелки. И в голодный год она решила ими заняться и продавать на базаре.
Отец соорудил специальный станок, изготовил из клена так называемую ляду, которой набивают вплетенные в основу из шпагата рогозины. Получается довольно плотное плетение, напоминающее циновку. Потом плетение снимается со станка и с помощью шпагата и самого рогоза связывается вручную кошелка. В старых фильмах показывают кошелки в руках женщин, но я не разу не встречал наших изделий – до сих помню, как они плелись, чем отличались от  не наших. Кто знает, может быть, даже сплел бы, если бы была в том неотложная нужда.
Как-то отец с матерью долго не возвращались с базара. Была уже весна, пригревало солнышко, и я сидел на крыльце хаты. От слабости захотелось лечь - пошел в хату, закрыл за собой дверь и лег на кровать. Когда родители вернулись, стали стучать в дверь и окна, то я не реагировал. Они подумали, что я умер. Отец сумел открыть форточку и веслом достал меня до щеки. Я очнулся.
В 1947-м я впервые «отведал» простой булки. До этого времени я вообще не догадывался о существовании каких-то булок, печенья, пряников. Мать шла по железной дороге и увидела в снегу кусок булки. Принесла мне, и я ее съел.
- Кто-то в три горла жрал, так жрал, что даже не лезло, - часто потом вспоминала мать.
Чем больше я жил, тем больше ненавидел того, кто бросил мне кусок булки. Быть может, и через клозет. Об этом я написал очень злой рассказ «Огрызок французской булки», в котором пообещал на страшном суде отрыгнуть кусок булки в харю этой сволочи.
Вообще современной молодежи, да и людям среднего возраста, трудно представить тот крайне убогий в материальном отношении быт, который был в стране в военные и первые послевоенные годы. Всего не хватало - от одежды, обуви, продуктов до спичек. Купить спички, как соду, сахар и даже соль, было огромной удачей. Не было мыла, даже хозяйственного. Стирали щелоком – настоем золы. Этим же щелоком и мылись. Поэтому было огромное количество вшей. Прожаривали одежду, гладили швы утюгом, давили гнид в волосах - во многих семьях это было ежевечерним занятием. Донимали клопы, которые расплодились в несметных количествах. Короче говоря, спасибо товарищу Сталину и герру Гитлеру за счастливое детство.



7

В том же году я пошел учиться в Изюмскую среднюю школу № 12. Это была железнодорожная школа. Вообще у нас, то есть на привокзальной части города, все было железнодорожным. Поликлиника, клуб, магазины от Краснолиманского ОРСа, то есть отдела рабочего снабжения. И улица наша называлась Железнодорожной, потом ее переименовали в улицу Черняховского. Бараки, в которых размещались младшие классы, также находились на Железнодорожной улице, отстоявшей в трех километрах от нашей. Обилие всего железнодорожного объяснялось наличием на станции довольно крупного паровозоремонтного завода.
Первых классов в нашей школе было штук пять. В первом «Б» было более сорока учеников. Учились мы в спортзале, в нем было два выхода, а учительница Людмила Захаровна ходила в очках, и вообще один глаз у нее был не свой. Так что мы, осмелев, под партами пробирались в другому выходу, шли гулять, например, в развалины такого же барака, как и наш, или же на песчаные холмы - на шпыли, если выражаться по-изюмски.
Основное здание школы, тоже барак, но двухэтажный, находилось на Военных бараках - так называется это место и до сих пор. В годы первой мировой войны там располагалась учебная команда. Маршал Г.К. Жуков писал в своих мемуарах: «Я... согласился пойти в учебную команду, которая располагалась в городе Изюме Харьковской губернии. Прибыло нас туда из разных частей около 240 человек». Так что вовсе не исключается, что Г.К. Жуков учился в бараке, который после революции был отдан 12-ой средней школе. И первое командирское воинское звание - вице-унтер-офицер - ему также присвоили в Изюме. Но школа стояла почему-то на Киевской улице. Теперь же, после обретения «незалэжности», даже думать не стоит о ее переименовании.
Между прочим, мне как-то пришлось говорить с Жуковым по телефону, когда я учился на первом или втором курсе Литинститута. Одна разбитная девица подговорила меня позвонить на квартиру Жукова и попросить к телефону, как я понимаю, зятя маршала. Она набрала номер, я в ответ на: «Слушаю!» здороваюсь и прошу позвать к телефону имярек. «Кто спрашивает?» - мне задали предельно требовательно вопрос. «Друг его», - промямлил я. «Какой друг?!» - раздражение на том конце провода было такое, что мне ничего не оставалось, как повесить трубку. Кого хотел обмануть студентишка - самого Жукова?  Сейчас бы я его расспросил, где он и как учился – все мы сильны задним умом.
Ходить в школу было далеко. Или по железной дороге и через вокзал, или по шляху, мимо мебельной фабрики, мимо паровозоремонтного завода и по Верхнему поселку. Предпочтение отдавалось второму маршруту. Во-первых, в конце нашей улицы был лагерь для заключенных, и можно было, когда машины сбавляли ход на переезде через железнодорожную ветку, схватиться за борт или даже оказаться в кузове и проехать километра два. Ни разу не помню, чтобы кто-то из охраны не позволил прокатиться.
Потом зэков куда-то перевели и в лагерь привезли пленных японцев. На машинах, когда их везли на работу, я тоже подъезжал. С японцами окрестная ребятня задружила. Они были расконвоированы - бежать-то им до Страны восходящего солнца от Изюма было, как минимум, десять тысяч километров. Питались они по нормам японской армии - когда мы приходили к ним в лагерь, то нас иногда угощали рисом со сливочным маслом. Мы таких деликатесов отродясь не видывали. Любили они также возле железной дороги нарезать целые охапки черенков лопуха - готовили из них свое какое-то блюдо.
Нищета у нас была ужасающая. Собирая меня в школу, мать изготовила из черного сатина сумку для учебников. Какая-то ее знакомая сшила из того же сатина рубашонку со стоячим воротником и короткие штанишки почему-то с одной помочью. Обуви пока не было, и пришлось в школу идти босиком.
Потом мать купила на базаре у жэушника, то есть ученика железнодорожного училища, рабочие штаны за пять рублей. Покрасила их в синий цвет -  когда шел, то они шумели. Из старого отцовского пальто сшили пальтишко. И надо же было - весной сорок восьмого года я о чем-то слишком задумался, перешагивая на станции ручей из мазута. Из цистерны сливали мазут прямо в ямы. По канаве он и тек. Чтобы можно было переходить, кто-то набросал камней. Вот и я, пребывая в каких-то мечтах слишком далеко, прыгал с камня на камень, но зацепился за проволоку и ухнул в мазут. Выбрался из канавы - мазут лентами, развевающимися на ветру, стекал с меня. Железнодорожники, видя такое чудо, от души хохотали. Только мне было не до смеха. «Я тебе штаны из одеяла сошью!» - пригрозил отец.
Зато букварь, разрезная азбука и даже тетрадки у меня были. До школы я уже читал, умел считать, поэтому мне было скучновато на занятиях.
Учительница требовала приходить с палочками на уроки арифметики. Врезалось в память, когда она спросила: сколько будет, если сложить три и четыре? Я сидел, о чем-то думая своем.
- Ольшанский, а почему ты не считаешь?
- Я посчитал.
- И сколько будет?
- Семь.
- Когда отвечаешь учительнице, надо подниматься, а не сидеть, развалясь на парте.
- Так сколько будет?
- Я же сказал: семь, - ответил я и стоя.
- Садись. И напиши в тетради, как все, три палочки плюс четыре палочки равняется семи палочкам.
Это была моя первая встреча с бюрократизмом, в данном случае педагогическим. Я не знал, естественно, тогда, как он называется, но было обидно. В расстроенных чувствах я пошел на переменку. А после нее еще одна неприятность. Только начался урок - одна девочка подняла руку и на весь класс отрапортовала Людмиле Захаровне:
- А Ольшанский школу обмочил!
Меня подняли, потребовали объяснений. Но разве объяснишь, что босиком в туалет с лужами мочи входить противно, вот и пришлось пристроиться к углу школы?
На меня учительница стала смотреть, как на продолжателя традиций хулиганов с той же фамилией. Действительно, чуть ли не в каждом первом классе было по Ольшанскому: еще один Саша в «А» и Олег - в «В». Мои троюродные племянники. В школе с ними я почти не знался, однако учителя считали, что мы одна компашка, если вообще не банда. Поэтому проделки одного из нас боком выходили всем троим.
Что же касается отрапортовавшей девочки, то через много лет она будет работать в аппарате Лубянки, прочтет одну из моих книг, позвонит и, естественно, станет меня учить, как надо писать...

 

 



8
Личность человека, бытует мнение, формируется в основном до семи лет. Не знаю, что именно там формируется, но когда я задумываюсь об этом, то оказываюсь в затруднительном положении. Что могли сформировать мои первые семь лет жизни? В семь лет я впервые узнал, что существует на свете радио. Повесили громкоговоритель на столб возле разрушенного вокзала, и он заговорил. Утром я шел с матерью на железнодорожную станцию, которая называется у нас вокзалом, и услышал громкую музыку. Мать сказала, что это радио.
Нашу окраину электрифицировали только к середине века. Хотя заводская электростанция находилась от нас в двух километрах - это для характеристики неустанной заботы советской власти о простых людях.
Мало того, что мое поколение было детьми войны и подранками, так нас еще угораздило начинать жизнь при сталинщине. Как бы там ни было, но я горжусь своим поколением - оно было гораздо сердечней и отзывчивей даже поколения своих детей. Почти все так называемые великие стройки - дело рук моего поколения. Начиная с целины - в техникуме, например, из нас срочно готовили комбайнеров для уборки целинного урожая. Не знаю, почему нас тогда не отправили. Я побывал на множестве строек - и везде видел, как мои сверстники, чуть старше или моложе, стремились построить как бы свою жизнь заново. Уж очень им хотелось выползти из военного лихолетья, нищеты, голода, безотцовщины. Они верили, что созидают себе и для своих детей счастливую жизнь. И это многим удавалось, пока не появился в Кремле Горбачев, а потом Ельцин, совершивший бюрократическую революцию в стране. И мое поколение на старости лет обокрали и объявили лишним... Ни детства как такового, ни старости сносной - вот как обошлась «демократия» с детьми войны, подранками.
У нас было детство без игрушек. Конечно, кто ходил в детский сад, а это были дети всевозможного заводского начальства, у тех игрушки какие-то были. Но у нас, окраинной шпаны, не знавших ни детсадов, ни пионерлагерей, были свои игрушки. И свои игры.
Нашими игрушками были боеприпасы и оружие. Этого добра валялось везде предостаточно. Скольких из нас покалечило или убило - не сосчитать.
Отличался на этой стезе и мой брат Виктор. И я, конечно, - туда же. Он на девять лет меня старше, но когда я пошел в школу, Виктор учился в седьмом классе. Ходил он в основное здание, что на Военных бараках. Пока он пас коз, то в лесах и на всяких шпылях разведал множество мест, где можно было разжиться военным добром.
Принес он в класс школьную сумку патронов и в придачу мину от миномета. А тут повальный обыск. Дело в том, что к школе примыкал тоже песчаный шпыль, маленькая пустыня с барханами, которых пытались задержать красноталом. Пишет учительница что-то на доске, а какой-нибудь умелец вроде моего братца достает гранату и швыряет в окно подальше, в краснотал. Взрыв - и тут же истошный многоголосый ребячий вой: «Немцы!» Вся школа врассыпную, занятия сорваны.
Поэтому и устраивались повальные обыски. Виктор ничего лучшего не придумал, как высыпать в коридоре в печку-голландку патроны и спрятать там же мину. А печку, вероятно, уборщица перед этим засыпала ее углем. И тот разгорелся…
Посреди урока в коридоре вдруг поднялась пальба. Конечно, опять клич: «Немцы!» Из распахнутой голландки вылетали куски дымящегося угля, патронные гильзы и пули, а потом вывалилась и мина. Она каким-то чудом не взорвалась - иначе это стоило бы многим жизни.
Виктора исключили из школы, но он, как ничего не произошло, каждое утро собирался в школу и возвращался из нее. Только месяц спустя матери стало известно, что он в школе не учится. Пошел работать на мебельную фабрику и учиться в вечерней школе.
В железнодорожном тупике, где потом будет располагаться такая полезная для нас организация как «Вторчермет», после войны стоял трофейный немецкий эшелон с боеприпасами. Там было множество интереснейших вещей. К примеру, листовой порох в пачках, наподобие пачек курительной бумаги. Сейчас это можно сравнить с блоками бумаги для записей. Был еще порох точь-в-точь как длинные макароны. Если десять-двадцать трубочек пороха поджечь и швырнуть под колеса мчащегося товарного поезда, то они по каким-то реактивным законам увязывались за ним. Особенно впечатляло зрелище ночью. О том, что в поезде могут оказаться цистерны с бензином или боеприпасами, ровным счетом никого не волновало.
Был еще порох наподобие металлических шайб. Но самыми удивительными были розоватые шелковые мешочки для артиллерийских зарядов. Местные кутюрье шили из мешочков дамские кофточки, коврики над кроватями. Что это совсем не шелк, я убедился на своей шкуре.
У меня на сгибе большого пальца нарядился куст бородавок. Вообще к нам липла всякая зараза - чирьи, нарывы. Однажды Виктор поймал меня, взял за руку и, не взирая на мои истошные крики где-то из-под его задницы, прижег линзой бородавки. До дыма. И перевязал палец розовым немецким шелком. Спустя какое-то время я уселся перед печкой и стал подкладывать дрова.
И вдруг шелк вспыхнул. Конечно, я испугался, но вокруг пальца образовался круговой пузырь, на котором красовались и мои бородавки. Мне еще повезло - гораздо хуже было тем несчастным женщинам, на которых вспыхивали кофточки из пороха. Вскоре немецкий эшелон кто-то поджег, наверное, в отместку за коварность шелка-пороха. Фейерверк был почище салюта в Кремле.
С боеприпасами было столько приключений, что можно было об этом написать отдельную книгу. Мы имели с ними дело каждый день и не один год. Поэтому расскажу тут лишь о самых типичных проделках или приключениях.
Ребята постарше, открутив головки от артиллерийских снарядов, доставали из них бочоночки фосфора - красного, которым мы натирали ремни, чтобы зажигать спички, и белого, который светился в темное время суток и которым мы разрисовывали все, что под руку попадется. О том, что белый фосфор радиоактивный, не имели понятия. Из снарядов выплавляли тол, точнее тринитолуол, который использовался для различных подрывных дел. Например, для подрыва огромных пней в лесу. Из них разводились костры, где выплавлялся тол из снарядов...
Когда мне было лет уже двенадцать, мы нашли снаряд за железной дорогой. Довольно крупного калибра. Головка не вывинчивалась. Поставили снаряд на попа, а сами, прячась в блиндаже, устроенном в насыпи, по очереди стремились кинуть точно в головку железнодорожные костыли. Для срабатывания взрывателя надо было два сильных удара, мы знали об этом. Но, к счастью, наши удары были слишком слабыми. Если бы взорвался в нескольких метрах от нас огромный снаряд, мы вряд ли отделались бы контузиями.
Но мы решили все же заставить взорваться упрямца. Развели вокруг него костер, а сами залезли на старую вербу, которая росла возле нашего двора. Долго ждать не пришлось. Ахнуло так, что на всей окраине зазвенели стекла. Когда мы прибежали, то ближайшего телеграфного столба как ни бывало - вокруг воронки валились лишь свежие щепки. Приехавшим милиционерам почему-то подозрительным показался Витька Бережной, и они увезли его на станцию, откуда он, часа через два, вернулся героем. Своим матерям мы сразу же подбросили версию - стоит жара, вот от нее и взорвалось что-то. Это было в первомайские праздники, и на самом деле было жарковато.
Салюты были только в крупных городах, однако ребята постарше в сорок шестом году решили эту несправедливость исправить. Девятого мая, когда стемнело, в воздух стали взлетать ракеты и раздались очереди не только автоматные, но и пулеметные - трассирующие пули почему-то летели в сторону горы Кремянец. Должно быть, по той причине, что там в войну долго сидели немцы. Причем стреляли не только с нашей окраины - и в городе палили, и на Песках, на Верхнем поселке, и в Капитоловке. Потом милиция месяца два ходила по дворам, разоружая пацанву.
У подростков ведь в крови драться улица на улицу. Брат Виктор как-то после одной ночной стрельбы шепнул мне: «Ну, мы дали хуторским жару...» Стреляли из автоматов, и хорошо, что никого не убили.
Меня брат учил стрелять из ППШ лет в шесть. Пошли мы за железную дорогу, в ольшаник. С нами был еще какой-то его друг, который принес новенькие патроны, если не ошибаюсь, позаимствовал у своего отца-милиционера. Стреляли одиночными, со снятым диском. Ведь ППШ скорострельный автомат, сыплет пулями как горохом. Постреляли старшие, надо же получить удовольствие и мальцу. Брат взвел затвор, поскольку это было не в моих силах, вставил патрон и дал мне тяжеленный автомат. «Стреляй!» - и я нажал спусковой крючок. Вместо выстрела почувствовал сильную боль - мой безымянный палец попал в отверстие, куда вставляется диск, и затвором расплющило фалангу. Кровь, слезы. Но брат еще раз взвел затвор и я, не видя ничего от слез, выстрелил чуть ли не под ноги, обдав всех болотной жижей. След от затвора на безымянном пальце левой руки остался на всю жизнь.
Но есть и другие следы. Меня, пишущего эти строки, удивляет тогдашнее наше не бесстрашие, а безбоязнь. Для нас все, что мы делали, казалось естественным. Потому что мы представления не имели о том, что жизнь может быть без патронов, гранат, мин, снарядов, вообще без войны и оружия. К тому же мальчишек всегда влечет все военное. Нам казалось,  к примеру,совершенно обычным делом снабдить стыки между рельсами разрывными пулями, и когда под колесами паровоза начиналась стрельба, машинисты выглядывали из окон, пытались определить, не звуковые ли это петарды, после которых надо срочно тормозить, а потом, увидев нас, грозили кулаками.
Я, например, любил выстраивать полки из патронов, поскольку не было солдатиков. Самого старшего командира у меня изображал пэтэровский патрон. Я выстраивал каре из патронов от нашей трехлинейки, от ППШ, от немецкой винтовки - они были цвета густого хэбэ. Попадались патроны и с заделанными внутрь пулями, как револьверные, но длиннее - должно быть, винтовочные румынские или итальянские... И все это происходило на глазах у матери. Потом, когда со мной случились некоторые происшествия, мать перешла к политике всеобщего разоружения, отправляя на дно болота ведрами наши трофеи. Мой брат не разделял эту политику - чуть ли не через шесть десятилетий после войны вспомнил, что после салюта по Кремянцу милиции отдал негодное оружие, а исправное, смазав, закопал где-то на приусадебном участке. Где именно - до сих пор вспомнить не может.
Как известно, спички после войны были страшным дефицитом. Решить эту проблему в стране можно было месяца за два-три. В конце концов, вывезли бы из Германии пару спичечных фабрик. Нет, надрывалась, должно быть, единственная фабрика «Ревпуть» в городе Злынке Брянской области. Кстати, на материале этой фабрики Анатолий Кривоносов написал свою известную повесть «Гори, гори ясно».
У нас горело тоже ясно, но не от спичек фабрики «Ревпуть». Пытливый ребячий ум нашел другой источник огня. Он таился в пулях противотанковых патронов. Стенка патрона (он используется и сейчас в крупнокалиберных танковых пулеметах системы Владимирова) довольно жесткая, поэтому разрядить его в полевых условиях сложно. Ребята постарше использовали иной способ. Патрон зарывался в песок пулей вниз, над ним разводился небольшой костер. Капсюль взрывался, гильза летела вверх, а пуля уходила в песок. Ее откапывали и на тавре рельса ударом костыля или камня перебивали пополам.
Причем пуля разламывалась так, что какое-то время позволяла на оставшейся части оболочки ее закрывать и открывать. Вещество, от которого легко вспыхивала танковая броня, великолепно зажигала сухие деревянные палочки.
Я как-то позаимствовал у Виктора такую пулю и пытался зажечь палочку. Не получалось. Проснулся брат и отобрал пулю. Я в рев. Мать сказала Виктору:
- Шо ты взяв у него? Отдай ему.
- Это нельзя ему.
- Я сказала: отдай, значит, отдай.
Виктору не оставалось ничего иного, как вернуть мне злополучную пулю. Палочку она никак не зажигала. Тогда я, улучив момент, стащил у матери длинную спичку знаменитой фабрики. Но и спичка не загоралась, только покрывалась серная головка еле заметным дымком. Однако я был парнишкой настойчивым. И загорелась не спичка, а зажигательная смесь. Фыркнув, она попала мне на подбородок, грудь. К счастью, в этот момент вошла мать с ведром воды. Она мгновенно мокрой тряпкой стерла смесь с подбородка и груди, бросила пулю в ведро.
Поскольку Виктор остался без огня, он, пася коз, заготовил пэтэровских пуль целый карман. Ребята есть ребята, и они вдруг решили устроить кучу малу. Брат оказался в самом низу, но в процессе возни какая-то пуля раскрылась и загорелась. Он кричит, что у него пули в кармане раскрылись, а ему никто не верит, думают, что он хитрит. Лишь когда потянуло печеным мясом, все отскочили от него. И Виктор, не взирая на то, что был без трусов и что тут же находились девчата, сбросил с себя штаны и стал песком сбивать зажигательную смесь с ноги. Конечно, обжег и пальцы.
Пришла пора гнать коз домой. Пригнал он их к лужайке в метрах ста от нашего двора и стал тянуть время, чтобы мать не заставила что-нибудь делать. Пальцы-то обожжены.
- Виктор, ты чего коз не загоняешь? - закричала ему мать.
- Та нехай еще попасутся.
- Хватэ. Гони коз, доить пора.
А сама приготовила хворостину и, как только мой бедный брат оказался в досягаемости, пустила ее в ход. Рассказывая об этом, брат всегда говорил: «Захожу в хату, а там Сашко лежит, перевязанный как Чан Кайши...».
Летом перед школой попросил меня принести спички сосед по кличке Джинджилевский. На Курской дуге он потерял ногу, и поэтому услужить инвалиду было святым делом. Хотя я его, приблатненного, и не любил. Он пас коров. Я прибежал домой, попросил у матери спичек для него и побежал назад. Под железнодорожным мостом, видимо, много было воды, поэтому я пошел по мосту. А его только-только восстановили, и на быках, то есть основаниях, были еще ровненькие фаски. Мне то ли-то возжелалось пройтись именно по этим фаскам, наклоненным примерно на 45 градусов, то ли у меня после болезни закружилась голова, и я полетел вниз.
На какое-то время потерял сознание. Когда очнулся, понял, что упал на камни - кровь хлестала из моей щеки. И это после недавно перенесенной водянки! Перепуганная мать кое-как замотала мне разрубленную камнем правую щеку и повела в поликлинику. Там почистили, как могли, рану, зашили и отправили домой. Но почистили, видимо, не очень тщательно - много лет в рубце синели частицы донецкого уголька. После падения шрам мне придавал явно бандитский вид, поэтому на меня учителя и соученики посматривали с опаской. Постепенно он уменьшался и становился незаметнее, а в последние годы кое-кто может вдруг сказать мне: «Ты где-то щеку испачкал. Вытри...»
Но и это не все. В первые зимние каникулы мать на печке вываривала в баках мою одежду. Печка топилась углем, плита была раскалена докрасна. От безделья я вспомнил о детонаторе немецкой гранаты, который тоже никак не загорался. Это была длинная трубочка из красной меди. Мне захотелось освободить ее от содержимого и сделать из нее красивую ручку. Надо сказать, что писали мы тогда деревянными ручками с железными наконечниками, в которые вставлялись перья. И ходили с чернильницами-непроливашками в мешочках и на веревочках. Якобы непроливашками...
Но дело было еще в том, что брат трассирующими пулями, зажав их в патроне острием внутрь, как-то выжигал из досок старые гвозди. Поэтому в моих планах появилось и выжигание старых гвоздей. При этом я знал, что такая штука взорвалась у пацана с нашей улицы. У нас даже была такая игра: «Алик, покажи пузо». И Алик задирал майку или рубашонку и показывал испещренный синими шрамами живот - кусочки немецкой меди окислялись у него в теле.
Для того чтобы все эти прекрасные планы сбылись, вначале следовало детонатор подсушить. Я и поднес его к раскаленной плите. И тут же последовал взрыв. Из той же правой щеки брызнули две струйки крови - осколок буквально в двух сантиметрах от глаза прошелся под кожей. Из руки тоже хлестала кровь - второй осколок раскроил подушечку под большим пальцем. И с правой стороны живота тоже кровенило - в край грудной клетки впилось еще четыре осколка, отколов от клетки кусок кости - этот кусок потом мне отрежут в сороковой московской больнице, когда будут мыть мои кишки, спасая от перитонита...
- О, наш старый знакомый! - воскликнул врач в железнодорожной поликлинике.
Так что я после каникул пришел в класс с перебинтованной щекой и рукой, а также с заклеенным боком. Мой госпитальный вид явно не придавал благодушия Людмиле Захаровне. И она была права. Уже весной, когда она на переменке гуляла в окружении своих девчонок-ябед, я вставил в подходящее отверстие в рельсе патрон от трехлинейки и решил привести его в действие с помощью ножа и камня. Расчет был прост - край патрона при взрыве раскрывается, как лепесток, и остается в рельсе. Пока я возился, Людмила Захаровна со своим выводком оказалась что называется в секторе обстрела. Увлекшись, я не заметил этого, и когда патрон взорвался, то первое, что я увидел - совершенно бледное лицо учительницы. Она посчитала, что я решил ее убить.
А ведь были еще пугачи, которые можно было выменять у тряпичников, поджиги и самопалы, заряжаемые спичечной серой. Скольких пальцев, рук и глаз лишила мое поколение страсть к самовооружению! Были еще хлопушки - в трубочку заливался свинец. Трубочка заряжалась серой с двух-трех спичечных головок. Вставлялся гвоздь, и с размаху ударялся о ближайший столб или цоколь. Раздавался выстрел. Или трубочка и гвоздь загибались под прямым углом, надевалась резинка и хлопушка стреляла без всякой стенки.
Я намеренно так подробно остановился на этих делах. Я был не лучше и не хуже других. Таким был одним из крестов моего поколения. Может быть, кто-то прочтет эти страницы прежде, чем поднимать свой никудышный рейтинг с помощью вооруженной силы или наводить конституционный порядок в очередной Чечне? У меня сердце тревожно сжимается, когда я вижу по телевизору чеченских, палестинских, афганских, иракских ребятишек с автоматами в руках. Самое страшное - глазенки при этом у них сверкают...



9

Жизнь постепенно налаживалась. Отменили карточки. За хлебом стояли огромные очереди. Новых магазинов никто не открывал, наверное, для создания впечатления, что хлеб почти всегда в продаже есть. Люди занимали очередь в четыре-пять утра, магазин открывался в семь или восемь часов - давка страшная. Такие очереди были только в горбачевские перестроечные годы за водкой.
Мать освоила новую культуру - табак. Его надо было пасынковать, что преимущественно было моей обязанностью. Я маленький, мне хорошо видно, где в пазухах листьев завязываются пасынки. Потом заготовляли готовые листья, сушили их. Сушили и стебли, поскольку мы выращивали не столько табак, сколько махорку. Помню деревянную кадку, в которой специальным секачом рубились до состояния опилок стебли и черешки листьев. В хате столбом стояла табачная пыль, все пропиталось махорочным запахом. Не удивительно, что я начал курить с первого класса, и курил почти полвека, страдая жутким бронхитом курильщика. Однако выращивала мать табак всего года два или три - курево появилось в достаточных количествах в магазинах.
Табак был технической культурой, и выращивание его считалось незаконным. Продажа табака расценивалась как спекуляция, а чтобы доказать, что это не спекуляция надо было признаваться в его выращивании. Поэтому мать предпочитала продавать курево мелким оптом, то есть спекулянтам.
Все время повышались старые и придумывались новые налоги. Послевоенных налоговиков разве что переплюнули ельциноиды. Налогом облагались фруктовые деревья, кусты, домашние животные. С каждого поросенка надо было в обязательном порядке сдать шкуру, поэтому кусок сала со шкуркой было великой редкостью. Вместо коз у нас появилась корова Зорька - каждый год надо было сдать 400 литров молока определенной жирности. Поэтому нередко мать наливала две стеклянные четверти молока, тогда нынешних трехлитровых банок не было, ставила их в кошелку и отправляла меня на пункт сдачи молока - в соседнее село Капитоловку. Два-три месяца тянулась эта волынка, пока мы не рассчитывались с государством. Потом излишки молока, сметану или творог мать продавала на базаре.
Но какими трудностями все это оборачивалось! Корове на зиму надо было заготовить сено. А где? Ведь все вокруг колхозное... Если поймают с косой или вязанкой травы - тюрьма обеспечена. Казалось бы, если люди платят тебе налоги натурой, молоком, так помоги же им держать животных. Нет, большевики, хотя и попивали наше молоко, частнособственнические инстинкты пресекали в зародыше. Нас спасала полоса отчуждения железной дороги. Там и пасли мы свою Зорьку, боясь, что она начнет щипать колхозную траву. А луг, если разобраться, был деда-прадеда. Сено мы покупали на базаре, наверное, у лесников, которым выделись покосы.
Вся наша окраина боялась и ненавидела обходчика по кличке Безрукий. Он был капитоловским, колхозное охранял как верный пес. Много горя он принес людям: увидит, что корова пасется не там, потащит ее на колхозный двор. Попробуй корову оттуда забрать! Или поймает с мешком травы для кроликов - штраф! Однажды он сторожил колхозную бахчу, так мы ему в шалаш подложили снаряд и подожгли. Шалаш сгорел, а снаряд, к сожалению, не взорвался.
Государство и большевики призывали служить им честно и преданно. Однако были созданы такие условия жизни, что по-настоящему честным человеком оставаться никто не мог. Рядом Донбасс, а уголь, да и то орешек, то есть спрессованную угольную пыль, начали продавать только при Хрущеве. А топить-то печки надо. Чем? Меняют шпалы на железной дороге - тащут старые шпалы. Падает уголь с вагонов, когда они трогаются, люди ходят с ведрами. Собирая уголь, погибла будущая теща брата Виктора, оставила совсем малолетних детей. Наиболее отчаянные сбивали жердями уголь с вагонов на полном ходу. Это занятие даже имело свое название - гартовка. Опасное занятие для жизни и личной свободы. Из завода вывозили шлак в тупик - люди выбирали несгоревшие угольки. В лесу собирали иголки и шишки. И рубили деревья, поскольку в лесничестве дрова можно было получить по наряду, а наряд можно было добыть в рай- или горисполкоме - процесс, сравнимый с добыванием иголки, на кончике которой таится смерть Кощея Бессмертного.
Мать билась, чтобы одеть, обуть и прокормить нас, как рыба об лед. Родители, сколько я их помню, всегда ссорились. Мать любила отца, а он все-таки, наверное, любил свою австриячку. Скандалы возникали почти каждый день. Мать упрекала отца в том, что для него наша семья чужая, что лучше бы он уехал к своей австриячке - все знали бы, что отца нет. Надо сказать, отцовскими чувствами мой родитель явно не пылал.
Он был сезонным рабочим. И привычка к сезонности у него въелась в кровь. Зимой он, редко ссужая мать деньгами, отдыхал, ходил на охоту. А мать вкалывала и заставляла вкалывать нас. К примеру, с первого класса у меня была норма - сплести одну кошелку в день. От этого плетения у меня на всю жизнь указательные пальцы искривлены в сторону от больших пальцев. Это от шпагата, в который указательными пальцами вплетался рогоз. Для того, чтобы вплести конец рогозины, нужно было надавить на него пальцем, вытащить из-за следующей шпагатины. И так миллионы раз. От этого пальцы и деформировались.
Этот проклятый мною в детстве рогоз нужно было заготовить за железной дорогой, на Змиевском - название места по фамилии бывшего владельца. Сосновый лес на песчаных буграх, нависших над нашей окраиной, называются Моросивським лесом - был такой помещик Моросовский. А на Змиевском были небольшие озера, со временем превратившиеся в болота. Вот там тайно, нередко по пояс в воде, мы и резали рогоз. Причем в определенной стадии спелости, иначе, как его ни запаривай, он будет ломаться. А если поспешить, то рогозины будут тонкими и плести из него кошелку одно мучение.
Нарезанный рогоз вытаскивали на берег. Там же избавлялись от многочисленных пиявок, которые пытались впиться в ноги даже через штаны. Но они все равно оказывались в резиновых сапогах. Рогоз связывался в снопы, и мы несли их, тяжеленные, домой самыми скрытными (а вдруг Безрукий застукает!) путями. Дома раскладывали для просушки вдоль цоколя хаты и затем прятали на чердаке.
Между прочим рогозом издревле в наших краях крыли крыши. Я не видел особой разницы между соломой и рогозом в качестве материала для крыш и считал их признаком бедности, пока не увидел на родине Шекспира в Стратфорде-на-Эйвоне камышовые крыши, так напоминавшие наши, но обтянутые оцинкованной сеткой-рабицей. В Англии я видел такие крыши и на вполне современных жилищах. Поскольку летом я спал не в хате, а на чердаке, то по своему опыту знаю, что под такой крышей не жарко и не холодно - она как огромное теплое одеяло. Ни один современный кровельный материал  рогозу и в подметки не годится. С точки зрения экологии камышовой крыше вообще цены нет.
Когда моя сестра Раиса окончила техникум и уехала по направлению в Ровенскую область, скандалы между матерью и отцом стали еще ожесточенней. Нет худа без добра: слушая бесконечные перебранки родителей, я получал уроки логики диалога, умения употребить очень острое и яркое выражение. Такие же уроки можно было получать весной на нашей улице, когда соседи вдруг начинали ссориться по малейшему пустяку, а потом подавать заявления в суд по поводу оскорблений.
Мать решила уехать со мной к Раисе. Виктор, который в то время работал вместе с отцом в малярке на мебельной фабрике, стал на его сторону.
Вообще брат мать недолюбливал. Когда ему было лет восемь-девять, у него стала болеть спина чуть выше поясницы. Может, это был вывих диска или какое-то костное заболевание. В Изюме врачи не смогли помочь, и тогда мать поехала в Харьков к какому-то профессору. Должно быть, профессору кислых щей, поскольку тот решил Виктора полностью заковать в гипс. Он ведь продолжал расти, боль усиливалась, брат кричал от нее день и ночь. Но авторитет профессора был для матери непререкаем. Тогда она тайком посетила в Красном Осколе священника, все его звали исключительно Иваном Ивановичем -  он славился как очень искусный врачеватель.
- Немедленно освободи ребенка от гипса, - сказал он. - А весной собирай любые, полевые или луговые, цветы, какие только увидишь, заваривай их и парь в отваре своего сына.
Она так и сделала. Виктор повеселел, мать его парила и парила в цветочном отваре. А осенью вдруг он сказал:
- Мам, у меня на спине какой-то прыщик выскочил.
Из этого прыщика вышел стакан гноя. От всей этой истории у брата осталось небольшое искривление позвоночника - подарок харьковского профессора.
Но брат недолюбливал и меня. Наверное, ревновал или считал меня соперником - Бог ему судья. Но очень полюбил моего сына. Должно быть, закон какой-то компенсации.
Так или иначе, но вскоре мать подала на развод. Но какой развод, если официально отец и мать не стояли в браке? Тогда на раздел. Судья спросил меня, с кем я хочу остаться. Конечно, с матерью.
Она продала какие-то вещи, чтобы собрать деньги на билеты и мы пошли на станцию. Нас провожала только собака Аза. Мы попрощались с нею и сели в вагон. Когда поезд тронулся, я в окно увидел, что собака бежит за нами. Сердчишко мое сжалось от боли.
Потом, когда мы вернулись из Западной Украины, нам сказали, что Азы после нашего отъезда не было дома несколько дней. А за три дня до нашего возвращения она пропала навсегда.

 

 



10
Меня в поезде сильно укачивало, поэтому я не смотрел в окно, а преимущественно находился в тамбуре. Запомнил лишь Днепр и Киев, лежавший все еще в развалинах. В Новоград-Волынском мы сделали последнюю пересадку на Коростень, а там нас на подводе поджидала Раиса. Предстояло ехать еще около шестидесяти километров до местечка Межиричи, а потом еще два километра до села Заставье, где находилось лесничество, в котором сестра работала помощником лесничего.
Квартировали мы у Жуковских, которые, кажется, были поляками, однако называли себя украинцами - иначе их бы выселили в Польшу. У нас был отдельный вход, комната и своя кухня. Хозяева нам не докучали, относились к нам подчеркнуто благожелательно, чему, как я выяснил спустя много лет, были особые причины. Не знаю, правда это или нет, но мне сказали, что за стенкой жил с нами под одной крышей какой-то бандеровский начальник, поэтому мы остались в живых.
Лес кишел бандеровскими бандами. Лесничий Бормотько горькую пил страшно. Напьется, бегает по двору лесничества и стреляет из нагана в воздух. Поэтому все лесничество было на руках сестры, поскольку лесничему и деньги нельзя было доверять: в кассу заглядывала и его жена, и старший сын. Сестра же моя была беременна. Заканчивая учебу, вышла замуж за студента своего же техникума Николая Василько, которому надо было учиться еще год. Когда мы приехали, она была уже на шестом месяце. Мы приехали к ней в декабре, а в апреле родились две девочки - Вера и Надя. Две недели отпуска до родов и две после них - вот и вся сталинская забота о счастливом материнстве и детстве.
В школе, куда я заявился в фуфайке, стеганых валенках-бурках с галошами-шахтерками, меня сразу назначили председателем совета пионерского отряда нашего третьего класса. Мои возражения, что я вообще не пионер, во внимание приняты не были. Меня действительно в Изюме не принимали в пионеры по причине ненадлежащего поведения. В них я мог вступить лишь через труп Людмилы Захаровны, который я едва, как она считала, не организовал. А тут сразу же - в пионерское начальство.
Как правило, я ходил в школу с сыном лесничего Вовкой. Он был беленьким, бледненьким мальчиком. Я с ним играл, но так и не сдружился. Ибо я был «советом» - так западенцы называли всех, кто приехал с Востока. В Изюме я учился в русской школе, а в Межиричах - в украинской. Поэтому поначалу, скажем, на уроках арифметики использовал русские понятия, чем немало потешал одноклассников.
Из школы Вовка Бормотько никогда не ходил со мной - потому что юные бандеровцы почти каждый день пытались меня поколотить. Иногда это им удавалось, но зато я каждого отлавливал поодиночке и бил, пока не слышал слов о пощаде.
Надо сказать, что колотили меня вообще-то не только потому, что я был «советом». Ребята боялись ходить в пионерских галстуках, даже носить их в портфеле. А я каждое утро становился в дверях класса и не пускал тех, кто приходил в школу без галстука. В случае сопротивления давал и по шее. Конечно же, мне надо было быть помягче, но я с ними был в состоянии войны. Я не понимал того, что они отказывались даже брать ученические удостоверения (не представляю, зачем они были там нужны вообще!) лишь потому, что там стояли две таинственные буквы МП. То есть место для печати. Они же расшифровывали это как «мы пионеры».
Рядом с лесничеством стоял дом попадьи Шумской. И сестра вначале жила у нее, кажется, и мы первые дня два тоже жили там. Матушка Шумская была очень старой, она не ходила, все время сидела в кресле-каталке. Сын ее, отец Василий, если не ошибаюсь, был благочинным и имел приход где-то неподалеку от Межиричей. Мать моя сдружилась с матушкой Шумской, как только удавалась свободная минутка, бежала к ней. Надо сказать, что Шумская ко мне относилась хорошо, угощала всякими вкусностями. Это была семья православных священников и, как я понимаю, у нее были сложности не только с советской властью.
Я не любил появляться у Шумских. Не только как пионерское начальство, но и потому что там жил один из моих заклятых врагов - пятиклассник Валька Бычко. Он приходился внуком матушке Шумской, может, вообще не был никаким внуком - времена были непростые. Валька был откормлен, румянец на всю щеку. Одевался он во все новенькое и красивое - куда там мне со своими галошами-шахтерками. Ко всему прочему один был рваным - в результате сражений.
Стоя в компании таких же откормленных, он нередко позволял насмехаться надо мной, обзывать «советом краснопузым» и т.д. Однажды я не стерпел, набросился на него, пустил ему из носа обильную юшку, сбил с ног и потребовал:
- Сдаешься?
Он упрямо мотал головой. Я дал еще по пухлой морде.
- Сдаюсь, - вымученно выдавил из себя он.
Я встал и, не оборачиваясь, пошел прочь. И вдруг тупой удар по голове. Сзади стоял Бычко с подковой в руке и злорадно ухмылялся. Мне стало дурновато, опасаясь потерять сознание, я все-таки удержался на ногах. Струйка крови теплым ручейком потекла за ухом - Бычко испугался и убежал. Потом, сталкиваясь один на один, я его бил, чем попадя. Бывало, что и он одерживал победу - все-таки он был старше на два года, да и кормежка у нас была разная. Но я его ненавидел, и он стал всячески избегать столкновений со мной. Ненависть была такой жгучей, что я почти его фамилией наградил даже героя романа «Стадия серых карликов».
Надо сказать, что я за всю жизнь столько не дрался, сколько за полгода в Западной Украине. В моем лице они усматривали представителя той ненавистной им жизни, которую им насильно навязывали. Я же должен был защищаться.
Каждый вечер сестра шепотом рассказывала о зверствах бандеровцев. Там вырезали семью «советов», там сожгли, сварили в кипятке... Фининспектора изрубили на мелкие части и утопили в реке. Она и меня ругала, советовала вести себя потише, не ходить вызывающе по улице с красным галстуком. Вместе с матерью она пыталась даже затащить в церковь, но я наотрез отказался.
Жили мы на одну лишь получку сестры. Если память не изменяет, это что-то около четырехсот рублей. То есть на четыре рубля по курсу после денежной реформы 1961 года. Зарплата у лесников была совершенно мизерная. Нередко мы голодали, ожидая зарплаты.
Никогда не забыть, как сестра дала мне последние копейки, чтобы я на них купил несколько крошечных леденцов. Чтобы было во что макать пустышки для девочек. Были когда-то леденцы величиной с пуговичку. Я купил штук десять леденцов, завернул их в бумажку и положил в нагрудный карманчик сорочки. Стояла теплая погода, и к моему ужасу, леденцы стали таять. Я оттопыривал карман, который уже слипся, еле дождался конца занятий. Хорошо, что в тот день у меня не было ни с кем драки, и я все-таки остатки сладостей донес домой. Сестра отмочила карман, вынула бумажку с остатками леденцов, отмыла ее в стакане. Макнула в жидкость пустышки - девчонки с удовольствием зачмокали.
У сестры был ездовой Семен. Он же, отчаянная голова, исполнял роль и охранника. Семен партизанил у Ковпака, поэтому у него с бандеровцами были давние счеты. Лесхоз находился в местечке Березно, и до него надо было добираться на лошадях шестьдесят километров. И в основном лесом. Сдавать деньги или получать их могла в лесничестве только сестра. Усаживал Семен ее в бричку, брал с собой десятизарядный карабин, и «вйо!» на лошадей.
Это были самые страшные для нас дни. Мать уходила в церковь и молилась, плакала тайком от меня. Наконец, как правило, на следующий день приезжала сестра, но не приходила домой, пока не раздавала рабочим деньги. Был у нас случай: в день зарплаты вдруг ночью стук в дверь. «Кто?» - «Свои» - «Кто - свои?» - «Свои». Мать вооружилась топором. Сестра, хотя ей и предлагали наган, отказалась носить оружие.
Вполне возможно, что в ту ночь действительно кто-то навещал из наших. Проверяли - все ли в порядке. У сестры была подруга-землячка, а у нее - друг Евгений. Он якобы был сержантом срочной службы, но ходил всегда без знаков различия и с автоматом. Наверное, служил в МГБ и занимался борьбой с бандитизмом. Наша землячка и он решили пожениться, но бандеровцы его убили в пятидесятом году накануне первомайских праздников.
Тогда возле мрачного и ободранного, неработающего костела лежали три убитых бандеровца. Упитанные, в синих галифе с кожаными вставками изнутри. Одному из них в подбородок попала разрывная пуля - страшно было смотреть на месиво из кожи и костей. Выставили их на всеобщее обозрение для того, чтобы выйти на родственников. Все Межиричи были усеяны листовками «Хай живе УПА!», «Смерть советам!» УПА - это украинская повстанческая армия.
Однажды сестра задерживалась с возвращением из лесхоза как никогда. Уже стемнело, а ее все не было. Значит, что-то случилось. А сестра была на последнем месяце. Невозможно передать, как переживала мать. Погасив керосинку (там тоже электроосвещения не было!), мы сидели в полной темноте.
Наконец около полуночи кто-то осторожно постучал по оконному стеклу. Мать открыла ей, сестра ввалилась в комнату с сумкой денег. Ни она, ни мать до рассвета так и не уснули - сидели и дрожали над сумкой с проклятыми деньгами.
А случилось следующее. Получив зарплату, они выехали из лесхоза во второй половине дня. Стемнело. В лесу Семен увидел какой-то плакат на кусте и, проезжая мимо, сорвал его. В ответ получил автоматную очередь. Лошади понесли, а Семен, неизвестно какими соображениями руководствуясь, спрыгнул. Сестра слышала сзади выстрелы его карабина и автоматные очереди бандеровцев, а лошади несли и несли. Наконец, животные успокоились и остановились. Спрятав их в кустах, она поджидала Семена, но тот так и не появился. Тронулась в путь как можно позже, полагая, что глубокой ночью ее никто не будет искать. Семен появился у нас рано утром - уставший, но улыбающийся. Его убили, когда нас там уже не было.
Наконец-то сестра с детьми и матерью в мае отправились в Березно просить расчета. Оставили мне на два дня еды, но они там пробыли почти две недели! Отпустить молодую специалистку в лесхозе, видимо, боялись - как бы это ни сочли вредительством или еще черт знает чем.
У меня быстро закончились продукты. Не было ни денег, ни хлеба, даже картошки. Был только кусок сливочного масла в стеклянной банке, к тому же далеко не первой свежести. Я ел это вонючее масло дней десять, должно быть, лишь для смазки внутренностей, так как меня от него рвало. С нашей стороны перед домом рос куст сирени - я залезал на него, ложился среди цветов так, чтобы видно было дорогу.
Поразительно, что никого из соседей или знакомых совершенно не интересовало, почему почти полмесяца нет взрослых, не голодный ли десятилетний мальчишка... Может, сестра звонила из лесхоза в лесничество, просила кого-нибудь передать мне, что они задерживаются. Но мне никто и ничего не передавал. Я уже начал задумываться: а живы ли они вообще?
Этот случай убедил меня на всю жизнь, что западенцы - совсем чужие нам люди. И хотя наша семья считалась украинцами, какого-то трайболистского, то есть племенного родства с западенцами я абсолютно никогда не ощущал. Более того, нелюбовь к ним я так и не преодолел. Они тоже нас не обожают.
Но они заслуживали сочувствия. На моих глазах происходила коллективизация в Заставье. Естественно, это привело к усилению сопротивления бандеровцев. Тогда существовало правило: если в селе обнаруживался хотя бы один из них, выселялось все жители. Приезжали грузовики, давали два-три часа на сборы - и в Сибирь. Все знали, что их выселяют в Сибирь - люди ничего другого не придумывали, как запастись деревянными чурбаками. Когда мы уезжали из Западной, видели в Новоград-Волынском горы деревянных чурбачков...
Не раз и не два я просыпался ночью от шума. Мимо нас шли колонны грузовиков, из них доносились крики отчаяния и рыдания.
Спустя лет тридцать я побывал на Ровенщине. Мне было важно разобраться в том, что было там после войны и что происходило на Украине накануне перестройки. В начале пятидесятых власти объявили амнистию тем, кто прекратит вооруженное сопротивление. Бандеровские схроны опустели.
Как ни странно, но выиграли те, кого раньше отправили в лагеря за бандитизм. Через много лет они вернулись в родные края состоятельными людьми, а законопослушные были обречены на прозябание в колхозах. Работы в этих областях было мало, и молодежь ехала на шахты Донбасса, в Сибирь... Особенно трудно стало с работой, когда стали возвращаться высланные. Их было по крайней мере около полумиллиона - именно эта армия, сопоставимая по численности с наполеоновской, во многом и предрешила судьбу Советского Союза.
Дело в том, что, выйдя из схронов, бандеровцы стали оккупировать все сферы общественного сознания. В украинском языке усиливалось засилье западенского диалекта - вуйки, обийстя, файно и так далее и тому подобное. Телевидение и радио, газеты и журналы, учебные заведения и наука, комсомольские, профсоюзные, советские и партийные органы были прочно заняты выходцами с Запада. Разве случайно выходец из Ровенской области оказался секретарем ЦК компартии Украины по идеологии, потом первым секретарем ЦК, а затем и первым президентом? Сейчас стонет Украина, наевшись бандеровской незалэжности по горло, но подлое дело сделано - триединый русский народ расчленен на три независимых от всякого здравого смысла государства.
Но самое поразительное: на президентских выборах 2004 года "победил" ставленник западенцев В. Ющенко. Когда пишутся эти строки, Украина по своему образу мыслей и жизни, по языковым предпочтениям, любви или ненависти к России, раскололась пополам. Не сомневаюсь: при президенте Ющенко, если он не слезет с националистического конька, Украину ожидают бездны горя и страданий. Но об этом  поближе к концу книги.

 

 



11
Наше возвращение в Изюм было по сути беженским. Хорошо, что мать не распродала перед отъездом хотя бы кровати - спать было бы не на чем. Хата наша по суду была разделена на две половины, то есть по комнате матери и отцу. Пока нас не было, отец и его сожительница, продавщица из магазина на мебельной фабрике, ее сын, примерно мой ровесник, и Виктор занимали обе половины. После нашего возвращения им пришлось потесниться. Пошли опять скандалы. Сожительница отца не выдержала и ушла куда-то с сыном.
Сестра и ее муж, закончивший техникум, стали работать помощниками лесничих соседних лесничеств - Изюмского и Петровского. У них жизнь постепенно налаживалась, хотя матери, да и мне, приходилось нянчиться с девчонками. Опять пошли кошелки. В дополнение к ним - клубника, огурцы, помидоры и прочие овощи.
Как-то незаметно я перешел в пятый класс и ходил учиться в здание школы на Военных бараках. Теперь каждый предмет вел свой преподаватель. Сейчас, вспоминая школьные годы, не могу сказать, что мне наши учителя нравились. Наверное, это очень несправедливо по отношению к их нелегкому труду, но все они были излишне нервными, видели в большинстве из нас лентяев и негодяев. Шла какая-то странная, противоестественная война между школьниками и учителями. Только у единиц отношения между учениками и учителями переходили в область «кардиологии». Должно быть, эта атмосфера способствовала тому, что многие из нас учились гораздо ниже своих возможностей. Да и учиться в школе той поры было не интересно. Начетничество, догматизм, лысенковщина, борьба с вейсманистами-морганистами, с лингвистом Н. Марром, против низкопоклонничества перед Западом, космополитами вперемешку с борьбой за кок-сагыз и чумизу на колхозных полях да еще в атмосфере всеобщего страха - все это сказывалось и на школьных делах.
Как ни странно, шестиклассником я приобрел книжку Сталина «Экономические проблемы СССР» и прочел ее.
- Альшанский! - ни с того ни с сего раздавался вопль, и на мою парту учительница математики хлестко опускала ладонь. - Ты не тупица, ты бездельник! Сегодня остаешься после уроков! На носу городская олимпиада, а ты ни черта не знаешь!
Меня всегда поражало, как крохотная Ревекка Борисовна умела так громко вопить и извлекать ладонью из крышки парты звук, сравнимый с ружейным выстрелом. Она была страшно тощей. Под кожей на пальцах отчетливо белели косточки - как можно было хлестать такими костяшками по парте? Мы знали, что она прошла через немецкий концлагерь, и старались без особой нужды не портить ей остатки нервов.
После уроков она ругала меня на все лады, гоняла по пройденному материалу. Она считала, что у меня способности к математике, но я, лентяй, каких свет вообще не видывал, никогда не стану большим математиком. Не могу похвастаться какими-то особыми успехами на математических олимпиадах, но я решал на них задачи не столько из желания занять какие-то места, а чтобы не подвести школу и учительницу. Это только теперь я понимаю, сколько ей стоило нервов из сотни-полторы учеников направлять на олимпиады не круглых отличников, а меня, перебивавшегося с тройки на четверки.
Встречу Нового, 1953-го, года я запомнил на всю жизнь. Несколько пацанов, в том числе и я, решили встретить его, как следует. Накопили денег, собирая металлом, особенно цветные металлы в тупике, куда вывозили из паровозоремонтного завода всевозможный мусор, в том числе и шлаки из литейки. Каждый из нас пришел в условленную хату с бутылкой водки и закуской. И каждый по бутылке выпил. Это был кошмар: я просидел в удобствах во дворе почти все зимние каникулы. Мы отравились количеством выпитого, меня рвало от одного запаха любой пищи, не говоря уж о спиртном.
Может быть, мне было особенно худо потому, что в роду Ольшанских не было и, слава Богу, по сей день нет алкоголиков. У моего отца стояла в шкафу чекушка, ее хватало ему почти на месяц. Выпьет рюмочку в воскресенье, подобреет и - спать. Мать, как это ни странно, любила, когда он прикладывался к рюмочке. У меня алкогольных приключений неизмеримо больше, однако, в какие бы загулы я ни ударялся, алкогольная зависимость ко мне так и не прицепилась.
Снежная, инистая и тихая зима перевалила на март. И вдруг сообщение о болезни Сталина. По радио передавали медицинские бюллетени о здоровье вождя. Отец и мать вели себя, как обычно, они не любили его. Любимой поговоркой матери было «Спасибо Сталину-грузину за парусину и резину». Если же она слышала о сталинских Героях соцтруда по украинскому радио, то непременно ворчала: «Герой соцпраци - разруха в сраци».  Очень многим болезнь Сталина казалась концом света, во всяком случае, началом войны. Однако Сталин умер, а никакой войны не случилось.
В день похорон пять минут ревели заводские гудки и гудели паровозы. Я видел на глазах взрослых и детей искренние слезы. Сам не плакал, но на душе было тревожно. Мне было жалко Сталина. И так захотелось сплотиться вокруг родной партии и не менее родного правительства, что я решил вступить в комсомол. Но туда принимали с четырнадцати.
Тринадцать лет детства и отрочества при Сталине - достаточно большой срок, чтобы сталинизм, как вирус, въелся в мою плоть и кровь. Только после 1956 года, когда всей стране, в том числе и нам, учащимся Чугуево-Бабчанского лесного техникума, прочли доклад Хрущева ХХ-му съезду партии, с невероятными трудностями во мне началось многолетнее преодоление сталинизма.
Сколько бы потом ни писали о Сталине, ближе всех к пониманию его сущности и роли будут его современники. При всей противоположности мнений и оценок они будут истиннее нынешних и будущих историков - объективных, рассудительных, вооруженных суперсекретными сведениями из архивов. Кто не жил при Сталине, тому будет недоступна эмоциональная сторона явления - от безусловного обожания и обожествления до ненависти и презрения. Это невозможно передать, надо пережить. Атмосфера, дух сталинизма и сталинщины - самая сложная и мало постижимая материя. Сталин настолько многозначная фигура, что каждый видит в ней свое.
Во мне вот уже полвека идет процесс выработки отношения к октябрьской революции, Ленину и его так называемой гвардии, к Сталину, его последователям и ниспровергателям. За это время я пережил несколько мировоззренческих кризисов - мне хотелось разобраться, что в этой жизни настоящее, а что ложное, нарочитое, наносное. Надеюсь, что мои индивидуальные мировоззренческие ломки по амплитуде более или менее совпадали с ломками общественного сознания в стране. И процесс продвижения к истине, история души, если выражаться выспренне, - пожалуй, самое важное в моих воспоминаниях. С моей точки зрения, разумеется.
Сразу хочется разочаровать тех, кто ждет от меня советов по постижению истины. Она всегда остается непостижима, в противном случае человечество остановилось бы в своем развитии. Самое увлекательное занятие для homo sapiens - продвижение к истине, оправдывание на деле, что ты действительно человек разумный. Ведь homo sapiens - самоназвание, данное самим себе на вырост, хвастливое, сродни самонаименованию, скажем такому, как дети тигра. И самое печальное, что в любую эпоху огромное количество человекообразных существ по своему образу мышления и действий никак не относилось к виду человек разумный. Более того, мне кажется, что их становится все меньше и меньше. В процентом отношении.

 

 



12
И все-таки я считаю, что у меня было интересное и даже по-своему счастливое детство. Для каждой поры года мы находили свои игры.
Если зима - катание на широченных трофейных лыжах, на санках с деревянными полозьями, на коньках по залитому льдом лугу или же на одном коньке, на снегурке, прикрученному веревками к сапогу или валенку. Старший брат в конце нашего огорода, где было болото, устраивал так называемую крутилку - нечто вроде космонавтской центрифуги. В лед забивалась труба, на нее надевалось колесо - от телеги или зернового комбайна. К нему привязывалась воряка, то есть очень длинная жердь. На конце ее закреплялись сани. На них ложился какой-нибудь доброволец, и мы, упираясь в жердь, начинали раскручивать эту конструкцию. Сани, вращаясь по кругу, набирали такую скорость, что все перед глазами сливалась в бесконечную снежно-серую ленту. Центробежная сила неумолимо возрастала, отрывая тебя от саней, и наступал момент, когда сопротивляться ей не было мочи. И тогда ты кубарем, на животе или на спине летишь по льду, через оттепельные лужи, в заросли камыша или в сугроб на краю болота. Среди нас попадались ребята очень цепкие, которые выдерживали по десять и больше кругов, однако все неизбежно срывались с саней.
Потом и у нас появилась мода играть в хоккей. У нас не было ни клюшек, ни ботинок с коньками - даже шайба была самодельная. Вместо клюшек мы использовали так называемые кийки, то есть кии с утолщением на конце. Такого добра в окрестных ольшаниках было навалом. Однажды игра в хоккей закончилась для меня плачевно. Родители в тот день купили мне на базаре поношенные сапоги, сегодня это называется секонд хэндом. Сапоги оказались гнилыми - я и часа не поиграл в хоккей, как они запросили каши. Я пошел домой, и отец, увидев разинутые рты сапог, так расстроился, что не удержался и ударил меня по лицу гнилым сэконд хэндом. Каблук пришелся на верхнюю губу. Хлынула кровь - много лет в том месте был шарик, а губа припухшей. Даже сейчас языком я ощущаю рубчик. Видимо, отец понял, что ударил меня несправедливо - больше он никогда не поднимал на меня руку.
Весной разливался Донец - вода доходила до железной дороги, а в сорок втором и сорок восьмом годах, если не ошибаюсь, почти к нашему крыльцу. У отца, как у заядлого рыбака, была лодка и вентери. На ночь он отправлялся в плавание ставить вентери, а утром - трясти их, то есть выбирать пойманную рыбу. Попадались щуки, караси, лини, не считая окуней, плотвы, красноперок... Иногда улов был таким, что часть его мать продавала на базаре. Однажды отец поймал рыбца килограмма на два, не меньше. Он его завялил - до сих пор помню нежно-розовое мясо, которое мы ели на Пасху. На протяжении всей жизни я сравниваю всякую рыбную вкуснятину с отцовским рыбцом - он так и остался в моем понимании непревзойденным рыбным деликатесом.
Пока продолжалось половодье, лодка днем не простаивала - она попадала в распоряжение Виктора, который катал на ней ребят и девчат. Пацанва сооружала из старых шпал, подвернувшихся под руку или прибившихся к берегу бревен плоты. До сих пор помню блаженство от негромкого всплеска воды у железнодорожной насыпи, бьющих в глаза солнечных зайчиков и от непередаваемой весенней истомы, когда вся природа просыпается, а в твоей душе нарастает предощущение радости и счастья.
Уходила вода, и луг покрывался кияшками - мускари или мышиным гиацинтом. От этого он становился синим. Мой сын, который в детстве на лето приезжал в гости к дяде Вите, так и прозвал пространство за железной дорогой - Синие луга. Казалось, все изюмчане ходили на Синие луга за кияшками. Затем вместо них поднимались миллионы рябчиков, которые мы по неведению называли колокольчиками. Синие луга становились коричневыми, а потом до самого сенокоса были лишь зелеными.
С приходом тепла подрастающее поколение перемещалось на берега Донца. Великая вещь - река детства. Не представляю своего детства без Северского Донца. Мы не ездили в пионерлагеря - не помню ни единого случая, чтобы кто-нибудь из моих сверстников поехал туда. Что уж говорить о каких-то «артеках»... Где-то в нереальной жизни были пионерлагеря, поездки на море, хотя Азовское море было от нас всего-то в двести пятидесяти километрах.
У нас был Донец. С прозрачнейшей по утрам водой. Она была такая чистая, что в ней водилось множество раков. Если хотелось пить, то мы ныряли в глубину и пили там воду. А раков мы ловили в норах, в тине, то есть в куширях, если изъясняться на изюмском суржике, и запекали в кострах, точнее - в углях. Должно быть, в детстве я съел столько раков, а потом на Дальнем Востоке - чилимов, а в Москве - креветок, как в столице называются чилимы, что у меня образовалась сильнейшая аллергия ко всем членистоногим, в том числе и к дафниям. «Ни в коем случае не заходите в зоомагазины. Если увидите такой магазин - переходите на другую сторону улицы. Избегайте также аквариумов» - такие рекомендации получил я когда-то в институте иммунологии.
Мы купались в реке, как правило, до посинения. Выскакивали на пологий песчаный берег, ложились на раскаленный песок. Блаженствуя, подгребали к груди горячие порции. Отогревшись, прыгали в воду снова. Особенным шиком было ныряние с крутых прибрежных круч - к счастью, никто из моих знакомых не свернул при этом шею. Надо заметить, что мы побаивались мощных водоворотов - Донец в те годы была рекой быстрой и мощной. Мы придерживались правила: если попал в водоворот, то не сопротивляйся ему, а набери воздуха побольше и ныряй - все равно течение тебя выбросит. Кто не знал такой тонкости, того искали в реке баграми...
Рядом с нашей купальней начинался дубовый лес с ивами на берегу - там мы устраивали так называемые тарзанки, поскольку все бредили ими после фильма «Тарзан». С помощью тарзанки, то есть привязанной длинной веревки к дереву, можно было с диким воплем долететь чуть ли не до середины Донца.
Если налетала гроза, то мы всегда прятались в воде. Над головой громыхали молнии, вода чернела, но и становилась теплее, потом вскипала под струями скоротечного южного ливня.
Возвращались мы домой, буквально шатаясь от усталости и зверского голода. Донец воспитывал нас, закалял нас физически и духовно, прививал любовь к родной земле.
Одним из увлекательнейших летних занятий была, конечно же, рыбалка. На удочку мы ловили рыбу редко, поскольку на крючок цеплялись исключительно бычки да секеля, то есть верхоплавки, они же уклейки. Рыбу мы ловили кобылой - сеткой, привязанной к жестким палкам, сбитым как каркас крыши длинного сарая. Только раз в десять поменьше. Кобылой можно было ловить, по крайней мере, вдвоем.
Снасть тихо подводилась к берегу, где были водоросли. Опускали кобылу на дно и ну давай колошматить ногами по зарослям. Несколько секунд бурной атаки - и кобылу надо подхватывать. Вода выливается, а под «крышей» кобылы обязательно прыгает на сетке, как на батуте, какая-нибудь рыбешка или же извиваются вьюны. Этой рыбы, похожей на змей, в наших речушках, болотцах и старицах была тьма. Мы ловили их плетеными корзинами. А однажды отец, это было еще до моего рождения, в озере Кривом, на самом деле старице Донца, прорубил полынью, вставил рогожу, изогнув ее восьмеркой, и наловил вьюнов целый ящик конных саней. За ночь вьюны расползлись по огороду, превратив его из белого по причине снега, в черно-коричневый. Естественно, вьюны были собраны и проданы на базаре.
Особое мастерство требовалось для ловли щук. Мы основательно мутили воду, а щука любит только чистую и прозрачную. Она в мутной воде высовывает голову, точь-в-точь как кефаль, когда осенью подходит к черноморскому берегу. В этот момент мы и ловили зубастую хищницу.
Детство наше было настолько богато, что я далеко не все перечислил наши радости и забавы. Мы любили играть в жмурки, то есть в прятки, в знамя в Моросивськом лесу - суть игры состояла в том, чтобы украсть у противоположной команды знамя и доставить его на свою территорию. Самозабвенно мы играли в футбол. Без помощи родителей или спортивного общества мы заработали себе на спартаковскую форму для всей команды. Для этого надо было собрать многие тонны металлолома и сотни килограммов цветных металлов. Как футболист я был совершенно бездарен, поэтому мне доверяли лишь роль крайнего защитника.
В нашем арсенале были и всевозможные розыгрыши. Например, установить тыкву со свечой во дворе каких-нибудь мнительных соседей. Постучать в окно и ждать, что будет дальше. Можно было часть забора перенести во двор соседу, но так, чтобы сразу было видно, кто «вор». Однажды мы допоздна и до отвращения наигрались у нас в лото, и тогда тетка Манька решила показать нам класс розыгрыша. Еле сдерживая смех, она к черной нитке привязала сантиметров через двадцать десяток спичек, потом несколько скомканных бумажек. И все это было на палочках поставлено возле дорожки к дому Быковых. Сам Быков служил в конармии у Буденного, был орденоносцем и немало заливал за воротник. В отличие от своей жены он вряд ли верил в Бога или дьявола. Но его жена, Аксинья, из Заброд (Заброды - это род, такой же как Душенки, Вильшаные, то есть Ольшанские, Патлани и т.д.) была набожной, чрезвычайно мнительной и обидчивой. Представителей рода Заброд почему-то дразнили котами. И стоило кому-нибудь на всю улицу крикнуть: «Брысь, проклятая!», как Аксинья, внушительнейших размеров дама, поднимала крик. Могла на автора этого возгласа и подать в суд. Лицо у нее было в оспинах, поэтому она обладала целым набором едких уличных прозвищ, которые я не привожу лишь по этическим соображениям.
Утром следующего дня мы, спрятавшись за забором, наблюдали за развертывающимися событиями на Быковской дорожке. Медленно и вразвалку шла Аксинья по огороду и вдруг увидела спички и бумажки на черной нитке. От неожиданности замерла, потом, поочередно осеняя то себя крестом, то невиданное колдовство, попятилась назад. И побежала в дом с криком:
- Николай! Николай! Нам пороблено!
«Пороблено» - значит наколдовано. Мы давились от хохота, наблюдая, как молодой Быков, приблизился с великой опаской к чарам тетки Маньки с охапкой соломы на вилах. Потом поджег солому и предал страшное колдовство огню. В то же день Быковы для верности пригласили попа, который освятил дом и окропил святой водой заколдованное место.
Боже мой, а как мы пели песни теплыми и звездными вечерами! Мы собирались на шпылях (песчаных пустырях)  или за околицей, усаживались на теплый и ласковый песок или теплую землю и начинали петь. Надо заметить, что не девчата, а мы, ребята, были тут заводилами. Пели мы русские и украинские народные песни, популярные советские песни, упиваясь под огромным и красочным изюмским небом красотой мелодии и слов, которые рождали в детских душах бездны чувств.
Если бы  я был Гоголем, то спросил бы: а знаете ли вы, как летом пахнет на окраинах Изюма чабрецом? Нет, не знаете. Не знаете и такое растение, растущее на песчаных буграх упрямым колючим кустиком и цветущее крохотными лиловыми цветочками. Оно было моим первейшим лекарством, когда вдруг нестерпимо начинал резать живот. Все детство, каждый месяц, особенно летом, выручало меня это чудодейственное растение, которое я сам себе заваривал. Сколько же всевозможной отравы мы съели в детстве?
А еще меня донимали нарывы на ногах. Ведь ходили босиком, а возле железной дороги сколько валяется всевозможных камней! Тем более что дорогу в войну взрывали. Если не каждый день, то через день я разбивал в кровь пальцы на ногах, подчас даже срывая ногти - до сих пор мизинцы на ногах украшают какие-то костяные наплывы. Или с такой же частотой пробивал пятки - колючей проволокой, которую нам натащила Европа, всевозможными занозами, гвоздями, колючками. Большие пальцы и пятки почему-то имели обыкновение нарывать. Какими же мучительными были ночи, с глиняной повязкой, в которой созревал нестерпимо медленно нарыв. И какое же было облегчение, когда кожа лопалась, гной выходил. Спустя день-два рана подживала, старая кожа отслаивалась, обнажая новенькую, розовую и нежную, которую ожидала та же судьба. Безусловно, моя мать была права, когда говорила в таких случаях: «Зажывэ, як на собаци». Заживало, куда ему было деваться...
И все-таки это мелкие неприятности, которым не пересилить мои воспоминания о детстве, как о поре счастливой. Разве стоил сорванный ноготь одной песни под огромным небом детства?
Когда я сейчас заслышу или натыкаюсь на камлания современных бардов-пузочесов, в чьих песняках ни складу, ни ладу, но зато много модного речетатива, похожего на наркотический бред, отчего зрители, воздев руки, превращаются в орду трясунов, я тут же вырубаю радио или меняю программу в «ящике». Не могу я взирать и на банды подтанцовщиц, которые, обходясь несколькими квадратными сантиметрами материи для концертного наряда, откровенно виляют голыми задницами и трясут сиськами. Хватанули «культурки», к «цивилизации» приобщась - тут мне и добавить нечего...

 

 



13
Мое детство и юность пришлись еще и на время, когда люди, родившиеся до октябрьского переворота, были разительно не похожи на ходульные образцы так называемого нового человека, которого пыталась вырастить советская власть. В моем понимании велась постоянная работа по созданию некоего безличностного существа, наделенного коммунистической идеологией, которому не позволялись и малейшие сомнения в ее истинности, возмущаться функцией беззаветного малооплачиваемого труда и способностью, в случае чего, сражаться до последней капли крови и отдать жизнь за социалистическое Отечество. Почему до последней капли крови сражаться, хотя у человека отключается сознание при потере даже пятой части крови, почему непременно надо было отдавать жизнь,  мне всегда было не понятно. Ведь в любом сражении важно победить врага и остаться самому живым, но нет, почему-то внедрялся в сознание и по сей день внедряется этот панихидный героизм. Думается, что это можно объяснить поразительным безразличием советской власти к личности, жизни вообще человека, которая рассматривала его в лучшем случае в качестве винтика - я очень не люблю это набившее оскомину определение, но из песни слов не выкинуть.
Люди старшего поколения, которых я знал, были не стандартными винтиками, а личностями, нередко претендующими на то, чтобы стать в моих рассказах литературными типами. Годам к двадцати я понял, что люди, родившиеся в годы советской власти, особенно мое поколение, в немалой степени стандартизуются. Двойная мораль, одна - напоказ, а другая - для собственно жизни, которая допускала и воровство, пусть и мелкое, шабашечное, несунское, и поиск путей, как объегорить начальство. И зависть, и нетерпимость к чужому успеху или чужой удаче, и вранье, не говоря уж о пьянстве, мордобое, в которых давало о себе знать постоянное унижение человеческого достоинства.
Не могу сказать, что старшее поколение вызывало у меня исключительно положительные эмоции. Дело было вовсе не в этом. Если мои сверстники и современники постарше, старались не высовываться, а, как бы вжимаясь всем существом в общие народные массы (выраженьице еще то, из тех времен), маскируясь под них, не только выжить, но и благоденствовать, то люди дооктябрьского сукна были, как правило, личностями и индивидуалистами. Для меня, как начинающего литератора, их судьбы были благодатнейшим материалом.
Чего стоил, к примеру, некий Павел Логвинович, кажется, по фамилии Душенко, а по-уличному - Павло Патлань! Он обладал по крайней мере тремя выдающимися особенностями - даром непревзойденного вранья и непревзойденной лени, а также неистребимой тягой к воровству. Высокий и статный, он медленно шествовал по улице, поворачивая голову то налево, то направо. Все знали, что Павел Логвинович приглядывается, чего бы спереть.
Бывало, зайдет к нам, беседует с отцом о том, будет ли новая война, об охоте, о новостях, например, о снижении цен. Иногда Павел Логвинович начинал вспоминать свою воинскую службу в годы революции в Петрограде и о том, как он ездил Ленина арестовывать. За подобный треп в те годы он мог бы незамедлительно отправиться на Соловки, но ему все сходило с рук.
Как только Павел Логвинович покидал нашу хату, мать тут же приступала к обследованию: а все ли на месте, ничего не пропало? Поскольку не было еще такого случая, чтобы Павел Логвинович ничего не стащил, хоть одну рукавицу да и ту дырявую, хоть обмылок, хоть портянку, но обязательно украдет.
- Догони его, пусть рукавицу отдаст! - велела она отцу.
И отец шел к калитке, ведущей на улицу, и кричал вслед величественно удаляющемуся гостю:
- Пал Логвинович, а рукавицу-то отдай!
Тот останавливался, делал вид, что ищет по карманам, наконец, находил рукавицу и бросал ее в сторону отца со словами:
- А я думал: моя.
Отцу приходилось идти поднимать рукавицу, а, вернувшись в хату, выслушивать упреки матери, которая требовала, чтобы Патланя  у нас и духу не было. Впрочем, у матери были и другие причины недолюбливать Павла Патланя. Из Петрограда он привез жену, которую он сделал, наверное, самой несчастной женщиной на свете. Жили они в старой-престарой хатенке, подслеповатой и холодной. Постоянно недоедали, поскольку, не взирая на громкую славу ворюги, Павел Логвинович-то воровать как раз и не умел. Ничего не украл, чтобы поправить свое разрушающееся гнездо, не принес вечно болевшей и голодной жене. Вот моя мать, как и другие соседки, когда не было Павла Логвиновича дома, носилась с кастрюльками и мисками к несчастной женщине.
Кому-то, как известно, везение сыплется со всех сторон, как манна небесная, а по отношению к этой семье была применима лишь пословица пришла беда - отворяй ворота. У Павла Логвиновича было две дочери. Младшая была невзрачненькая, похожая на подслеповатую чухоночку, но как-то устроилась в жизни - и замуж вышла, и работала на оптико-механическом заводе, кажется, и квартиру получила. А вот старшей Вере, красавице, в жизни не повезло. Во время войны ее угнали в Германию. Вернулась она из неволи, а относились к таким у нас хуже некуда. Сами же виноваты, что не защитили девушку, позволили увезти ее в проклятую Неметчину.
Как литератор я могу лишь домыслить, что творилось в душе красавицы Веры, которая вернулась с чужбины на Родину, оказавшейся вдруг мачехой. Никто и не знал, что у нее была любовь с пленным японцем. У Веры Павловны (так ее все называли и называют по сей день) родился очень японистый мальчик Боря. Потом японцев увезли из Изюма, и Вера Павловна, к тому времени невероятными усилиями построившая дом, приняла какого-то примака. От него родился также мальчик - светленький, с красивыми завитками на голове и голубоглазый Славик. Они были очень хорошими ребятами, добрыми и не зловредными. Но японское происхождение, видимо, не давало покоя Борису, и он стал беспробудно пить. На ту же стезю стал и Славка. До получения нэзалэжности они еще кое-как держались на плаву... В судьбе этой семьи сошлись силовые линии всех самых значительных событий XX века.
Наверняка на каждой окраине, в каждом селе или поселке есть своя жрица любви. Была и у нас такая, жила она в старой, беднее некуда, хатенке на Шляху, то есть на улице маршала Федоренко, который, как известно, родился в Цареборисове, переименованного в Красный Оскол. Если бы хатенка не стояла возле самой дороги, то и судьба у Харитины Красновой, возможно, была бы иной. Да если бы еще и войны не было, да не погиб на ней ее муж и отец моего сверстника, может, на год-два старше меня, Вани Краснова. Но поскольку все это произошло, хата стояла вблизи большой дороги, а любви хотелось, хоть какой-нибудь, но любви, то Харитина открывала дверь, что называется, встречному и поперечному. И появлялась в хате разноликая ребятня, однажды и двойня родилась - два брата-демократа, как мы их называли шутя.
Имя их матери - Харитина - стало на нашей окраине понятием нарицательным. Нельзя сказать, чтобы она, в молодости чернобровая красавица и голосистая во все времена, совсем опустилась или совсем спилась. Нет, она работала, старалась накормить свою ораву. На их беду хата стояла на песке, так что у них и огорода своего не было. Но Харитина не унывала, не унывали и ее отпрыски-оптимисты.
Мне как-то пришла мысль написать о рассказ о Харитине. Чем больше я вдумывался в ее судьбу, тем меньше в моей палитре оставалось черной краски. Надо было написать о могучем желании любви. Я ведь знал, что это такое, как ни странно, по своему опыту. Как-то женщины, в том числе и моя мать, сгребали сено на лугу. Мне было шесть лет, и я привык к тому, что одна меня тетка тиснет, другая по голове погладит. Одна из них стала играть со мной в прятки и когда мы зашли в высокую траву, она вдруг повалилась на спину, прижала меня к себе и, страстно задышала: «Ну, давай... Давай же». Честно говоря, я тогда и не понял, что от меня требовалось. Тетке было лет тридцать пять, муж погиб на войне. Но мне-то, повторяю, было всего лишь шесть лет. Вправе ли мы осуждать многие миллионы солдаток, миллионы вечных невест, чьи суженые сложили головы на войне, что им так неистово хотелось любви?
На нашей окраине жила не только любовь, но и ненависть, и невероятная жестокость. В детстве мать потрясла меня рассказом об истории семьи Дядусов. Мрачный, молчаливый, с пристальным взглядом дед Дядус, его жена, черноволосая и плотная Дядуска, в отличие от мужа общалась с соседями - видимо, ей очень хотелось считаться хорошей и доброй. Была у них еще и дочь, которая жила на нашей окраине как-то незаметно, занятая учебой и работой в городе.
Но был в этой семье еще и сын Матвей. Дядусы появились на нашей окраине после революции, были они из поляков или литовцев, и, по слухам, имели золотишко. Тайник якобы и нашел восемнадцатилетний Матвей. И, как говорится, запустил в него руку.
И вдруг Матвей исчез. Нашли его за железной дорогой в ольшанике, когда в трупе завелись черви. Сбежавшиеся соседи узнали его. Позвали Дядусов. Ни у него, ни у нее на лице ничего и не дрогнуло.
- Это же ваш Матвей, разве вы не узнаете его? - спрашивали соседи, думая, что Дядусы от горя  онемели.
- Нет, не наш, - спокойно произнес Дядус, повернулся и пошел прочь. За ним также спокойно последовала Дядуска.
Матвея похоронили соседи. Не знаю, насколько правдиво я изложил эту историю. Я написал о том, что говорили соседи. А мы, дети, обходили дом Дядусов под красной железной крышей, поставленный глухой стороной к улице, десятой дорогой.
Должность местной ведьмы у нас не пустовала - считалось, что таковой является бабка Полячка. Если с нею доводилось встретиться на улице, то все поголовно считали, что это не к добру. Если же она шествовала от своей хаты, стоящей чуть ли не на Шляху, на Вильшанивку, в добротный дом своего зятя, с пустым ведром, то выйти в этот момент на улицу считалось верхом безрассудства.
Полячка действительно была полячкой, и привез в Изюм ее с дочерью зять Иван Мусиевич Малик, именно его так называли, а не Моисеевич. Он служил в годы революции на польской границе и, судя по тому, что в голодомор тридцать третьего года, Малики отоваривались в магазине «Торгсина», то есть торгового синдиката, прозванного в народе торговлей с иностранцами, где за драгоценности можно было купить все, служил далеко не бескорыстно. В первые послереволюционные годы через границу просачивались сотни тысяч беженцев, немало среди них было с драгоценностями. Молва приписывала Ивану Мусиевичу грабеж несчастных буржуев. Она же дала ему и кличку - Старэць, что на украинском языке означает нищий, побирушка. Он где-то работал, но в основном занимался пчелами. Каждый день садился на мотоцикл и ехал на свою пасеку.
В пользу справедливости молвы насчет его отличий на границе свидетельствует такой случай. В голодомор какой-то голодающий нарыл немного картошки на грядке за железной дорогой. На беду картошку там посадили Малики, а на еще большую - Иван Мусиевич застал беднягу за этим занятием. Ничтоже сумняшеся Малик перебил ему ноги штыковой лопатой. Погрузил на тачку и повез на железнодорожную станцию. По пути бедолага умолял его добить, но Малик довез до станции, вывалил окровавленное тело возле будки стрелочника и вернулся домой.
Множество раз я убеждался в том, что тот, кто делает зло, неминуемо получает наказание. Если не сам, то его потомки, что хуже всего. Не удалось и Маликам стать исключением. Их старший сын Володька в юности лишился глаза - выбило веткой. Потом его убили - в те годы, когда убийства считались поистине чрезвычайными происшествиями.
С дочерью Маликов Аллой я ходил в школу. Она была приветливой, доброй и умненькой девочкой - совершенно непохожей на свою бабку Польку, ни на родителей. Окончила Изюмское отделение Харьковского политехнического института. Вышла замуж за моего одноклассника, и жили они нормально, как вдруг Алла заболела. Должно быть, добрая ее душа не выдержала груза наследственного зла.
На моих глазах разворачивалась яркая картина настоящей, а не книжной жизни. Да и мои родичи были далеко не паиньки. Повторяю, нет худа без добра: это дало мне, как литератору, очень много.

 

 



14
Как это ни странно, в седьмом классе я немного взялся за ум. Мать больше всего боялась, что я пойду, как она выражалась, по кривой дорожке. Множество моих сверстников мечтало стать летчиками и я, хотя меня укачивало даже в автобусе, тоже настроился поступать в летную спецшколу в Харькове. Мать и брат, который учился в лесном техникуме, камня на камне не оставили от этой мечты, уговаривая меня готовиться к поступлению в лесной техникум на отделение механизации. А мне хотелось быть еще и геологом... Для того чтобы поступить в спецшколу или геологический техникум, надо было хорошо закончить семилетку. И я так взялся за учебу, что меня вскоре избрали даже комсоргом класса.
Мать и брат все-таки уговорили ехать в поселок Кочеток и поступать в Чугуево-Бабчанский лесной техникум. Главное было для матери было то, что я хоть два года буду находиться под присмотром брата. В этом плане она оказалась права - мои друзья детства зачастили в места заключения, получая весьма длительные сроки за крутое поведение.
Поселок Кочеток находится в нескольких километрах от Чугуева, расположен на двух живописных холмах на крутом берегу Донца. Места, как и в Изюме, удивительно красивые. Не случайно здесь проснулся могучий талант великого русского художника И.Е. Репина.
Мой брат учился на два курса старше, поэтому мне было легче, чем моим однокурсникам, привыкнуть к новой обстановке. Надо заметить, что для Виктора это был второй техникум. Вначале он поступил в Горловский горный - там все ходили в красивой форме, после окончания зарабатывали кучи денег. Но как только их опустили в шахту, и он увидел, как писал Николай Анциферов, «я работаю, как вельможа, я работаю только лежа», то в тот же день собрал вещички и явился домой.
Поэтому он поступил в лесной техникум, тем более, что сестра закончила такой же и ее муж Николай Платонович Василько. Но они были лесоводами, а брат и я приобретали специальность техников-механиков лесного хозяйства. Более того, наши племянницы-близнецы Вера и Надя впоследствии также окончили наш техникум, но отделение бухгалтерского учета. Короче говоря, безвестный поселок Кочеток стал нашим семейным Кембриджем – такими скромными были образовательные запросы, а учеба оказалась зряшной, поскольку никто из нас после Чугуево-Бабчанского техникума по специальности практически не работал.
Жили мы в общежитии человек по 5-6 в комнате. Учились в новом трехэтажном учебном корпусе. Вся территория техникума представляла собой роскошный дендропарк.
Стипендия была мизерная, поэтому приходилось в субботу после занятий выходить в Чугуеве на автостраду Москва-Харьков-Ростов и на попутках добираться до Изюма. Если ездить на автобусах, то стипендии первокурсника в 120 рублей хватало лишь на три поездки. Поэтому и приходилось договариваться за 5-8 рублей, самое большее - за десятку, доехать до Изюма или с сумками из дому - до Чугуева.
Приходилось ездить и зимой в открытых кузовах грузовиков. Бросит водила замасленную фуфайку, сожмешься в углу кузова и так часа полтора-два, все-таки 90 километров. Продрогнешь до костей, спрыгнешь на землю, а идти не можешь - застыли ноги. Удивительно, однако я ни разу после такой поездки серьезно не заболел - только теперь, почти полвека спустя, недоумеваю: и отчего это при ходьбе болят ноги, почему так при смене погоды ноют кости рук?
Однажды меня подобрал «москвич», и я, расплачиваясь в начале пути по требованию хозяина легковушки, в тесноте сунул бумажник не в карман пальто, а мимо. Там были деньги, рублей пятьдесят, не больше, комсомольский билет и талоны на месяц в техникумовскую столовую. Хозяин легковушки знал, что я еду в техникум, мог бы по талонам, на которых стояли печати с названием учебного заведения, легко найти адрес и прислать бумажник. Но он, жлоб, позарился на мизерные деньги нищего студента. Да-а, все люди - братья... Или наволочь?
Неприятностей от потери у меня было хоть отбавляй. Из комсомола меня не исключили (если бы исключили, то автоматически выгнали бы из техникума), но помню, как в Чугуевском райкоме, секретарь, негодуя, допытывался у меня, почему это я комсомольский билет хранил вместе с какими-то талонами в столовую. Между прочим, талоны мне не восстановили, так что месяц не был сытным. Пройдет много лет, и я в замзаве отдела сельской молодежи ЦК ВЛКСМ, моем соседе по лестничной площадке на 2-ой Новоостанкинской улице, узнаю того принципиального райкомовского секретаря. Между прочим, он займет квартиру В.И. Прокопова, первого заместителя председателя Комитета молодежных организаций СССР, к которому, бывало, частенько хаживал «на рюмку чая» его начальник, будущий вице-президент страны, глава ГКЧП Г.И. Янаев. Боже, как тесен созданный тобой мир!
В техникуме преподавало немало интересных и в то же время по-настоящему приличных людей. К примеру, мудрый интеллигент Иван Павлович Бурма, заведовавший отделением механизации, такая яркая личность как Викентий Викентьевич Коралис, преподававший «Сопротивление материалов» и «Детали машин». Еще до революции он закончил Санкт-Петербургский институт инженеров путей сообщения, работал паровозным машинистом в Восточной Сибири. Он был чрезвычайно требователен - именно благодаря ему я получил представление о том, что такое русские инженеры старой школы. «Бог знает сопромат отлично, я - хорошо, ваша задача знать его хотя бы удовлетворительно», - говаривал он. Я часто вспоминал его, когда переводил на русский язык роман Игоря Малишевского «Мост через три жизни» - о знаменитом Е.О. Патоне.
Каждый год, полтора месяца весной и полтора осенью, нас отправляли на сельхозработы. То есть из четырех лет учебы мы год были батраками, точнее, рабами, в колхозах Чугуевского района. Летние каникулы у нас были по двадцать дней. Не помню даже, чтобы в благодарность за помощь, колхозы привезли в нашу столовую хотя бы картошки, не говоря уж о мясе. Наверное, они что-то привозили, но перепадало не нам.
Относились к нам в иных колхозах действительно как к рабам. Однажды мы едва не потеряли студента нашей группы Виктора Аверьянова. Вывезли нас в шесть утра в подшефный колхоз на прополку кукурузы. Аверьянов жил в Осиновке, пригороде Чугуева, где, кстати, родился И.Е. Репин. От Осиновки до техникума километров шесть, стало быть, Виктор должен был выйти из дому никак не позже пяти утра.
Привезли нас на грузовиках в поле, выгрузили кучу тяпок и уехали. Пока было не жарко, мы по рядку кукурузы протяпали. Рядок - километра два длиной. Надеялись, что на другом конце поля стоит бочка с водой, но ее там не оказалось. Опять взяли по рядку и пошли назад. Солнце нещадно припекало. На небе - ни облачка. Еле-еле вернулись к исходному положению. И тут у Аверьянова случился солнечный удар. Стоял парень и вдруг упал лицом в раскаленный чернозем. Ни капли воды. Да и группа у нас была «гвардейская» - ни одной девчонки. Были бы они, может, догадались бы с собой захватить хотя бы бутылку воды.
До села - километров семь. Аверьянов лежал без сознания. Мы из тяпок и своей одежды устроили ему тенек, пытались обмахивать ему лицо. Явное обезвоживание организма. У нас тоже начинали шмели летать перед глазами, и наш руководитель группы, добрейший Геннадий Васильевич Тютин, наверняка со страхом думал о том, что мы, ничего не евшие и не пившие по причине раннего выезда, начнем валиться тоже. Наконец, Аверьянов открыл глаза...
И только часа в два на горизонте показалась одноколка. Подъехав к нам, всадник строго спросил:
- Кто такие? Что вам тут нужно?
Оказалось, что это бригадир этой полеводческой бригады. Если бы не было с нами руководителя нашей группы, мы бы его разорвали. Когда мы, разъяренные, окружили бригадира, начальническая спесь с него мгновенно слетела. Потом он хлестнул лошадь, галопом помчался в село. Через полчаса таким же аллюром примчалась бочка с холодной водой, а затем приехала машина, и нас отвезли на завтрак и обед одновременно.
Осенью мы, не чувствуя никаких угрызений совести, воровали по ночам в окрестных колхозах картошку. Поскольку, повторяю, у наших хозяев не хватало ума отблагодарить своих рабов. Мы явочным порядком исправляли их жлобские привычки, вынужденно занимаясь самозаготовкой. На бахчах не шалили - они охранялись, да и помнили мы, что председатель колхоза из Каменной Яруги за арбуз забил до смерти солдатика. Его сослуживцы потом приезжали искать председателя, но убийца сумел спрятаться. На том все и кончилось - его даже не судили.
Как-то среди зимы нас, уже третьекурсников, направили на Харьковский тракторный завод. Как бы на практику, в действительности же работать на главном конвейере цеха М1, где выпускались тракторы ДТ-54. Многим из нас было только по 16 лет, поэтому заставлять нас работать по 8 часов да еще в ночную смену никто не имел права. Мы же о своих правах и не слыхивали.
Вначале я ставил «ленивцы» - передние направляющие колеса. Сам «ленивец» весом был под 20 килограммов, пружина, «яблоко», гайка - все это надо было смонтировать в течение смены около 60 раз. Главный конвейер не ждал. Иногда цапфа «ленивца» не входила в отверстие - хоть плачь. Отверстие овальное или с задирами. И так «ленивец» вставляешь и эдак, меняешь, но и другой «ленивец» все равно не входит. До определенного места не поставил - конвейер останавливался, загорались красные лампочки в кабинетах всего заводского начальства. Тут же мчались начальники тучей - мать-перемать, почему чешешься? Не лезет? Кувалдой его. Полез... Опять конвейер пошел. После смены я, хотя и занимался в то время тяжелой атлетикой, еле доползал до общаги в Северном поселке.
Потом я ставил гидроусилители. Так что первые усилители на ДТ-54 были поставлены вашим слугой непокорным. Вначале за смену пять тракторов выходили с гидросистемами, потом десять, а затем и все тридцать. Крутиться надо было волчком. В руках у меня визжал пневматический гайковерт. Как-то я в запарке нажал не так гашетку, и мне придавило пальцы. От болевого шока почти потерял сознание. Рядом находился мастер Гринев, который тут же усадил меня на электрокар и повез в медпункт. По пути достал из кармана тетрадку и сказал:
- Распишись, что ты прошел инструктаж по технике безопасности.
Из-под ногтя капала кровь, он дал чистые концы, чтобы я не замарал журнал. Мне вкатили противостолбнячную сыворотку, обработали пальцы, забинтовали и через полчаса я вновь вертелся вокруг гидроусилителей.
В первые же дни пребывания на ХТЗ произошел случай, который я запомнил на всю жизнь. Кого-то поставили на главный конвейер, а кого-то - на поточные линии, на которых для конвейера собирались узлы и агрегаты. Буквально на следующий день цех встретил нас лозунгами: «Привет студентам-практикантам, выполнившим нормы выработки на 300 процентов имярек, на 350 - имярек, 400 - имярек!» Мы обалдело смотрели на приветствие, а нас уже дергали за рукава работяги. «Вы что, сопляки, делаете? Вы нам расценки собьете и уедете, а нам тут мантулить», - такова была самая невинная форма выражения их негодования. Но, оказалось, они сами и виноваты - не объяснили нам, сколько надо делать на каждом рабочем месте, чтобы не сбить расценки.
Меня этот случай буквально потряс. После него я знал, что производительность труда в стране можно повысить сразу в разы, а не на несколько процентов за год. Чудовищная система, когда рабочий не мог делать столько, сколько мог, поскольку он тут же проигрывал в заработке, тормозила развитие страны, в конце концов, привела к застою и экономическому краху Советского Союза. Не менее чудовищна была система так называемого социалистического соревнования, рассчитанная на то, что кто-то, предав интересы своих товарищей, рванет вперед и за это получит грамоту, премию, орден, а то и звание Героя Социалистического Труда. Но за это надо будет «маячить» впереди, пока не случится «разруха в сраци»...
Еще один жестокий урок преподал мастер с фамилией пушкинского героя. Нам начальство без устали обещало выплатить зарплату. Мы вкалывали в три смены и зарплату безусловно заслужили. Но в последний день, когда надо было получать деньги, наш мастер Гринев куда-то пропал. Начальство, к которому мы обращались, неизменно ссылалось на него. Так его и не дождавшись, мы решили придти за расчетом на следующий день. Но у нас на проходной отобрали временные пропуска - видимо, система эксплуатации и грабежа «студентов-практикантов» там была доведена до совершенства. За месяц работы нам не заплатили ни копейки. Надо добавить к этому, что нам не выдали спецодежду и пришлось работать в небогатой нашей одежонке и обувке. Так что у ХТЗ передо мной должок - минимум целая месячная зарплата.
После этой нечестивой практики слоган большевиков «Труд - дело чести, доблести и геройства!», который торчал и на корпусах ХТЗ, отдавал циничным издевательством. Пусть эти воспоминания дополнят славный путь знаменитого первенца сталинских пятилеток.
К этому нельзя не добавить, что в СССР существовала целая система рабского труда. Десятки лет безвозмездно, усеивая своими трупами одну шестую суши, трудились заключенные. На тех же условиях трудились и военнопленные, но они отрабатывали свои грехи. В конце концов, заключенным стали платить, пусть и гроши, и за четверть века набегала какая-то сумма.
Колхозники десятилетиями трудились за трудодни, так называемые «палочки». Оплачивались они мизерно. Но студенты, школьники, всевозможного пошиба служащие вкалывали на полях и на овощебазах совершенно бесплатно. Поразительно, однако этот рабский труд назывался шефством. Изобретатели это понятия были не менее коварны, чем Сталин, который министром просвещения как-то назначил Потемкина. Слово шеф пришло к нам из французского языка. Там chef - начальник, глава предприятия, босс. Составители «Словаря иностранных слов» советских времен показали себя изворотливыми и верными учениками товарища Сталина. Приведу их толкование этого слова полностью: «2) лицо, учреждение или организация, оказывающие регулярную помощь другому лицу, учреждению или организации (гл. образом в культурно-политической работе), напр. в подшефной школе». Сколько же здесь иезуитского вранья! Увы, ничуть не меньше, чем в миллионах приговоров советских, как известно, самых справедливых судов. Они долгое время приговаривали к «лишению свободы», стало быть, косвенно утверждая, что наша страна и в целом наш соцлагерь - это территория, где люди пользуются благами свободы. Полстраны без паспортов, но зато как «свободно»! И «Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!» - самое поразительное, что мы, фактически невольники, крепостные или рабы, с гордостью распевали эти слова. Поистине, пипл все схавает…
Думается, что бесчисленные «праздники коммунистического труда» - субботники и воскресники - отвращали людей от «светлого будущего» больше, чем тучи бездарных платных пропагандистов и бесплатных, по призванию или принуждению, агитаторов. Стоило только даже мало-мальски вдумчивому человеку представить «праздник» в качестве эталона своего грядущего будущего, как он становился до конца дней своих антикоммунистом.
Большевистcкие привычки к рабскому труду значительно «продвинули» вперед реформаторы-ельциноиды. Эти необольшевики вообще годами не платили людям заработанное.

 



15
И все-таки сталинское рабство дало трещину. Состоялся XX съезд партии. Нас собрали в конференц-зале техникума и зачитали закрытый доклад Хрущева. На наши головы обрушилось столько неожиданных и невероятных сведений, что я, к примеру, очень слабо представлял связь хрущевского доклада с жизнью, которую знал. Жили мы плохо, но когда Сталин умер, многие ожидали новой войны. Вначале его тело поместили в ленинском мавзолее, а в 1956 году как бы опять хоронили - посмертно развенчивали. Разве можно было даже представить, что, всего несколько лет спустя, опять будут хоронить - из мавзолея под кремлевскую стену. Что появится Горбачев, и Сталина опять будут развенчивать, хороня как бы в четвертый раз. Захватит Кремль Ельцин - и Сталина станут хоронить по новой... А поскольку эти деятели разочаровали народ, который их возненавидел, то уважение к Сталину среди россиян только возрастает. Даже очернить мертвого тигра не могут – вот до какой степени они бездарны!
У меня после доклада Хрущева оживилась какая-то внутренняя работа. Всё еще не мог в сознании соединить воедино репрессии и моего родного дядю Николая Дмитриевича, младшего брата отца, который отсидел на Колыме девятнадцать лет. Однажды появился в родительском дворе высокий черноволосый человек, молчаливый и с уставшими глазами. Мне сказали, что это мой родной дядя Коля. Была еще и родная тетя Настя, если не ошибаюсь, в юности идейная анархистка. Отсидела всего лишь десять лет и уехала жить в теплые края - в Сухуми. Потом они станут горячими, и до меня дойдет глухое известие о гибели какого-то моего родственника, якобы работника прокуратуры, во время грузино-абхазской войны.
С детства помню двоюродную сестру Риту, примерно сверстницу старшей моей сестры Раисы. Наша мать к Рите относилась с особой нежностью - ведь та была дочерью заключенного. Мне, конечно, не рассказывали, где находится ее отец. Пожалуй, никто и не знал, жив ли он - многие зэки, если им даже и разрешалось писать родным, предпочитали не писать писем, чтобы не вредить своей семье.
Через много лет я узнал, что Николай Дмитриевич работал слесарем на паровозоремонтном заводе и был секретарем парторганизации одного из цехов. Однажды кто-то срезал кусок шланга с какой-то системы, а нашли его в верстаке дяди. Подлая подстава. Однажды мне этим «подвигом» своего отца хвастался один мерзавец, которому я даже не набил морду - не хотелось пачкаться. После заключения Николай Дмитриевич жил в Тамбове – пройдет много лет и там появится художник и график  Борис Ольшанский. Но отчество у него не Николаевич...
Вообще-то большевизм и революция крепко прошлись по нашему роду. По линии матери гибель деда Егора в революцию 1905 года и преждевременная смерть бабушки, круглое сиротство матери, не знающей родительской ласки, сказалось и на нас. По линии отца - двадцать девять лет лагерей. И еще голодная смерть в артиллерийском училище брата Дмитрия в Пензе. И это только среди самых близких родственников. Кого не посадили, того уродовали морально, мордовали жизнью. Грозили за малейшее прегрешение лишением свободы. Это верх цинизма - лишать того, чего не было. Вся страна напоминала зону. Потом, когда ее расконвоировали, она и пошла бузить...
В 1956-м и позже преступления режима казались мне случайностью, поскольку расценивались как отступления от ленинских норм партийной и государственной жизни. Как ни странно, мать и отец к Ленину относились хорошо, уважали его и считали, что проживи он еще немного, жизнь бы пошла совсем по-другому. Была бы гораздо лучше.
Они глубоко ошибались. Я был «идейным» комсомольцем и даже таким же коммунистом. Но год за годом, анализируя прочитанное, увиденное и услышанное, я всё больше и больше приходил к убеждению, что Ленин - фанатик и авантюрист, совершенно бессердечный и крайне мстительный субъект.
Однажды, уже в Литинституте, мой однокурсник Анатолий Жуков, который старше меня на одиннадцать лет, рассказал о том, как по телеграмме Ленина в Симбирске отловили несколько тысяч девушек и молодых женщин, а потом утопили их вместе с баржой в Волге. В городе был отряд краснофлотцев, так вот чтобы эти «железняки» не разлагались, Ильич, сифилитик, и дал такую команду... Потом мне поэт Александр Черевченко показывал ксерокопию письма, где самый «человечный человек» высказывал готовность скосить пулеметами хоть миллион человек за смерть любимого братца Сашеньки...
Все больше и больше Ленин в представлении думающей части общества обретал черты Антихриста. Попытка огромного партийно-политического аппарата отмыть зловещего черного кобеля до бела ни к чему не привели. Даже Сталин, который выстрелял так называемую ленинскую гвардию, именно за это в какой-то степени достоин понимания и снисхождения.
Сколько же раз я оказывался в мировоззренческом тупике, выбирался из него и попадал в новую ловушку! Сколько же сил потребовалось для того, чтобы примерно к пятидесяти годам расставить всё по своим местам и обрести, наконец, окончательно собственные убеждения. Если представить их в виде позвоночника, то на каждом позвонке будет перелом и костная мозоль.
Хорошо помню ту тишину в техникумовском актовом зале, где нам зачитывали доклад Хрущева  ХХ съезду КПСС. Сейчас, полвека спустя, после невеселых раздумий о нашей стране в ХХ веке (я не случайно рядом поставил две эти двадцатки!), могу сказать, что хрущевский доклад не был и не мог быть истиной или правдой. Это была заведомая очередная ложь, обман народа, в основе которой были личные преступления Сталина. Но получились так, что Сталин оказался стрелочником, виноватым во всех грехах большевизма. Не оправдываю тирана, однако не могу согласиться с тем, что он виноват во всем.
Хрущева считают у нас чуть ли не отцом русской демократии. Особенно те, кого называют шестидесятниками или кто разделяет их взгляды. Доклад Хрущева был Огромной Ложью, призванной защитить так называемые ленинские нормы партийной, государственной и общественной жизни. А что это такое? Расстрел без суда и следствия представителей так называемых паразитических классов – дворян, чиновников, офицеров, предпринимателей, духовенства?  Красный террор, «грабь награбленное», цель оправдывает средства? Начетничество, догматизм, безумная мечта о мировой революции, во имя которой России предназначалась  роль вязанки хвороста для разжигания мирового пожара? Высылка  отечественной интеллигенции на «ленинских кораблях»? Уничтожение колоссального количества книг под руководством мадам Крупской? Уничтожение существующего строя в стране на деньги немцев, организация гражданской войны, в огне которой большевизм и попытался окончательно решить классовые проблемы?
Изначально большевистский переворот совершался не во имя благополучия народа, а во имя торжества большевистский идей, марксизма-ленинизма, которые на поверку оказались людоедскими. Индустриализация и коллективизация тоже не преследовали цель  роста благосостояния народа. Осуществлялись во имя доказательства преимуществ социалистического строя над капитализмом. Во имя могущества социалистического лагеря. В итоге – победы коммунизма во всем мире.
Под эту сверхидею подверстывались все меры по улучшению воспитания молодежи, ее образования, здоровья, интеллектуального и культурного уровня – «безграмотный человек  находится вне политики». Внутренняя политика была крайне противоречива -  был искусственно организован голод в начале тридцатых годов, вошедший в историю под названием голодомора, который унес с собой 10-15 миллионов жизней, а с другой стороны при Сталине аборт был уголовно наказуемым преступлением. Как это сосуществовало в головах сталинской клики?
Для понимания истинной цели доклада Хрущева необходимо уточнить личность самого докладчика. Родился в селе Калиновка под Курском, работал якобы на шахте в Донбассе. Сколько ни пытались найти знаменитую шахту, никакого результата  не вышло. О хрущевской шахте  народ  слагал анекдоты.
Мне кажется, что ответ на этот вопрос я получил в поселке Ялта под Мариуполем,  когда проводил отпуск с женой и сыном на даче у донецкого писателя Анатолия Мартынова в середине семидесятых. На выходные в Ялту приезжали донецкие писатели, и во время  продолжительных застолий поведали мне весьма любопытную историю. Какой-то исследователь наткнулся в донецком архиве на упоминание о том, что на собрании такой-то шахты от имени партии меньшевиков выступил Н.Хрущев. Естественно, ученый от неожиданности растерялся. Сдал архивное дело, но подумал-подумал и решил документ с упоминанием о каком-то меньшевике Н.Хрущеве изъять. На следующий день попросил  вчерашнее дело, но в нем нужного документа уже не было. В архивах нередко дела после пользования  проверяются полистно, а наш исследователь, вероятно, был слишком возбужден и своим поведением вызвал подозрение. Не исключено, что исчезнувший документ все еще где-то хранится за семью замками.
Не думаю, что тут дым без огня. Последующее поведение Хрущева только подтверждают эту версию. Он был усердным проводником сталинской политики, особенно в эпоху репрессий.  Отличился на кровавом поприще как руководитель Московской партийной организации, получил палаческое повышение – почистить Украину, не пришедшую в себя после голодомора. Хрущев и пикнуть не смел против Сталина – тот, видимо, хорошо знал биографию своего подручного. Поэтому Хрущев и захотел свалить свои личные грехи, в том числе участие в репрессиях, и поражение наших войск под Харьковом весной 1942 года, в результате которого немцы дошли до Сталинграда – на Сталина, который-де руководил войсками по глобусу.
Существовало еще одно веское основание для появления хрущевского доклада. Прошло всего десять лет после окончания Великой Отечественной войны, но роль фронтовиков в достижении победы  в те времена замалчивалась. Отменили выплаты за награды, и фронтовики даже стыдились надевать ордена и медали. Победа приписывалась вначале гениальному полководцу Сталину, а потом – главным образом партии. А фронтовики называли Сталина Ёськой, своей кровью и кровью своих друзей исправляли всевозможные «гениальности» Верховного главнокомандующего и его маршалов. Однако фронтовики составляли несомненную политическую силу, которой не позволяли приобрести какую-либо организационную форму, но не считаться с которой власти не могли. Вот и был выдуман глобус. Далеко не все фронтовики согласились с хрущевскими оценками – всего через девять лет Брежнев вспомнит о них, сделает 9 Мая, День Победы, праздничным, наградит всех ветеранов и военнослужащих юбилейной медалью в честь ХХ-летия Победы.
Не случайно Хрущева некоторые историки называют леваком и троцкистом. Левацкие замашки дали о себе знать, когда он делил компартию на городскую и сельскую, придумывал совнархозы,  тусовал кадры, навязывал кукурузу там, где она отродясь не произрастала, довел сельское хозяйство до ручки.
Но он до сих пор ходит в авторитетах у либеральных кругов. В том числе по той причине, что среди шестидесятников было немало детей  репрессированных деятелей, а нынешние либералы – их внуки  и правнуки как по крови, так и по убеждениям. В действительности же шестидесятники подыграли Хрущеву («Уберите Ленина с денег!» - негодовал Андрей Вознесенский) в весьма нечистоплотном занятии по отмыванию черного кобеля. А Горбачев вырос из дебрей шестидесятничества – иного от него и ожидать было бы грешно.
Поэтому лишь в самом конце ХХ века и в начале века нынешнего стала проявляться истинная правда о знаменитом съезде, как еще одной акции по введению в заблуждение народа. При этом и народ нельзя отделять от своих вождей – как это ни печально, однако они под стать друг другу.
Мне кажется, что сегодня акценты не во власти политиков и конформистов-«ученых», а у самой истории, времени, которые  приближают нас к истине. Переосмысливаются и деятельность многих исторических личностей и политических течений, которые в силу специфики тогдашнего режима маскировались под разный творческий - научный, культурный, художнический, театральный, литературный и т.п. камуфляж. Сегодня Сталин уже «смотрится» как антагонист Ленина,  восстановивший порушенную Большую Россию, распространивший  контроль с ее стороны на полмира. Но и как Великий Инквизитор, уничтоживший во имя могущества Державы многие миллионы жизней. Он создал свою Систему, которую не удалось разрушить даже исступленным реформаторам.  Как бы к нему ни относились, но в ХХ веке он, безусловно, Личность № 1. На его фоне многие кажутся  попросту пигмеями.
Происходит и переоценка шестидесятничества. Нельзя их осуждать за интеллигентские порывы к свободе, справедливости, законности, но объективно    их идеологический фундамент и система критериев держались на пагубе ленинизма и западничества. Постаревшие шестидесятники стали активными реформаторами и разрушителями страны. Думается, что народ и время еще предъявит им счет.



16
Вернемся в начало второй половины ХХ века. В славный город Чугуев и поселок Кочеток. Мне шел семнадцатый год, когда Она столкнулась со мной в дверях учебного корпуса. Виноватый взгляд ласковых, серо-зеленых глаз решил все. Она училась на новом отделении - бухгалтерского учета. Постепенно, ничем не выдавая себя, узнал ее имя и фамилию. Однажды на втором этаже я читал на газетной вертушке о боях за Суэцкий канал, и вдруг она подошла, стала рядом. Я окаменел, боялся даже дышать. Спустя минуту она ушла, оставив после себя запах, естественно, божественных духов.
Безответная любовь взорвала во мне душу. Это был мирный и благотворный взрыв. Но явно ядерный. Я не знал, что мне делать с обострившимися чувствами и мыслями. Было такое ощущение, что я заново родился. В духовном и интеллектуальном плане. Раньше была какая-то растительная жизнь, отныне она стала качественно иная и неизмеримо богаче.
Я всегда много читал, но теперь глотал книги запоем. В техникумовской библиотеке было, например, 30-томное собрание сочинений М. Горького - я прочел их от первого до тридцатого. Представляю, как удивлялись, но не подавали виду библиотекари. Горький стал мне близок, как выходец из низов. Он меня многому научил, но я заразился его пафосом, приподнятым романтизмом, декларативностью, под которыми он умело скрывал свой цинизм. Разумеется, я это понял гораздо позже.
Что творилось со мной, когда я узнал, что Она сломала ногу! В моем представлении Она мучилась от боли, но ужаснее всего было то, что я ничем не мог Ей помочь. Даже словом - ведь мы были незнакомы. Влюбленные чертовски изобретательны. Я написал своему товарищу, который учился в Харькове, и попросил его, во-первых, опустить в почтовый ящик письмо, которое я прилагаю, а если ответит Она, то прислать ее письмо мне. Письмо Ей посылал на адрес техникума.
Моя схема сработала. Я получил от своего друга ее письмо. Она писала, что очень удивилась моему посланию и успокаивала меня: каталась на лыжах, упала, получилась небольшая трещинка. Скоро снимут гипс, и можно будет появиться в техникуме. И сообщала свой домашний адрес, что позволяло мне писать ей напрямую, хотя ответы ее шли по прежней схеме - через моего друга. В техникуме она появилась с гипсом на ноге и на костылях....
Счастье и энергия переполняли меня. Я с утроенной настойчивостью занимался тяжелой атлетикой и вскоре стал чемпионом техникума. К несчастью, техникумовский врач не знал, что мне клали на грудь двухсоткилограммовую штангу, и я ходил с нею, привыкая к весу. Позвонки мои, раздавленные весом, стали уплощаться. Сердце, с трудом выдерживая нагрузки, стало расширяться и даже поворачиваться вокруг своей оси. Но, тем не менее, я каждый день выжимал, вырывал, толкал семь тонн. На очень несытной диете. Завтрак, к примеру, состоял из двух ложек винегрета, кусочка хлеба и стакана чая - такое меню было у техникумовской буфетчицы тети Клавы.
Переписка наша затягивалась. Она написала, что у нее есть парень. Действительно, Она дружила со своим одноклассником - эдаким лосем из Зачуговки. Однажды даже появилась с ним на техникумовском вечере. Мне предстояло назвать себя, иначе я выглядел бы в Ее глазах, да и в собственных, трусом. Оттягивал до каникул. И вот наступил день, когда я подошел к ней на лестнице и сказал:
- Здравствуйте... Меня зовут Александром, фамилия - Ольшанский. Это я иногда писал вам письма.
- Вы?
- Я... Если можете, извините, пожалуйста.
- За что?.. Вы писали очень хорошие письма.
-  До свидания.
- До свидания.
После этого я всячески избегал Ее. А вскоре наступили каникулы.
Летом о своей неразделенной любви я писал роман. По тридцать страниц на писчей бумаге в день да еще мелким почерком - объем неподъемный даже для неисправимых графоманов. Просто мне необходимо было свои чувства и мысли излагать на бумаге. В Изюме при редакции газеты было литературное объединение «Кремянец», и я однажды решился зайти туда с одной из глав. Почитал вслух. Мудрый дед Степан Ищенко, лагерный сиделец, до отсидки киевский журналист и литератор, напророчил: «Сразу видно будущего литератора».
В сентябре наш четвертый курс отправлялся на практику. Я взял направление в Изюмскую машинно-тракторную станцию. Поджидая возле ворот грузовик, который должен отвезти нас в Чугуев, я увидел Ее на крыльце. Заметил, если смотрю в Ее сторону, то Она тут же исчезает за дверью. Отвернусь - Она опять на крыльце. Я понял, что это неспроста, и решил встретить Ее на автобусной остановке в Чугуеве.
Я не ошибся. Она обрадовалась мне, и мы пошли к Донцу. Она рассталась со своим одноклассником из Зачуговки. Наступил момент, когда Она влюбилась в меня. Каждый день я ехал вечером в Чугуев, встречался с нею, а потом ночью в полночь или заполночь являлся в общежитие, прошлепав пешком в любую погоду несколько километров. В общежитии был обычай: те, кто появлялся после двенадцати, должен был исполнить гимн Советского Союза. Для меня ребята делали исключение - во-первых, мое исполнение пришлось бы им выслушивать ежедневно, а во-вторых, с тяжелоатлетом рискованно было связываться.
Бухгалтеры учились всего полтора года, и Она, окончив техникум, пошла работать продавщицей в военный городок. Завершил учебу и я. С тех пор мы стали встречаться изредка.
На заседании комиссии по направлению на работу я попросил направить меня в Киевскую область. Директор техникума И.М. Сокол, которого мы все боялись и не уважали, поскольку это был больше механизм, чем человек, удивился моей наглости. Когда он поднял взгляд на нахала, мне показалось, что внутри у него заскрипела какая-то ржавая деталь. Впрочем, он ходил как на пружинах, где-то в районе двух метров от земли на тонкой шее находилась вытянутая голова, украшенная тонкими торчащими усами, что делало его похожим на австро-венгерского фельдфебеля.
- Почему? - спросил он.
- Я хочу продолжить учебу в Киевском университете.
- Но почему же вы не учились отлично у нас? - спросил он и направил меня в Ровенскую область. Так что этот человек, похожий на австро-венгерского фельдфебеля, в какой-то степени виноват в том, что я не стал украинским письменником. Наверняка в Киевском университете меня им бы сделали.
В Ровенской области я уже бывал. И отказался ехать туда. Сел на велосипед и поехал по колхозам Изюмского района. В селе Перебудова (по-русски - Перестройка!) знаменитый председатель колхоза Гарагуля, поглядев на мой диплом техника-механика сельского и лесного хозяйства, сказал:
- Железа всякого у нас как у дурака махорки. Две тракторные бригады, гараж, мастерские, фермы. Будешь моим заместителем по технической части.
В Харьковском управлении сельского хозяйства я на основании просьбы Гарагули заменил направление и приступил к работе в Перебудове. Мне было всего восемнадцать, а время было сложное: Хрущев преобразовал МТС в РТС, заставил колхозы выкупить технику. Денег не было ни на запчасти, ни на горючее. Однажды один водитель отказался возить свеклу на своем самосвале-«газоне» по той причине, что резина стала совсем никудышная. Я ему велел поставить сзади по одному колесу от ЗиС-150 и продолжать возить. Он вновь отказался, я поставил колеса и сел за руль вместо него. Несколько дней поездил - помогло, вышел строптивец на работу.
Дело доходило до анекдотов. Как-то я настоял на том, что нужно поехать в Харьков и на Благовещенском рынке с рук купить самые необходимые вещи - шатунные вкладыши, поршневые кольца, тормозные манжеты, лампочки... Со мной поехал член ревизионной комиссии, он и расплачивался. Когда приехали, Гарагуля посмотрел на коробку из-под обуви, где на дне расположились наши приобретения, и покачал головой.
- И куда же мы спишем восемь тысяч рублей? - спросил он.
- Давайте составим акт, что на эту сумму построили туалет возле конторы, - подал совет зам по животноводству, он же секретарь парторганизации.
- Нет, братцы, так мы весь колхоз просерем, - сказал Гарагуля.



17
Вообще-то Гарагуля был способным человеком и яркой личностью. До войны он, к примеру, из цыганского табора организовал колхоз. Потом цыгане разочаровались в колхозной жизни, погрузили имущество в кибитки и уехали неизвестно куда. Пошел Гарагуля докладывать в райком: «Мой колхоз уехал».
Он был чрезвычайно жестоким человеком. Время было жестоким, человеколюбие считалось слабостью. Вел себя как помещик-крепостник. Известно, что специалисты в колхозах не держались, поскольку они оказывались виноватыми во всех неудачах. Ведь не секрет, в обкомах и райкомах партии решалось, когда начинать сев или уборку. Знаменитый полевод Терентий Мальцев, получив такую команду, выехал в поле, стал босиком на пашню и сказал: «Рано еще сеять, пяткам холодно». Чудом не посадили за подобное «знахарство».
У Гарагули был свой метод «закрепления» специалистов на селе. Он старался подвести их под суд, сделать начет на них, а потом заставить беспрекословно служить ему. Так он поступил с зоотехником, над которым, как дамоклов меч, висел долг за несколько десятков околевших от какой-то напасти коров. Ведь их по указанию Хрущева якобы «добровольно» выкупали у колхозников, причем осенью. Коровников лишних не было, изнеженных домашним теплым пойлом и лаской животных поместили в дырявый, полуразрушенный курятник. А кур раздали «временно» по дворам тех же колхозников. Если бы Никиту не остановили, то он наверняка бы построил к 1980 году коммунизм военно-крепостнического образца - иного-то он не знал! Конечно, из хрущевской дури ничего путного не вышло. А зоотехника судили, Гарагуля добился отсрочки исполнения приговора, и получил в свое распоряжение бессловесного раба.
Меня предупредил помощник бригадира тракторной бригады Погорелов: смотри, Гарагуля, может и тебе тоже что-нибудь подстроить. Он тоже был техником-механиком, несколько лет работал в МТС, но в замы к Гарагуле не пошел. Вскоре предупреждение стало сбываться. В гараже у меня был склад запчастей. Им ведал завгар. Однако Гарагуля потребовал, чтобы я принял склад под свою ответственность.
Однажды я был во второй тракторной бригаде, в Николаевке, а когда вернулся в Перебудову, то увидел дверь склада взломанной. Оказалось, что шоферу председательской «Победы» что-то потребовалось, и Гарагуля дал команду склад вскрыть. Я составил акт о том, что в склад кто-то проник, написал докладную записку на имя Гарагули с просьбой вызвать милицию и провести расследование факта воровства в складе.
Гарагуля, читая мои опусы, жевал губы, а лицо его наливалось кровью.
- Я дал команду вскрыть склад, - сказал он и небрежно кинул мне бумаги.
- Как - вы? Почему не послали за мной в Николаевку?
- Почему-почему - некогда было.
- Я не знаю, кто и что после вас брал на складе. В таком случае я отказываюсь от материальной ответственности за него.
- Как это - ты отказываешься? Ишь, прыткий какой.
- Вот ключи от склада, кому хотите, тому и поручайте вести склад.
Я повернулся и вышел из кабинета.
- Ты еще пожалеешь об этом! - услышал вдогонку.
С этой стычки у меня пошли крупные нелады с председателем. И так было трудно мне, совершенно неопытному человеку, обеспечивать, чтобы все железное и электрическое в колхозе было в исправности. В РТС отпускали в первую очередь запчасти, конечно же, своим старым работникам. У меня и транспорта никакого не было, даже мотоцикла. Очень часто приходилось выходить на дорогу и ехать в Изюм на попутках и таким же образом и возвращаться. Денег в колхозе не было - если появлялась какая-то копейка на расчетном счету - банк тут же снимал ее, поскольку колхоз не рассчитался за выкупленную у государства технику. Хрущеву были нужны деньги на ракеты, взять их можно было только у колхозников. Появился «почин» по досрочному расчету с государством - какой почин, если без досрочности не на что было ремонтировать технику, покупать горюче-смазочные материалы! И впереди ни зги...
- Всё, - сказал я Гарагуле, - больше я ничего сделать не могу. Я чувствую себя лишним, поэтому давайте мне расчет.
- Кишка тонка? - усмехнулся председатель. - Я не против. Только вот после того, как будет отремонтирован тракторец, у которого заклинило двигатель. Он же на гарантии? Не отремонтируешь - сделаем начет за каждый день простоя.
Поскольку я всю жизнь был «везунчиком», этот «тракторец» сломался буквально за час до нашего разговора. Мне даже никто не сообщил об этом, а Гарагуля уже знал. Это был ХТЗ-7 - дизельный одноцилиндровый трактор с электрическим стартером. Подсунул его нам в «Сельхозтехнике» проходимец-завскладом. Причем в долг, можно сказать, на халяву. Гарагуля ему даже какой-то колхозный подарок привез.
Когда мы брали «тракторец», Гарагуля велел мне осмотреть его, завести, попробовать на ходу. Я завел, поездил вперед-назад на разных скоростях, испытал гидросистему - все вроде было в порядке. Ящик с запчастями был вскрыт - меня это насторожило. Технического паспорта там не оказалось.
- Где технический паспорт? - спросил я у заведующего складом.
- Где-то здесь, - ответил он, готовясь обмыть с Гарагулей покупку.
- Я не возьму трактор без технического паспорта. Он же на гарантии!
- Ну не нашел я паспорт, найду! - заговорил блатной интонацией завскладом.
- Что ты пристал к человеку? Сказал, найдет, значит, найдет. Гони «тракторец» в Перебудову. В следующий раз приедешь и заберешь, - сделал выговор мне Гарагуля.
Я сел на «тракторец» и поехал в Перебудову. Технический паспорт завскладом в «Сельхозтехнике» так и не нашел. Тракторист, который работал на ХТЗ-7, стал замечать подъем уровня масла в картере двигателя. В картер попадала вода. Но почему? Виновата прокладка между головкой и цилиндром, уплотнительное кольцо или трещина в блоке? Поскольку «тракторец» был на гарантии, разбирать двигатель мы не имели права - надо было отправлять его в Харьков или вызывать представителя завода. Я сказал трактористу, чтобы он больше его не заводил, а сам вновь поехал в «Сельхозтехнику».
И надо же было такому случиться: кто-то сел на «тракторец» именно в тот день, когда я решил увольняться, и именно в этот же день он «показал кулак» - на профессиональном сленге это означает, что шатун пробил блок. На этот раз Гарагуля крепко меня зацепил! Он ведь знал, что я так и не получил технический паспорт. А подписи везде мои - а его слова-команды к делу не подошьешь.
Завскладом, ссылаясь на занятость, со мной старался не говорить. Вообще-то он был похож на обезьяну, ходил как-то боком, руки опущены, а лицо - плоское, морщинистое, обвисшее, какое-то гамадрилье... Мои друзья детства предлагали устроить ему в каком-нибудь переулке по высшему разряду «темную», но я удержал их от такого шага: подозрение упало бы, прежде всего, на меня. Да и в гамадриле еле-еле душа держится - толкни нечаянно, он тут же отбросит «коньки».
Шел уже второй месяц, как мне, выражаясь по-современному, Гарагуля «включил счетчик».
И все-таки я технический паспорт нашел. Мне пришла мысль: расспрашивать в РТС механизаторов из разных колхозов, чтобы узнать, кто еще покупал такой трактор. В Изюм их привозили явно на железнодорожной платформе, а на ней поместится три-четыре ХТЗ-7. И узнал: в совхозе имени Петровского, это в другом конце района, покупали такой трактор, но тут же вернули - в картер попадала вода. Я поехал туда и нашел у тамошнего инженера злополучный паспорт. Отдал его Гарагуле и получил справку о том, что работал в колхозе -трудовой-то книжки у меня еще не было.



18
Осенью 1959 года я должен был идти в армию. Шофером на работу никто не брал, поскольку у меня был диплом, автомехаником тоже. Я впервые почувствовал на своей шкуре, что такое советский безработный, который никому не нужен, ничем и никем не защищен. Пошел на несколько месяцев, которые оставались до призыва, слесарем в Изюмский известковый карьер. Начал с того, что попал в бригаду по вытаскиванию гусеничного экскаватора марки Э-202, лишь стрела которого торчала из речки Мокрый Изюмец, в тридцати метрах от впадения в Северский Донец. Экскаватор после капитального ремонта перегоняли зимой по льду, тот не выдержал, а когда пытались выбраться самостоятельно, то полетела шестеренка. Вот с этой шестеренкой и направил меня директор в Харьков: изготовить точно такую на каком-нибудь заводе. Спустя несколько дней вернулся с новой шестеренкой, изготовленной как следует и с закаленным верхним слоем. Старая была перекалена, вот она и не выдержала нагрузку в критический момент. Директор карьера назначил меня механиком, что не входило в мои планы.
Сам карьер располагался возле хутора Викнено, где похоронен известный декабрист барон Александр Евгеньевич Розен. Работа была как работа. Но она была слишком размеренной и спокойной. Взрывники подрывали пласты известняка, бульдозеры зачищали карьер, камни грузили вручную на самосвалы, которые везли их на станцию Изюм. Там экскаватор грузил известняк в вагоны, и уже в Харькове изготавливали из него силикатный кирпич. Техники в моем ведении было немного: несколько экскаваторов, столько же бульдозеров и грузовых машин, в основном для перевозки рабочих. Головной болью была самодельная установка для просеивания сыпучей массы, идущей в отвал, и выуживания из нее камней. Дело в том, что в отвалы уходило много мелких камней, и директор затеял ее сооружение. Все лето я проторчал на установке, но все-таки мы ее запустили. Но она то и дело ломалась, возле нее надо было держать ремонтную бригаду в полной готовности.
Наконец-то мои сверстники стали получать повестки из военкомата. Получил и я повестку на призывную комиссию. А поскольку меня призывают в армию, то решил уволиться и устроить себе отпуск.
Но старый врач-терапевт, прослушивая мое сердце на призывной медицинской комиссии, вдруг сказал:
- Вам не в армию надо идти, молодой человек, а ложиться в больницу.
А я уже и постригся наголо. В те времена  служба в армии в народе всячески приветствовалась. Считалось, что армия делала из парней мужчин. Отслуживший срочную молодой человек  как бы имел знак качества. Белобилетников ни отделы кадров, ни девчата   особенно не жаловали. Обидно было, что тебя причислили к ним.
Диагноз старика-терапевта спутал все мои планы. Я чувствовал себя нормально, и поэтому поехал в Чугуев. Если меня не берут в армию, то  следовало меня свои планы.
Но я не знал, что моя судьба была решена еще зимой. Тогда, спеша на день Ее рождения, я прошел 25 километров пешком в сильную метель, поскольку сугробы были такие, что не ходили машины. Пришел в Изюм, сел на автобус и вечером был в Чугуеве.
Мы пошли к ее старшей сестре - в рассказе «Любовь в Чугуеве» она Капа, пусть именуется так и здесь. Мы сидели за столом, и вдруг Капа взяла меня за рукав сорочки - я думал, что испачкался где-то. Она щупала материал пальцами, определяя, шелковая она или искусственная.
- Вискозная, - подсказал я, а у самого все внутри перевернулось.
Пошел разговор о зарплате. Я не знал, сколько получаю, поскольку платить мне должны были 70 процентов от оклада председателя колхоза. Но знал точно, что от государства мне была положена доплата в размере 430 рублей, вот ее-то я и получал каждый месяц. Капа, которая работала в пошивочном ателье, меня почему-то недолюбливала, называла не иначе как трактористом. Видимо, считала это оскорблением. Вискозная сорочка и неопределенность заработной платы, судя по всему, стали в ее умелых руках неопровержимыми доказательствами моей несостоятельности.
Надо сказать, что я, голомозый, летел как на крыльях в Чугуев. Поразительно, однако еще с моста через Донец я увидел Ее на берегу реки, по крайней мере за полкилометра. Сойдя с автобуса, я пошел к Донцу. Шел по тропинке меж кустов, вспоминал, сколько раз мы ходили по ней. Не ошибся: на тропинке я встретил Ее и какого-то маленького парня в блестящих атласных трусах. Она растерялась, в таком же состоянии был и ее спутник, который счел за благо поскорее оставить нас.
Я Ей о том, что меня не берут в армию, а Она о том, что выходит замуж за этого, в атласных трусах. Он окончил Чугуевское летное училище, а поскольку Она была продавщицей в гарнизонном магазине, этого и следовало ожидать. И Капа ее устроила туда с этой же целью. Пошли к ним домой. Мне надо было тут же повернуться и уйти, но я, ошарашенный свалившимися на меня новостями, видимо, не способен был на такой шаг.
Мы решили устроить что-то вроде вечера прощания, отправились в Дом офицеров на какой-то фильм. Нет, мне в жизни всегда решительно «везло» - нас встретил ее одноклассник из Зачуговки, лосина еще тот. Встретил тогда, когда Она была уже чужой невестой! С ним было еще человек пять, все поддатые. Завязалась драка, прикрывая лицо и раздавая удары налево и направо руками и ногами, я продрался сквозь толпу. Передо мной оказался какая-то дверь, я пошел по коридору, вдруг глаза ослепило и раздались крики:
- Эй, сойди со сцены!
Оказалось, попал в кинозал. Предложение сойти с чугуевской сцены было явно многозначительным. Однако я не знал, что с Нею, и пошел к ним домой. Идти вновь к Дому офицеров - это опять ввязаться в драку. Я сел на скамейку перед калиткой, где у нас было столько счастливых часов, и стал ждать. Спустя час появилась и Она с какой-то соседкой - они были на танцверанде.
Была поздняя ночь. Автобусы в такое время не ходили. В гостиницу заявляться тоже было поздно. Пришлось ночевать у них.
Утром были слезы, слова о любви, о том, что Она дала слово и сдержит его. Она шпаклевала окна, готовясь к своей свадьбе. Потом Она пошла провожать меня на автобусную остановку. Помню, что кондуктор очень удивилась, когда я взял один билет.
- Вас же было двое! - воскликнула она очень не к месту. Должно быть, со стороны мы казались неразлучными.

 


 

19
После возвращения из Чугуева был долгое время как в ступоре. К тому времени я узнал, что в Москве есть Литературный институт, что туда принимают только с трудовым стажем, и решил поступать в него в 1961 году, чтобы за два года подготовиться. Написал рассказ из впечатлений об известковом карьере «Во вторую смену», опубликовал ее в изюмской газете «Радянське життя» - с этой публикации и началась моя литературная работа.
Подыскивал себе работу, чтобы она кормила меня, и писал повесть «Шоферская легенда». Купил учебники английского языка, изучал его самостоятельно. В Западной Украине я полгода учил немецкий, в семилетке - английский, в техникуме - опять немецкий. В результате не знал никакого, даже на минимальнейшем уровне.
В то время я считал, что максимальное напряжение духовных и интеллектуальных сил - моя стихия. Реализуя убеждение, я писал по 30 страниц в день, очень много читал. Энергия и вдохновение бурлили во мне, и, конечно, однажды все закончилось плохо - прямо за письменным столом я потерял сознание, организм не выдержал дикого напряжения.
Смутно помню, как меня везли в «скорой помощи», а пришел в себя лишь в Краснооскольской больнице. Соседи по палате, увидев, что я открыл глаза, качали сокрушенно головами и говорили:
- Ну, парень, ты всех здесь и напугал! Всю ночь кололи да меняли белье - мокрый был, как мышь...
Слабость была неимоверная. Молодой врач, выслушивая меня, рассматривая мой ливер через рентген, говорил:
- Не понимаю, в чем дело. Сердце немного расширенно, понятно -  спортивная гипертрофия, но почему такая слабость, почему сознание терял...
Подержав неделю в больнице, он выписал меня домой. Вот тут-то все и началось. Каждую ночь, ровно в три часа утра, мою грудную клетку кто-то хватал железными клещами, и самое важное было для меня - сделать вдох или выдох. Причем сделать это было очень больно. Я понимал, что однажды у меня не получится запустить процесс дыхания, и тогда умру. Был ли страх смерти? Был, конечно, в момент спазма, когда не хватало сил сделать вдох или выдох. Приступы были так регулярны, что я просыпался раньше трех, и ждал их - приступ начинался словно по расписанию. Думаю, что это была стенокардия или грудная жаба, как эту болезнь называют в народе. С той поры я всю жизнь просыпаюсь в три часа ночи.
Дело дошло до того, что подняться всего лишь на одну ступеньку крыльца для меня стало составлять труд. Малейшая физическая нагрузка вызывала одышку, головокружение и пот ручьями. Кто-то подсказал матери лечить меня протертыми лимонами с сахаром - по стакану в день. Я их столько съел тогда, что у меня долгое время к лимонам была аллергия. Если сейчас российская медицина на 130-м месте в мире, то в Советском Союзе со здравоохранением обстояло не лучшим образом. Так что основным методом излечения было, есть и долго еще будет пресловутое самолечение.
Через несколько недель стал оживать,  возвращались силы - я даже  ходил с парнями в железнодорожный клуб. Для храбрости положено было в станционном ресторане выпить, чему я и не сопротивлялся, потому что настроение было такое: какая разница, откину «коньки» без ста граммов или после того, как выпью? В ресторане был розовый ликер, полагаю, что он и сыграл решающую роль в моей поправке. Мы брали по сто граммов водки и ликера, смешивали их и выпивали. Бывало, что и повторяли. После этого приступы были не так жестоки, а затем и совсем прекратились.
Во время болезни я получил вдруг от Нее письмо. Из Алги, что в Казахстане. Видимо, я оставался для Нее близким человеком, иначе не поделилась бы своим горем со мной. Она родила девочку, которая вскоре умерла. В своем ответе я, измученный приступами, понимая, что в моем состоянии есть часть и ее вины, намекнул, что это, быть может, воздаяние за содеянное. До сих пор стыжусь явно не джентльменского поступка.
Но молодость взяла свое - весной 1960 года я был уже способен идти куда-нибудь на работу. С той поры для меня любая работа была не столько средством заработка, сколько изучения жизни. Мне не давал покоя опыт работы в Перебудове, и я решил ради сравнения пойти механиком в другой колхоз. В то время был такой почин: специалисты - в колхозы. Вот я под эту сурдинку и оказался в колхозе «Украина», что в Большой Каменке.
Председателем там был Коптев, к сожалению, не помню его имени и отчества. Он был какой-то «тысячник» - в колхозы из города направляли председателями по 25-30 тысяч человек. Преподавал человек в Воронежском лесотехническом институте, был кандидатом наук, и вдруг направили  в Каменку головой.
Это была прямая противоположность Гарагуле - никакого хамства, жестокости и несправедливости. Он был интеллигентным человеком, а колхоз - сложным. В нем тон задавал род Заднепровских, без их одобрения он фактически ничего сделать не мог. Районные власти к Коптеву относились неважно, он просил их освободить его от председательства, чтобы вернуться в Воронеж. Он оказался как бы между двух огней - кланом Заднепровских и районными властями. К тому же, как мне казалось, у него были нелады со здоровьем.
Техники тут имелось поменьше, чем у Гарагули, но денег тоже не было. Не нашлось их на достройку мастерской и покупку оборудования, не было и на оплату ремонта. Купил я у хозяев, у которых квартировал, старый мотоцикл, ездил на нем домой и мотался по работе. Приеду в Каменскую РТС, пойду к начальству, упрошу его принять на ремонт трактор под честное слово, что деньги заплатим. А бухгалтер, тоже Заднепровский, может и не дать денег, мол, терпели и еще потерпят. И ты в мошенниках, в РТС нечего и показываться - не выпишут в долг запчасти, не примут на ремонт. А если и отремонтируют, то без оплаты не выпустят за ворота.
Мне стало ясно, что причина не в Гарагуле или Коптеве, а в нещадной эксплуатации колхозников, которые в то время не имели даже паспортов. В принципе система коллективного хозяйствования на земле приемлема, но сам крестьянин не решал ничего, даже то, что, сколько и когда сеять, как ухаживать за растениями или животными, когда начинать уборку и как распоряжаться доходами. Все это решалось в райкомах и райисполкомах, в обкомах, ЦК. Эти умельцы доводили часто дело до анекдотов.
Хрущеву, видимо, не хватало бардака в стране, иначе он не организовывал бы в эти годы совнархозы, сельские и промышленные обкомы партии, производственные управления сельского хозяйства. Когда было организовано зональное управление сельского хозяйства в Изюме, то в него вошло несколько юго-восточных районов Харьковской области. В качестве анекдота заместитель редактора изюмской газеты Василий Хухрянский рассказал в свое время такую быль. Поехал начальник управления проверять, как сеют в колхозах кукурузу. Ехал он ехал, давал всем нагоняй. Видит - на косогоре два трактора стоят. «К ним», - командует водителю.
Подъехали. Трактористы, судя по всему, только пообедали, отдыхали. «Это колхоз имени Кирова?» - спрашивает начальник. «Да», - отвечают ему. «А почему вы, такие-рассякие, не сеете?» - набросился он на них. «Да вот только перекусили, сейчас подвезут солярку, дозаправимся и продолжим». «Поднимайтесь немедленно, начинайте сеять, саботажники! Где ваш председатель?» - и называет начальник фамилию председателя колхоза, тоже имени Кирова, но который на территории Украины, а не России. Механизаторы, смекнув в чем дело, дружно вскочили, вооружились ключами побольше размером и пошли на начальника:
- У нас своих пузатых мало что ли? А ты приехал сюда командовать не только из другой области, но из другой республики, мать-перемать!?
Пришлось ретивому администратору прыгать в машину - иначе механизаторы из Белгородской области РСФСР могли намять бока.
Стоял я как-то в раздумьях возле скелета строящейся мастерской. Подошел Коптев, разговорились.
- Не понимаю вас, - признался он. - Вы же видите, что ничего у вас не получается. Меня не отпускают, а вы-то добровольно пришли. Что вы дальше намерены делать?
- Поступать в институт, - сказал я.
- Какой?
- Электротехнический, - сказал я, поскольку не мог признаться, что буду поступать в Литературный институт. Предположил, что это прозвучит дико: механик, недостроенная мастерская, грязь, безденежье и вдруг Литинститут.
- Мой вам совет: уходите, пока не поздно.
Не знаю, что он имел в виду под «поздно», однако совету внял. Потом до меня дошел слух, что и Коптеву наконец разрешили вернуться в Воронеж.
В Изюме для меня работы не было. Я поехал в Артемовск Донецкой области и устроился слесарем на ремонтно-механический завод. Жил у брата Виктора, который работал главным механиком дистанции зеленых насаждений.
Артемовск был когда-то столицей Донбасса. Он был самым ухоженным их донецких городов - ни дымящихся терриконов, ни смога. Соляные шахты, знаменитый завод шампанских вин, где производилось настоящее шампанское, дозревавшее в галереях соляных выработок. Собственно, я не успел как следует ознакомиться с городом - лишь успел побывать на заседании литературного объединения имени Б. Горбатова.
Пришлось возвращаться в Изюм - умер отец, и мать оставалась одна. Не знаю, что это означает, но он в предсмертном бреду все время кричал: «Берегите Сашку! Берегите Сашку!» Я навестил его в больнице накануне кончины - у него был рак крови. Делая крыши и ремонтируя их в Донбассе, он или отравился канцерогенами, или случайно облучился. В то время злокачественная лейкемия была неизлечима, и врач назвал дату, когда у бати израсходуются красные кровяные тельца и наступит конец.
Как бы мы были ни готовы к печальному исходу, но смерть отца меня потрясла очень сильно. Я весь почернел, словно обуглился, мать боялась, что у меня опять начнутся приступы. Как в тумане я нашел работу - учителем слесарного дела, электротехники и руководителем практикума в Краснооскольской средней школе. Окунувшись в работу, я постепенно вышел из депрессивного состояния.



20
От работы в школе остались у меня теплые воспоминания.
Село Красный Оскол - как уже не раз об этом писал, бывший город Царев-Борисов, канувший в безвестность в качестве слободы Цареборисово. Между тем он старше Харькова и Изюма, основан по повелению Бориса Годунова его свойственником и заклятым соперником Богданом Бельским в 1600 году. Тем самым Бельским, который играл последнюю партию в шахматы с Иваном Грозным и который, будучи его постельничим, вполне мог стать московским самодержцем.
Ни один из отечественных историков не относился благожелательно к этой фигуре. Иван Грозный доверил ему воспитание царевича Дмитрия, но вместо этого Бельский участвовал в московских дворцовых интригах. Вот и сослал Годунов соперника возводить на реке Оскол, неподалеку от впадения его в Северский Донец, город-крепость. Бельский, неслыханно разбогатевший в опричнину, из своих вотчин переселил туда множество народу, нанял иностранных наемников. До сих пор, например, есть в Красном Осколе такая «украинская» фамилия как Быцман (наверняка от немецкого bestman - лучший человек или bestieman - зверь-человек, изверг).
Бельский собрал в Цареве-Борисове такую военную силу, что мог потягаться с Москвой. «Бориска царствует в Москве, а я - Цареве-Борисове», - хвастался он. Иностранные наемники донесли об этом Годунову. Бельского захватили ночью, привезли в Москву. Еще один иностранец придумал способ выдирания ему бороды. Опозорили и сослали в нижегородское имение. В смуту Бельский - опять на коне, клялся москвичам, что царевича Дмитрия спас на своей груди... Но закончил этот авантюрист жизнь героически. Был он воеводой в Казани, явились туда посланцы нового лжецаря, но Бельский призвал не верить новому вору. Его тут же подняли на копьях.
Есть версия, что Гришка Отрепьев был в Цареве-Борисове. Во всяком случае, он там получил поддержку. Вообще-то Царев-Борисов единственный город из своих многочисленных сверстников - Белгорода, Воронежа, Тобольска и других, который превратился в село. Воцарившиеся Романовы, которые ненавидели Годунова, никак не могли способствовать утверждению его памяти.
У краснооскольцев есть прозвище - савоновцы. В гражданскую войну на Изюмщине свирепствовала банда Савонова, которая состояла в основном из цареборисовцев. Надо сказать, что они всегда славились своей исключительной вороватостью. Испытал и я это замечательное их качество на собственном опыте. Я давно хотел поселиться в родных краях, власти мне сказали: выбирай место. Выбрал Красный Оскол, он всего в нескольких километрах от Изюма. Место изумительное, за спиной - сосновый бор, участок песчаный, внизу лужок и река Оскол. И все это в нескольких сотнях метров от центра села. Завез десятки тракторных прицепов сапропеля и навоза, привез из Москвы саженцы, разыскал местные сорта винограда, поставил ограду. Уже приготовился дарить Красному Осколу библиотеку автографов - сотни подаренных мне авторами книг, но жена удержала от такого шага. Приехал в Красный Оскол - ни одного саженца на 15 сотках, от забора только один самый кривой дубовый столб. Убедительно, чтобы с савоновцами не иметь дела, вообще не связываться.
Между тем год учительствования в Красном Осколе прошел быстро и легко. Шестиклассники у меня на практических занятиях выпиливали железные молотки - ни один из них не довел за целый год работу до конца. Они получили наглядное представление о том, что простейшее изделие - молоток - оказывается не так легко сделать. Я добился на педсовете, чтобы учеников ни в коем случае не наказывали трудом. У восьмиклассников уроки электротехники неизменно сводились к изучению бытового электросчетчика. Хочу добиться, заявил им, чтобы вы хоть один электротехнический прибор знали в совершенстве. На мне еще висела производственная ученическая бригада - школьный участок, теплица, трактор с набором сельхозорудий и грузовая машина на пару с чрезвычайно серьезным и строгим учителем Валентином Ивановичем.
Я был всего лишь на три-четыре года старше одиннадцатиклассников, поэтому, чего греха таить, заглядывался на выпускниц, а они - на меня. В перерывах между уроками, особенно в большую переменку, я не ходил в учительскую. Меня окружали ученики, которые задавали множество вопросов. Им, видимо, было интересно, как я выкручиваюсь из довольно затруднительных положений.
Тогда произошел один любопытный случай. Одна ученица показала мне письмо американца, с которым она познакомилась где-то на юге. Не помню уж почему обратилась,  то ли хотела посоветоваться, то ли это была проверка меня на «вшивость» со стороны КГБ. Ведь я же, готовясь в Литинститут, выписывал журнал «Советский Союз» на двух языках - русском и английском. Короче говоря, я записал адрес американца и сказал ученице, что напишу ему. И написал, отстучав письмо на пишущей машинке «Товарищества Жъ. Блокъ» - древнем агрегате, которое имело откидную каретку, печатало четыре строки в своих недрах. У нее был также странный шрифт, но русский.
Я забыл о письме американцу, как вдруг к нам пришел зять Николай Платонович Василько. Он был крайне расстроен и даже напуган. Оказалось, что его вызывали в КГБ, а он был членом партии, просили его предупредить меня, что американец - это агент ЦРУ, чтобы я прекратил с ним переписку и чтобы представил в милицию отпечатки всех знаков моего доундервуда вместе с заявлением о его регистрации. Пишущий агрегат упоминается в дилогии «RRR»,  а сотрудник американского посольства в ней получил имя и фамилию моего „краснооскольского” адресата  - Даниэль Гринспен.
Меня крайне возмутило требование о регистрации машинки. Я отнес заявление, но вместе с толстой пачкой оттисков знаков древнего агрегата - не поленился, издевательски отстучал каждый знак  на целой странице и сдал дежурному в горотдел милиции.
По совету Александра Ивановича Саенко отвез рукопись повести «Шоферская легенда» в Харьковскую писательскую организацию. Прочел ее критик Григорий Гельфандбейн, руководивший там работой с молодыми авторами. Мне нужно было знать мнение профессионалов, которые меня и в глаза не видели. Через несколько недель я не без волнения входил в старинный особнячок на Сумской улице.
Встретил меня критик довольно благосклонно. Не стал анализировать повесть, подсказывать, как ее улучшить, ограничился лишь тем, что ее недостатки - следствие неопытности и юного возраста: мне в ту пору было всего двадцать лет. Гельфандбейну почему-то показалось, что я не очень доверяю его мнению, и он вдруг сказал:
- В свое время мне пришлось читать рукопись  молодого Олеся Гончара. Я ему сказал, что он будет писателем. Так что верьте мне: вы тоже будете писателем. Все будет зависеть от вас, от того, как вы реализуете свои несомненные способности к литературному творчеству. А повесть я пока не рекомендовал бы к печати - над нею надо поработать автору…
Надо  ли  говорить о том, что я возвращался из Харькова как на крыльях? Передо мной открывалась дорога в иную жизнь. Но было и тревожно: смогу ли я стать настоящим писателем, ведь это, прежде всего, ответственность перед людьми и самим собой.
- Вы властитель дум наших учеников, - однажды сказал мне директор школы Василий Ефимович Кремень. Не знаю, насколько это было сказано искренне. Но для меня такая оценка стала полнейшей неожиданностью. Василий Ефимович был, как сейчас говорят, трудоголиком, причем великим и неутомимым. Он добился сооружения нового здания школы, при этом старое, еще земской постройки, из красного кирпича, аварийное, кажется, до сих пор стоит. Первая ученическая производственная бригада была организована им, а не на Ставрополье, как принято считать. Производственное и политехническое обучение было лучше всех поставлено у него - в школе, помню, был даже семинар директоров школ района, и мне пришлось им читать обзорную лекцию по деталям машин.
Его заслуженно наградили орденом Ленина. Но я не знал, что он был в плену у немцев, а потом несколько лет провел и в наших лагерях. Поэтому высшая правительственная награда для него очень дорого стоила.
Для того чтобы уволиться из школы, надо было подавать заявление в марте. Поскольку я собирался поступать в Литературный институт и отослал на творческий конкурс повесть и два рассказа, подал заявление, как и положено, в марте. Кремень был очень удивлен моим намерением поступить именно в Литинститут. Мне показалось, что эту новость он воспринял не без иронии. Однако, спустя несколько дней, сказал:
- В Литинституте преподает мой товарищ. Мы вместе были с ним в плену. Борис Бедный, может, слышали о таком писателе?
О Борисе Бедном я в ту пору ничего не слышал. Василий Ефимович, конечно же, сказал мне об этом не для того, чтобы я попросил у него содействия. Об этом не могло быть и речи - он был не такой человек, да и я к таким не принадлежал. К тому же, это было бессмысленно - насколько я помню, творческие работы присылались под девизом.
- Если не поступите, возвращайтесь к нам, - сказал Кремень.
- Нет, я не вернусь, - ответил я, поскольку решил: если не поступлю, то пойду на Красную площадь, крутану ручку на брусчатке, и в какую сторону перо покажет, туда и поеду.



21
Из школы я уволился. Июнь прошел в подготовке к экзаменам и в ожидании результатов творческого конкурса. Миновала и половина июля. И только в двадцатых числах наконец-то пришло долгожданное письмо: творческий конкурс прошел успешно, экзамены с 1 августа. Теперь только бы сдать экзамены.
Больше всего меня беспокоил иностранный язык. И тут я где-то вычитал: если по иностранному языку абитуриент не был аттестован, то он экзамен в этом случае не сдает. Я поехал в свой техникум, разыскал директора, объяснил  суть своей просьбы. И.М. Сокол подергал нервически усом и ответил:
- Мы таких справок не выдаем.
И ушел, похрустывая несмазанными сочленениями.
В Москву я ехал с земляком и молодым поэтом Игорем Демченко. Он тоже хотел поступить в Литинститут, но не прошел творческий конкурс. Наверное, он ехал поступать в другой вуз, но не говорил об этом. Перед поездкой я выписался, не без труда снялся с воинского учета, хотя был признан негодным к воинской службе. Ехал с вещами, не так, как Фрося Кулакова, героиня известного фильма, но пальто было упаковано - я не собирался возвращаться в Изюм.
Вначале мы с Игорем приехали к его родственникам, каким-то Лурье, жившим неподалеку от Белорусского вокзала. Оттуда я поехал на Тверской бульвар, в Дом Герцена, взял направление в общежитие.
Поселили нас человек по шесть в комнатах, где жили обычно двое студентов или один слушатель Высших литературных курсов. Общежитие на Бутырском хуторе было новеньким - его только построили. До этого студенты Литинститута и слушатели Высших литературных курсов жили на литфондовских дачах в Переделкине.
Рядом с моей койкой стояла койка латыша Мариса Чаклайса. Из Грузии приехал Шота Топчиашвили, из Братска бригадир бетонщиков, хватайте выше - бригады коммунистического труда, рязанец Алексей Труфилов. Как выяснилось потом, он блефовал насчет бригады. Из Магадана - Адам Адамов. Кое-кто поступал в институт по второму, третьему разу.
Прежде чем быть допущенным к экзаменам, надо было пройти собеседование на кафедре литературного мастерства. Когда я зашел в кабинет, там было довольно представительное собрание писателей - Всеволод Иванов, Владимир Лидин, Илья Сельвинский, Кузьма Горбунов, Александр Коваленков, Василий Захарченко, критик Александр Власенко, он же ответственный секретарь приемной комиссии. Был здесь и Борис Васильевич Бедный - товарищ по плену моего бывшего директора. Председательствовал заведующей кафедрой Сергей Иванович Вашенцев, хотя тут присутствовал и ректор института Иван Николаевич Серегин.
Наверное, прежде чем вызвать абитуриента, они знакомились с результатами творческого конкурса, с рецензиями и заключением комиссии. Потому что стали задавать мне вопросы по повести. Потом решили проверить мое знание современной литературы. Я несколько лет выписывал «Литературную газету», «Роман-газету», покупал «толстые» журналы, выпуски «Библиотечки «Огонька» - короче говоря, все, что можно было найти в Изюме.
- Какое последнее произведение Вадима Кожевникова вы читали? - спросил Всеволод Иванов.
- «Знакомьтесь, Балуев».
- И каково ваше отношение к этому произведению?
К счастью, я читал чью-то критическую статью об этой повести и был полностью согласен с критиком: перегруженность производственным, организационным материалом в ущерб раскрытию внутреннего мира героя и героев. Так и ответил.
- Ну а что вы читали Всеволода Иванова? - задал вопрос Илья Сельвинский.
- «Партизанские повести», «Бронепоезд 14-69».
Естественно, не знал, что Всеволод Вячеславович написал уже роман «Ужгинский кремль», и что спустя двадцать лет, работая заместителем главного редактора Главной редакции художественной литературы Госкомиздата СССР, я буду выступать за издание этого сложного и глубокого произведения и убеждать в том же главного редактора Андрея Николаевича Сахарова – в будущем директора академического института российской истории.Роман Вс.Иванова вышел в 1981 году.
Собеседование я прошел, получил экзаменационный лист с номером 545. Потом я убедился, что это был шифр для принимающих экзамены. Кому-то после собеседования рекомендовали поступать на заочное отделение, а кого-то вообще отсеивали - к сожалению, и Мариса Чаклайса, с которым мы немного сошлись. Марис Чаклайс со временем стал знаменитым латышским поэтом.
Сочинение я написал или на «хорошо», или на «отлично» - не помню даже темы. Но вот что запомнилось. Сдаю русскую литературу. Вопрос по советской литературе и дореволюционной - в данном случае «Писарев о Базарове». Ответил по советской литературе, а потом заявляю:
- А что Писарев написал о Базарове, извините, не знаю.
- А почему не знаете? - спросил профессор Х.
- Если бы я знал, что написал Писарев о Базарове, то зачем бы тогда поступал в Литинститут? Я ведь поступаю сюда, чтобы изучить литературу.
- Плохо, - говорит профессор, а я кошу глаз на то, как он выводит в экзаменационном листе «хорошо».
Историю я любил, к тому же, накануне прочел проект новой «Программы КПСС», так что получил пятерку без проблем.
Оставался иностранный язык. Какой сдавать? Из немецкого знал, кроме расхожих выражений, только слово besuchen - посещать, чем я не занимался в техникуме, поскольку был освобожден от немецкого языка, как ранее изучавший английский язык. Да и ввели немецкий язык только на третьем курсе. Английским занимался самостоятельно.
Однако я, видимо, расхулиганился, когда вошел в аудиторию и, увидев трех молодых и симпатичных экзаменаторш, решил: пойду сдавать самой симпатичной, пусть она принимает экзамен хоть по китайской грамоте. Направился к самой симпатичной, поздоровался, отдал экзаменационный лист и вытащил билет. Посмотрел  - английский!
Ответил на вопросы по грамматике и стал читать отрывок под названием «In the garden», то есть «В саду». Читал я так: ин дзэ гарден... Довольно ловко справился с переводом.
- Поразительно, - заулыбалась моя красавица, - если бы я не знала, что принимаю экзамен по английскому языку, ни за что не догадалась бы, что вы читаете текст на английском. А перевели совершенно точно.
- Я учил его самостоятельно.
- Тогда все ясно, - сказала красавица и поставила мне «хор».



22
В приемной комиссии обещали тем, кто сдал экзамены, сообщить окончательное решение в двадцатых числах августа. Я вернулся в Изюм, прождал две недели, не выдержал ожидания и поехал в Москву. Плацкартный билет до столицы стоил всего восемь рублей тридцать копеек. Поезда были в пути всего около 12 часов. Да и ходило через Изюм множество поездов кавказского направления. Это теперь билеты от Москвы до Изюма стоят так дорого, что мой 70-летний брат задумал приехать к нам в гости электричками. К тому же, теперь надо переезжать границу - поезда ходят медленнее, чем сорок лет назад! Глупость человеческая беспредельнее Вселенной. А Вселенная бесконечна.
В институте на доске объявлений увидел свою фамилию в приказе о зачислении на первый курс дневного отделения. Верчение ручки на Красной площади откладывалось. В списке всего было около двух десятков фамилий. Человек сорок приняли на заочное отделение - на творческий же конкурс пришло около двух с половиной тысяч заявлений. Естественно, мы гордились тем, что прошли такое чистилище.
Не без оснований мы сравнивали свой вуз с пушкинским лицеем и считали Литинститут его преемником. Это было время, когда вечера поэзии в Политехническом музее проходили под присмотром конной милиции. На общественную арену страны вышло поколение шестидесятников. Они не могли быть политиками, так как в стране политика безраздельно принадлежала коммунистической партии. Поэтому шестидесятники могли быть или литераторами, или учеными.
Многие из наших преподавателей вернулись недавно из лагерей, хотя об этом они не распространялись. Никита Хрущев в перерывах неустанных забот о кукурузе и реформах типа «шило на мыло», собирал в Кремле творческую интеллигенцию и устраивал ей разносы. На весь мир прозвучал скандал с публикацией в Италии романа Бориса Пастернака «Доктор Живаго». Роман как роман, никаких особенных художественных открытий там нет, да и вреда никакого, если бы его опубликовали в Советском Союзе, он не принес бы. От деятельности кремлевских властителей, в том числе и самого Хрущева вреда делу социализма и коммунизма (в этом смысле У. Черчилль совершенно прав) было куда больше, чем от советской литературы и искусства. Такой же разгром был устроен роману Владимира Дудинцева «Не хлебом единым». Хрущев с кремлевской трибуны кричал на Андрея Вознесенского. Художников на выставках Никита позволял себе называть «пидарасами». Потом Евг. Евтушенко опубликовал на Западе скандальную «Автобиографию». Но в то же время Хрущев позволил напечатать в «Новом мире» повесть Александра Солженицына «Один день Ивана Денисовича».
Не стоит усматривать в данном случае каких-либо противоречий в действиях Хрущева. Он понимал, что не только руки по локоть, но и лысина у него в крови. Естественно, всю вину за репрессии валил на Сталина, напяливая на себя тогу верного ленинца. Хрущев хотел отделить Сталина от Ленина, социализм и коммунизм от кровавых репрессий и бесчеловечности сталинского режима. Заодно и себя - от отца народов. Но общество стало сомневаться в правильности самого «верного учения» - вот чего не ожидал Никита.
Ленин пользовался уважением в народе. Нельзя сказать, что мои родители были сторонниками советской власти, однако Ленина они ценили. За то, что при нем в течение всего нескольких лет страна вышла из жуткой разрухи и кризиса - нэп сделал жизнь в стране сносной. Если бы не стреляла в Ленина Фаина Каплан, считали мои родители, то он бы прожил долго и жизнь была бы совершенно другой. Уважение народа к Ленину и стали эксплуатировать Хрущев и другие вожди, причисляя себя к когорте «верных ленинцев».
Из Ленина коммунистическая пропаганда делала бога. Вся отрицательная информация о его кровавой, буквально дьявольской деятельности замалчивалась и каралась самым жестоким образом. «Иконописцы» из числа творческой «интеллигенции», живописующие лживые образы вождя,  процветали. Лгать было прибыльно.
Хрущев же был очень ловким, можно сказать, даже увертливым человеком, умел заметать за собой следы.  При жизни Сталина он был ему верным псом, а после смерти хозяина - шакалом по отношению к нему. По указанию Хрущева  его захоронили в гробу из не струганных досок, со щелями. Это был акт глумления. На разоблачении культа Сталина Хрущев фактически заимел свой культ. И вдруг в последние годы пребывания в Кремле антисталинская риторика почти исчезла из уст Хрущева. Так в чем же причина того, что Никита приуныл?
В то время председателем КГБ был В. Семичастный. Якобы Хрущев вызвал его к себе и дал указание все решения троек и особых совещаний, завизированных им и другими членами политбюро, изъять из архивов и доставить ему. Прошел месяц, второй, а Семичастный не спешит с папками позорных решений. Вызывает его к себе Хрущев, мол, я давал тебе указание, почему не выполняешь? «Его невозможно выполнить, -  ответил Семичастный. - Эти решения рассеяны по всем делам. К примеру, находим внутри справки о собрании в каком-то воронежском колхозе...» Судя по всему, зная превосходно нравы своих подельников, Сталин повязывал их, вынуждал визировать расстрельные списки, а чтобы они не сумели быстро замести следы, распорядился рассеять документы по всем  архивам. Не исключено, что наряду с недовольством антисталинской политикой, не исполнительность Семичастного тоже повлияла на Хрущева.
К нашему несчастью, Никита подозрительно относился к Литинституту, считал, что там учатся барчуки, не знающие жизни. Но это отдельная история.



23
Наш институт был, пожалуй, самым маленьким в стране по количеству студентов. Поэтов, прозаиков, драматургов и критиков на нашем курсе не набиралось и двадцати. Плюс к этому на курсе было десять переводчиков эстонского - в основном высокомерных вчерашних школьниц из Таллинна, и несколько иностранцев-арабов - из Судана, Йемена, Эфиопии, Ирака. Всего на очном отделении, а оно в творческом плане ставилось куда выше заочного, было человек сто двадцать. Но в два раза было больше преподавателей, поскольку для обучения этой чрезвычайно разнообразной публики требовались подчас редкие специалисты.
В том, что студенты очного отделения были более одаренные и в творческом плане более продуктивны, я убедился на собственном опыте. Практически все мои сокурсники-очники вступили в Союз писателей, стали кто известным, кто менее известным, но профессиональными литераторами. Тогда как судьба однокурсников-заочников, а их было почти полторы сотни, мне известна как и история мидян. Кроме одного - Николая Рубцова, который, как и я, на заочном отделении оказался потому, что Хрущев закрыл очное отделение. Но об этом ниже.
Наш очный курс - один из самых заметных в творческом плане. Анатолий Жуков, два Евгения - Антошкин и Богданов, Андрей Павлов, Роберт Винонен, Иван Николюкин, Геннадий Пациенко, Валентин Сафонов, Татьяна Урбель, Марина Кальде, Мусбек Кибиев, Муса Албогачиев, Магомед Атабаев, известный на Западе диссидент Георгий Беляков - это далеко не полный перечень моих однокурсников. Среди них и суданец Тадж эль Сир эль Хасан, приговоренный к смерти на родине еще в те годы, иракский поэт Хиссиб, руководитель писательского союза своей страны, герой ирано-иракской войны, казненный Хусейном за участие в заговоре офицеров.
Судьба поселила меня в 116 комнате вместе с поэтом Иваном Николюкиным, которому помог поступить в институт Константин Симонов. Иван рассказывал, как он ездил к Шолохову, но тот отнесся к его творчеству прохладно. Тогда Николюкин послал стихи Симонову. Завязалась переписка. Иван, будучи весьма одаренным, не мог не обратить на себя внимание знаменитого мэтра, который в свою очередь понимал, что общекультурный багаж у Вани был практически нулевой. Вот он и взял его буквально за руку и привел в Литинститут. К сожалению, Николюкин учился абы как, что и нашло отражение на уровне его творчества. Опираясь исключительно на природную одаренность и эксплуатируя только ее, Иван Николюкин издал десяток-полтора поэтических книжек, но выше среднего уровня так и не поднялся. А мог бы стать большим поэтом. Да и пристрастие к всевозможной халяве мешало - в этом смысле Николюкин опередил наше нынешнее всехалявное общество на несколько десятилетий.
Надо сказать, что жить в одном помещении с поэтом - слишком интересно. Возле него кучковались, по-нынешнему тусовались, пииты со всех курсов. У каждого из них было стихотворение-визитка. У Николюкина такой визиткой были «Сапоги» - «Сапоги вы мои сапоги, С моей левой и правой ноги, Износились вы поровну оба, Довели вас дороги до гроба...» У Евгения Антошкина - стихотворение «Верблюд». Любое свое выступление Антошкин начинал со слова «Верблюд». Делал многозначительную паузу, во время которой мы, слышавшие это на десятках выступлений в различных молодежных коллективах, заполняли украдчивым смешком. «Сено горше песка Соскользнуло с губы... В зоопарке пруды и сады. И зачем тебе здесь Крутые горбы, Если вдоволь воды И еды?..» - вопрошал Антошкин.
У Алексея Труфилова фирменное стихотворение называлось «Штык». «Когда умру, Не ставьте крест. Поставьте штык, Чтоб я и мертвым мог колоться». Алексей, встряхнув роскошными есенинскими завитками, в этом месте набычивался и яростно ел слушателей глазами. Как ни странно, но почему-то стал панически бояться экзаменов за первый семестр. Задумал даже переводиться на заочный. Перед самыми экзаменами получил где-то гонорар и отличился в какой-то точке общественного питания. Я зашел в его комнату, должно быть, с намерением поддержать товарища. Дома был только Роберт Винонен. И тут мне на глаза попалась амбарная тетрадь с надписью на картонной обложке: «Алексей Труфилов. Стихи». Не знаю, какой бес меня подзуживал, но я тут же отредактировал надпись следующим образом «Ляксей Трусилов. Стехи». Разразился жуткий скандал, Алексей едва не прибил Роберта.
Первую сессию Труфилов сдал, однако обзавелся своеобразным хобби. Он написал какое-то письмо Суслову, но, не дождавшись ответа, пожаловался на Суслова Хрущеву. Поскольку и от Хрущева было ровным счетом ни гу-гу, тогда он пожаловался на Хрущева Суслову.
- Я их там перессорю друг с другом, - говорил он азартно нам.
В отличие от труфиловского хулиганства на нашем курсе произошло событие посерьезнее. С нами учился Георгий Беляков, приехавший в Москву из Коврова. Высокий, в очках, он был весьма немногословен. Меня, например, удивляла его манера усмехаться при разговоре. И не понять - это одобрение разговора, или же насмешка. Человек он был талантливым - с первого курса ездил в командировки и печатал в журнале «Огонек» очерки. И вдруг новость - Беляков то ли швырнул какую-то рукопись на Красной площади, то ли передал какому-то иностранцу. Насколько я помню, было собрание не для наказания Белякова, а в поучение нам. Его исключили из института и, кажется, вернули в Ковров. Спустя много лет я встретил его имя и фамилию в каком-то эмигрантском издании, из чего сделал вывод, что он переселился на Запад. Совсем недавно от критика Михаила Петровича Лобанова узнал, что Беляков в России, присылал ему рукопись романа.
С первых месяцев учебы в институте я попал в число подающих особые надежды. Виной была статья Александра Власенко в газете «Литература и жизнь». Он был ответственным секретарем приемной комиссии и, представляя новое пополнение Литинститута, похвально отозвался обо мне и о моей повести, вещи весьма ученической. Мне ведь тогда было всего двадцать один год, один из самых молодых студентов - видимо, Александр Никитич хвалил меня за юный возраст.
Статья возымела действие. Меня тут же избрали в комитет комсомола. Выделяли один пропуск на институт в Кремль на вручение Ленинских премий - он доставался мне. На меня, провинциального парня, вручение в тогдашнем Свердловском зале премий К. Чуковскому, Л. Кербелю, Э. Гилельсу произвело, конечно же, впечатление. Почему-то запомнилось появление среди публики Н. Гудзия - должно быть потому, что кто-то из присутствующего бомонда за моей спиной тихо воскликнул: «Смотрите, Гудзий поздравляет Чуковского!» Что в этом было необычного, для меня осталось тайной. Я-то, темный, думал, что Николай Каллиникович Гудзий является чуть ли не современником Памвы Берынды, автора первого «Лексикона словеноросского». А Гудзий был всего-то на год старше моего отца.
На второй или третий день после выхода статьи А. Власенко  ко мне пришел Павло Мовчан, тогда студент второго курса.
- Сашко, ти знаєш мову. Чому не пишеш на українськiй мовi?
- Паша, я учился в русской школе, в техникуме, где преподавание велось тоже на русском. Родился я там, где по-настоящему ни русского, ни украинского нет. У нас суржик. И шутят так: “Лезла-лезла баба по лестнице, та як упадэ з драбыны!”- объяснял я Мовчану.
- А думаєш на якiй мовi? - допытывался он.
- На русском языке.
- Ти ж можеш думати на українськiй мовi?
- Могу. Но я знаю лучше русский язык.
- Але ж ти можеш писати на українськiй мовi!
- Могу.
- Так чому ж не пишеш!?
Потом Павло изменил тактику. Он разразился тирадой, что Украине не хватает талантливых молодых литераторов, украинская литература переполнена еврейскими писателями. «А такi, як ти, запроданцi, пишуть на россiйськiй мовi!» - вдруг сказал он. Слово «запроданци», то есть «предатели», запомнилось мне на всю жизнь. В тот день, как впрочем, и в последующие десятилетия, мы остались каждый при своем мнении. Но эта тема имела бурное продолжение.
Тут надо лишь заметить, что до поступления в Литинститут я не задумывался над тем, что я по рождению и по паспорту украинец. В Изюме говорили или на русском языке, или на суржике, который основывался все-таки на русском синтаксисе. Люди, которые на бытовом уровне говорили на украинском языке, у нас были большой редкостью, их называли у нас «щирыми украинцами».
Изюм изначально был русским городом, как, впрочем, вся Слободская Украина была территорией Московского государства. У меня даже есть в архиве копия одного документа, в котором говорится, что в темнице содержатся два черкаса - так когда-то в Изюме называли жителей будущей Украины. Однажды я даже схулиганил по этому поводу. В ЦДЛ шло обсуждение книг молодых писателей, в том числе и моего «Сто пятого километра». Представляясь, я сказал: «Родился в той части Украины, которая никогда не воссоединялась с Россией». Сделал  паузу, чтобы зрители могли подумать обо мне, вот, мол, какой бандеровец или что-то в этом роде, а потом уточнил: «Но которая всегда была в составе Русского государства»
В годы моей юности, конечно же, были в ходу слова «хохлы» и «кацапы». Но не было в них того враждебного наполнения, которое характерно для них в конце XX и в начале XXI века. В моем понимании «украинец» был безусловно «щирым украинцем». И поэтому удивила надпись на тоненькой книжечке, которую подарил мне на первом курсе Валентин Сафонов. «Равнинному украинцу от холмистого рязанца» - написал мой однокурсник. Содержание автографа меня, надо сказать, заставило задуматься. «Равнинным» при наличии в Изюме горы Кремянец, отрога Донецкого кряжа, меня назвать было трудно. Но в понимании моих товарищей - я украинец, следовательно, не такой, как они. Прав Егор Исаев, часто употреблявший свою излюбленную формулу: «Чем ближе, тем дальше». Так кто я?

 

 



24
Делегировали меня от института в оргкомитет Клуба творческих вузов Москвы. Это была хорошая задумка. Предполагалось, что мы будем ездить друг к другу в гости, проводить совместные мероприятия, знакомиться с творчеством своих сверстников. Было бы здорово преодолеть разобщенность и незнакомство, расти всем молодым музам единым поколением.
Членов оргкомитета пригласила к себе секретарь ЦК комсомола Марина Журавлева - очень красивая и умная молодая женщина. Она обещала нам всяческую помощь и содействие. Не знаю, был ли у этого дела второй, истинный план, поскольку затевался Клуб творческих вузов на фоне истерических хрущевских поучений творческой интеллигенции. Но нас это не волновало. Собирались мы в горкоме комсомола, спорили, и у нас было гораздо больше эмоциональных идей, чем организационного опыта. В оргкомитете было подавляющее большинство актеров - запомнились лица, если ошибаюсь, то не назову фамилии, двух будущих героев кинофильма «Я шагаю по Москве» и, конечно, шумный и громкий Геннадий Ялович.
Решено было открыть Клуб творческих вузов в гостинице «Юность». Мне поручили организовать и провести литературный вечер в малом зале гостиницы. Просили пригласить на открытие знаменитых писателей.
В те времена гремели мемуары И. Эренбурга «Люди. Годы. Жизнь», публиковавшиеся в «Новом мире». Я нашел его адрес в писательском справочнике и самонадеянно пошел приглашать знаменитость на вечер. Эренбург жил недалеко от института, на улице Горького. Поднялся, если нее ошибаюсь, на четвертый этаж, нажал на звонок. Вышла, судя по наряду, домработница.
- Илья Григорьевич не может принять приглашение, - ответила она.
Меня поразило, что она, не сообщив писателю суть приглашения, решила все за него. Я стал настаивать, чтобы она сообщила Эренбургу: в гостинице «Юность» соберется цвет творческой молодежи столицы. Разве ему не интересно встретиться с будущими писателями и деятелями искусства? Домработница вполуха выслушала меня и скрылась за дверью. Я проторчал под дверью в недоумении: пошла она говорить с писателем, и мне надлежит подождать окончательного ответа или же убираться восвояси. Нажимать на кнопку звонка, напоминая о себе, я не решился. Минут через пять я так и ушел ни с чем Спустя многие годы я узнал подоплеку такого отношения Эренбурга к Литинстистуту. На следующий год, то есть в 1963 году, как свидетельствует мой однокурсник Валентин Сафонов, Эренбург сказал каким-то неизвестным мне однокашникам буквально следующее: "Горький, который в течение всей своей жизни очень многое делал для развития пролетарской литературы, в последние годы стал ей вредить. Самой крупной его диверсией было создание Литературного института..."
По неопытности я приглашал знаменитостей сам. А надо было обратиться к той же Марине Журавлевой, коль она обещала всяческое содействие, попросить помочь пригласить, скажем, Александра Твардовского или Константина Симонова, Леонида Леонова. Журавлева могла обратиться и в ЦК партии. О приглашении Михаила Шолохова и думать было нечего - любое его появление на публике было событием, да и жил он в Вешенской. У меня не хватило даже ума обратиться за помощью к заведующему кафедрой литературного мастерства Сергею Ивановичу Вашенцеву. Ведь в институте вели семинары многие знаменитые писатели - Константин Паустовский, Владимир Лидин, Всеволод Иванов, Илья Сельвинский…
Надо сказать, что шестидесятнические настроения были господствующими в институте. Понятие «шестидесятники» изобретено для собственного удобства теми, кто думает понятиями «декабристы», «народники», «революционные демократы»… Жизнь гораздо сложнее, чем она отражается в понимании тех, кто мыслит ее не иначе как процессом. Поэтому нельзя представлять, что «шестидесятники» представляли собой главенствующее, ведущее направление общественной мысли и художественного творчества в те же шестидесятые годы.
Шестидесятые годы расширили рамки свободы в стране, в первую очередь в сфере художественного творчества. Расширили потому, что позволили это в Кремле. Позиция того же Хрущева была неоднозначна. В стране проводились акции по осуждению Бориса Пастернака за роман «Доктор Живаго» или Владимира Дудинцева за роман «Не хлебом единым»,  но эти романы по своему антисоветскому заряду совершенно не сравнимы с «Одним днем Ивана Денисовича» Александра Солженицына, публикацию которого разрешил Хрущев. Но еще при Хрущеве у него начались неприятности.
Вызов творческой интеллигенции в Кремль, что называется, на ковер, разнос на художественной выставке - обо всем этом в конце жизни Хрущев сожалел. Сколько Никита принародно костерил Эрнста Неизвестного, но потом ведь чуть ли не сдружился с ним. И поразительно, что автор надгробья Хрущева - Эрнст Неизвестный. Черно-белая голова Никиты, напоминающая свиную, производит отталкивающее впечатление.
Неоднозначное отношение к Хрущеву, то есть к политике партии и государства, было и у нас, студентов Литинститута. Нам нравилось, что Никита колотил башмаком по трибуне ООН, но не нравилась дезорганизация в стране всего и вся, которую он затеял. Несомненно, что у Хрущева преобладало разрушительное начало, и в этом смысле он был настоящим большевиком и ленинцем.
Не нравились разносы творческой интеллигенции. Не могло не нравиться и то, что он, как нам стало известно, считал студентов Литинститута «барчуками». Регулярно появлялись статьи о том, что наш институт следует закрыть. Множество пишущей братии в институте получили отказ в приеме по причине отсутствия литературной одаренности. Разве могли они простить такое? Волны злобной враждебности к нам исходили от студентов филфака и факультета журналистики МГУ. Причина та же - многие из них не прошли творческий конкурс на Тверском бульваре, 25. «На писателя нельзя выучить» - таков был приговор враждебных публикаций. Были и ошибки при приеме. Взять того же М. Чаклайса. Но беда в том, что все отвергнутые считали себя достойными учиться в Литинституте.
Не лучшим образом складывались отношения у руководства института с Московской писательской организацией. Причина тут была чисто шкурная: ректор Иван Николаевич Серегин был принципиальным противником того, чтобы отпрыски столичных писателей учились в Литинституте. Москвичей на основное отделение вообще не принимали, поскольку Серегин считал святым долгом вуза находить в провинции одаренную в литературном отношении молодежь и приобщать ее к культурным и интеллектуальным возможностям столицы. На нападки прессы отвечал только наш ректор. Было удивительно, что многие знаменитые выпускники Литинститута не защищали свою альма-матер. Тот же Константин Симонов, например.
Симонов также отказался принять участие в открытии Клуба творческих вузов Москвы. По моей просьбе ему звонил Иван Николюкин и получил отказ от своего покровителя. Должно быть, дружить с Литинститутом в столичном литбомонде в тот момент считалось дурным тоном.
Зато без всяких условий дал согласие Михаил Светлов. Стоило мне набрать номер его телефона и в двух словах изложить суть просьбы, как Михаил Аркадьевич спросил лишь: «Когда и где?»
Всеобщим любимцем наших студентов был Назым Хикмет. Когда я дозвонился до него, моих объяснений ему показалось мало. Он предложил приехать к нему домой, и рассказать о сути мероприятия подробнее. Я попросил разрешения приехать вдвоем. Хикмет согласился.

 

 



25
Эти строки пишутся как раз в дни, когда Хикмету исполнился 101 год со дня рождения. На меня он, как личность, произвел огромное впечатление. Назым Хикмет был первым человеком, лишенным каких-либо комплексов, встретиться с которым мне соизволила судьба.
За полгода до его векового юбилея я написал статью о Хикмете для «Парламентской газеты». Ее подготовили к печати, обещали опубликовать. В это время мне попался текст закона о творческих союзах, принятый обеими палатами Федерального собрания, но отвергнутый президентом страны. Это был настолько никчемный, бездарный и далекий от жизни творческой интеллигенции документ, что я разразился в «Литературной газете» статьей «По заветам Козьмы Пруткова». До этого меня в «Парламентской газете» охотно печатали, главный редактор Л. Кравченко говорил мне, что они как раз таких писателей, как я, и стараются поддерживать. Но после статьи в «Литературке» - как отрезало. Наверное, руководству Госдумы не пришлась по ндраву моя смазь, поэтому и поступила команда воздержаться от публикаций моих материалов.
Одним из козлов отпущения стала статья о Хикмете. Прошло несколько месяцев после юбилея, а статья так и не вышла. Звоню первому заместителю главного редактора Леониду Чиркову, который когда-то был и моим замом и которого я держал на должности, пока он не нашел подходящую работу - главным редактором радиостанции «Маяк».
- Знаешь, Андреич, материал какой-то противоречивый. В одном месте ты пишешь, что Хикмет очень любил Литинститут, а в другом - что он ничего не знал об экзаменах в нем, - заюлил Чирков.
- Так было на самом деле. Я не стану переделывать прошлое. Но это что - основная причина для того, чтобы не печатать материал?! - спросил я в лоб и сделал паузу. К тому же они поступили сугубо по-свински - тянули резину, сказали бы вовремя и прямо, что публиковать не будут. У меня была бы возможность отдать статью в другое место.
Чирков не соизволил заполнить паузу своим ответом. Тогда я сказал, что ноги моей в «Парламентской газете» больше не будет. Да и она, после того как Кремль устроил аутодафе для непокорного телеканала НТВ, стала тише воды, ниже травы. В каждом номере стали появляться несколько материалов заместителей парламентских комитетов, по существу справки, подготовленные помощниками. Сотрудничество с перепуганной газетой, да еще «приватизированной» по отделам группками журналистов, меня не устраивало.
Поэтому пишу о Назыме Хикмете как бы с удвоенным чувством долга - как дань прекрасному и великому человеку и во искупление того, что не опубликовал ничего в дни его столетия.
Кстати, дня рождения как такового у Хикмета не было. С этим необычным обстоятельством в свое время столкнулись в Союзе писателей СССР. У поэта, которого знают во всех уголках земного шара, члена Бюро Всемирного Совета Мира, и нет дня рождения?! Он родился в начале 1318 года хиджры и к тому времени, о каком идет речь, по всем данным созрел к полувековому юбилею. Очень долго высчитывали и решили отмечать юбилей 20 января 1952 года - немаловажное значение сыграло то обстоятельство, что зал имени Чайковского в этот день был свободен. Эта дата и вошла во все энциклопедии.
А осенью 1961 года студенты Литературного института буквально вырывали друг у друга «Литературку».
Родился в 1902-м.
Не возвращался туда, где родился,
возвращаться не люблю.
Трех лет от роду в Алеппо состоял внуком паши,
девятнадцати лет от роду в Москве студентом Комуниверситета…
Хотя еще продолжалась «оттепель», однако искренность и открытость «Автобиографии» впечатляла. Никто, кроме него, не мог быть таким откровенным:
Испытывал безумную ревность
к любимым.
Не испытывал зависти
ни к кому,
даже к Чаплину.
Иногда обманывал женщин
никогда - друзей.
Пил, но не стал пропойцей.
Нам, закомплексованным с младых ногтей условностями так называемого «социализма» и пресловутого «социалистического реализма», агрессивными предрассудками «руководителей литературного процесса», именно не хватало такой вызывающей и возвышающей нас свободы самовыражения.
И вот Назым в Литинституте. Конференц-зал полон. Встречаем стоя и аплодисментами. К удивлению, он не очень похож на турка - седые волнистые волосы с остатками рыжины, тонкий, с горбинкой нос, и огромные голубые глаза. Гордый постанов головы.
Позже я узнал, что голубизну глаз он унаследовал от польского прадеда графа Борженьского (наверняка какого-нибудь родственника Ягеллонов – Боже, как тесен твой мир!) - тот стал пашой и автором первой турецкой грамматики. Еще один прадед - француз, мальчишкой-кадетом поссорился с начальством, выбросился в море, где его подобрали турки. Стал генералом, пашой, представлял падишаха на Берлинском конгрессе 1878 года, где, как известно, председательствующий Бисмарк, по сути, предал своего учителя и старшего друга российского канцлера Горчакова. Россию вынудили отказаться от многих побед над турками. Конгресс по существу посеял в Европе семена двух мировых войн, а пресловутое Мюнхенское соглашение в сущности было его продолжением. Да и нынешние балканские проблемы берут начало от Берлинского конгресса. Однако Мехмед Али-паша дальновидно выступал за предоставление независимости сербам и черногорцам, за что был растерзан толпой.
В роду Хикмета было целое созвездие ярких людей. Несколько пашей. В том числе дед Мехмед Назым-паша, губернатор Салоник. Были и поэты. Удивительной женщиной была мать Айше Джелиле - необыкновенно красивая, художница, независимая, образованная. Из Франции, где постигала тайны живописи, вернулась поклонницей идей французской революции.
Как и прадед, юный Назым становится курсантом военно-морского училища. Турция в первой мировой войне потерпела поражение. В горах Анатолии партизанские отряды во главе с Мустафой Кемалем, будущим Ататюрком, вели борьбу с оккупантами. Курсанты требовали отпустить их к Кемалю и взбунтовались, отказавшись пойти на занятия. Назым и его несколько товарищей были исключены из училища.
Стихи юного поэта-патриота становятся самым ярким явлением турецкой литературы тех лет. Оккупанты настолько обнаглели, что мать поэта однажды вышла на балкон и стала читать французским офицерам, жившим напротив, стихи их соотечественников. Стихотворение Назыма «Пленник сорока разбойников» стало своего рода призывом к топору.
Назым с тремя поэтами-сверстниками выбирается из Стамбула. «Я еду в Анатолию, к Мустафе Кемаль-паше…» Там он встречается со «спартаковцами» - турецкими рабочими, вернувшимися из Германии, и под их влиянием постигает азы коммунизма. Это обстоятельство и разочарование в кемалистах приведет его в Москву, в Коммунистический университет народов Востока.
На склоне лет он часто приезжал в гости к студентам Литинститута. Старался передать нам свой огромный опыт. Быть может, влекло в Дом Герцена потому, что в годы его молодости в нем был Клуб писателей.
Он был блистательным рассказчиком. Не без юмора поведал нам о первых московских впечатлениях. Познакомился с сестрами-коминтерновками. Он не знает русского языка, они - турецкого. Преимущественно разгуливает по Москве с одной из сестер. Она в кожанке, наган на боку. Но, как сказать, что она ему очень нравится? Она приводит его на литературный вечер, представляет поэтам. Ему дают слово. Маяковский подбадривает: «Не бойся, турок, все равно не поймут…» Слушатели награждают Назыма овацией.
На следующий день он читает те же стихи, но летят помидоры и «в голову большие книги». Спутница объясняет, что его приняли за перебежчика. Вчера он был с футуристами, а сегодня - с имажинистами…
Назым познакомился со многими литераторами и деятелями искусства той поры. С Николаем Экком - будущим режиссером знаменитого кинофильма «Путевка в жизнь» - задумал создать две театральные эпопеи: «Государство и революция» и «Империализм, как высшая стадия капитализма». Не больше и не меньше.
Много и с болью рассказывал о Маяковском. Вспоминал его выставку, тоску в глазах поэта. Маяковский оказал на него огромное влияние. Хикмет считал его своим учителем, но не причислял себя к подражателям. Он полагал, что Маяковский и он сблизили поэзию с прозой - новое содержание требовало новой формы выражения. К тому же Хикмет впервые заставил зазвучать турецкую поэзию на площадях, перед народом.
Состав студентов Литинститута был весьма многонационален, и Хикмет заявил нам:
- Я, прежде всего, коммунист, потом - поэт, а потом - турок.
Если бы компартии состояли из хикметов, а не из лениных, сталиных, троцких, горбачевых и ельциных, то коммунистическую идею никому и никогда не удалось бы скомпрометировать. В данном случае Хикмет - яркое подтверждение того, что дело не в идеях, если они, конечно, не людоедские, а в людях, их претворяющих в жизнь. Вышеупомянутые большевики и необольшевики гуманнейшую идею равенства людей и созидания рая на Земле превратили в людоедскую классовую борьбу, концлагеря, наконец, во всесоюзный бардак и всероссийский грабеж.
Хикмет был непримиримым и беспощадным врагом любых условностей.
- Почему я, человек с больным сердцем, должен обязательно уступать место женщине в метро? Зачем в опере текст, который вполне можно произнести обычной разговорной речью, надо петь? - это примеры тех его недоумений, которыми он щедро делился со студенческой аудиторией.
- Всегда пишите набело. Не считайте то, что пишите, черновиком. В жизни нет черновиков. Пишите так, словно у вас никогда не будет возможности вернуться к работе над произведением. Именно так я писал «Легенду о любви…»
Знаменитую свою пьесу он писал в турецкой тюрьме, допуская, что в любую ночь его могут расстрелять. Его за каждую книгу сажали в тюрьму. Подговаривали заключенных расправиться с поэтом, выводили ночами на палубу военного корабля, щелкали сзади винтовочными затворами, имитируя расстрел. В общей сложности его приговорили к 55 годам тюрьмы, из них он четырнадцать отсидел.
На рубеже пятидесятых годов в защиту Назыма Хикмета поднялась мировая общественность. Правящая партия накануне выборов пообещала амнистию, но она вряд ли бы коснулась его. Он решил голодать. Возмущению в мире не было предела. Тысячи телеграмм направлялись турецким властям. Особенно Хикмет гордился своей матерью: почти слепая, она протягивала прохожим газету «Назым Хикмет» и просила: «Не забывайте Назыма Хикмета. Мой сын умирает, спасите его!»
Его поместили в больницу, а потом и освободили. Жил под круглосуточной охраной жандармов. Власти задумали призвать его на службу в погранвойска, чтобы застрелить якобы при попытке перехода границы. Он узнает об этом и бежит из Турции.
Он жил на Песчаной улице, которая носит почему-то имя Георгиу Дежа. Вера Тулякова, жена Хикмета, с приветливой улыбкой сразу приносит чай и покидает кабинет мужа. Но в то же время как бы остается - над письменным столом возвышается ее скульптурный портрет из белого мрамора.
К Ивану Николюкину хозяин сразу начинает относиться лучше - он поэт, которого к тому же опекает Константин Симонов. А я прозаик, да еще родился на Востоке Украины, где турок никогда не жаловали. Более того, я пытаюсь доказать полезность Литинститута, когда хозяин, расхаживая по кабинету, возмущается: «Не понимаю, как можно научить писателя писать?» Стало ясно, что наш институт он воспринимает как клуб писателей своей молодости.
На некоторое время выручает телефон. Хикмет садится на диван и, полулежа, сугубо по-восточному и вальяжно, ведет разговор. Беседа продолжается минут десять, Хикмет называет собеседника Сашей, и при упоминании «Нового мира» мы предполагаем, что звонит Твардовский. Запомнится фраза Хикмета: «Саша, почему-то все думают, что я богатый человек… Увы…»
Назым кладет трубку и спрашивает нас, чем мы сейчас заняты. Я опять высовываюсь, отвечая, что мы сдаем экзамены.
- Какие экзамены?! - он начинает метаться по кабинету, и акцент у него становится сильнее. - Какие писатэлю экзамены? Я подошел к шкафу, - он на самом деле подходит к шкафу, - беру книгу, читаю то, что мнэ нужно и забываю. Зачем я должен забивать свой башка тем, что мнэ ныкогда нэ будэт нада? Для писатэля экзамен - это его кныга!
Волнуясь, он говорил с сильным акцентом. Мое лепетание на тот счет, что мы изучаем филологический курс университета, плюс основы искусств, совершенствуем литературное мастерство в творческих семинарах ни в чем не убеждает хозяина. «Все, - думаю, - разочаровал Назыма в Литинституте. Теперь он никогда не приедет к нам. И не придет на открытие Клуба творческих вузов». Но оказался не прав - как раз идея Клуба очень понравилась Хикмету, и он обещал обязательно приехать в гостиницу «Юность». Мне показалось, что он даже лучше стал относиться ко мне после этого.
- Ты поэт, поэтому никогда не кланяйся властям, - говорит он Николюкину. - Пусть власти кланяются тебе.
Понемногу хозяин успокаивается, садится за свой стол и, глядя на нас проникновенными голубыми глазами, то ли просит, то ли советует:
- Ребята, будьте бунтарами.
И видя, что до нас не доходит смысл им сказанного, поясняет:
- А знаете, почему? - и делает паузу. - То, против чего вы будете в молодости бунтовать, в молодости станете защищать.
Вот уже сорок лет я часто думаю над этими загадочными и мудрыми словами одного из самых легендарных людей ХХ века.
Когда возвращались с Иваном из гостей, то под влиянием Хикмета договорились: если закроют институт, то устроим бунт.
Назым блистал на литературном вечере в гостинице «Юность». Он приехал с Верой Туляковой и сразу же спросил, где тут ресторан. Спустя некоторое время приехал Светлов. Он поинтересовался, кто еще из писателей будет выступать. Я сказал, что Назым Хикмет уже здесь, с женой ужинает в ресторане.
- Ну, Хикмет…- сказал Светлов и, подняв голову, едва ли не развел руками - мол, нам до Хикмета далеко. Бросил на столик потертый, видавший виды портфель, и взял в буфете бутылку пива. Поскольку я не только отвечал за организацию литературного вечера, но и вел его, то от волнения практически не запомнил никаких подробностей.
Помню лишь недоумение Назыма, когда я назвал одного из зрителей, пожелавшего прочитать свои стихи, варягом. Хикмет стал расспрашивать, кто такие варяги, и я, сидя рядом с ним, стал тихонько объяснять. Он тоже был своего рода варягом.

 


Вместо PS. Однажды Войцех Жукровский, возглавлявший Союз польских писателей, кричал мне в лицо:
- Вы предали нас! Мы вам так верили, убеждали свои народы, что вы - надежные наши друзья… А вы нас предали и бросили!
Было это в конце перестройки. Я был начальником управления литературы и искусства Всесоюзного агентства по авторским правам и как раз помогал опубликовать в стране романы Жукровского, которые раньше не могли быть напечатаны. Мне не были обидны обвинения поляка, потому что я думал также. И еще думал, что слова эти ему надо было бы бросать в лицо Горбачеву, поскольку он завел моду предавать всех и вся.
Войцех Жукровский, между прочим, под дулами немецких автоматов рубил камень в карьере вместе с другим молодым литератором - Каролем Войтылой, ставшим папой римским Иоаном Павлом II. А Жукровский, не жалел ни живота, ни общественного лица своего в борьбе за социалистическую Польшу, дружественную нам…
Ни «социализм», ни «коммунизм» наш тут не виноваты. Причина в элементарнейшей непорядочности. Чтобы заслужить благосклонность вашингтонского политбюро, кстати, благосклонность с двойным дном, горбачевы и ельцины платили предательством искренних друзей нашей страны. Как же это не похоже на американское: «Он - мерзавец, но он наш мерзавец!» Теперь с нами дружить побаиваются. Разве что «друг Гельмут», «друг Билл», которого заменил «друг Джордж»... Стыдобища!
Вот и прошло незамеченным столетие Назыма Хикмета. А ведь в самом конце жизни он принял гражданство нашей страны. Он - наш соотечественник. Не ему, если вдуматься, нужен был юбилей, а нам. Слава Богу или Аллаху, творчество Назыма Хикмета вернулось в Турцию, где он почитается ныне как один из величайших своих сыновей.
У нас же, если так дело пойдет и дальше, не будет права называться даже Верхней Вольтой. Мы давно уже паханат Нижняя Вольта, не с ракетами, а с бандитами. И вообще как бы «Третьему Риму» не превратиться в Трою.



26
Хрущев все же закрыл Литинститут.
22 мая 1963 года студентам стало известно, что принято постановление о закрытии очного отделения Литературного института. Не знаю почему, но среди студентов ходили слухи о том, что после того, как мы разъедемся на летние каникулы, вдогонку должны были послать сообщения о закрытии основного отделения и выслать трудовые книжки. Подобная подлость особенно возмутила нас. Утечку информации допустила работница отдела кадров, фамилию которой я, к сожалению, не помню. Можно предположить, что сделала она это не без ведома ректора Литинститута. Серегин в те дни не появлялся в институте - у него был рак крови, и он, должно быть, находился в больнице.
Общежитие в тот вечер гудело. Вспоминали публикации, слухи о том, что Хрущев считал студентов Литинститута барчуками. Кроме, некоторых переводчиков да иностранцев, у каждого из нас было минимум два года трудового стажа. В основном возраст студентов был 25-30 лет, некоторым перевалило за тридцать. К примеру, был у нас такой «барчук» - Герой Советского Союза Петр Брайко. Он был у Ковпака командиром полка, потом начальником разведки соединения. После войны его посадили. И только в 1962 году он, реабилитированный, смог поступить на очное отделение. Многие студенты являлись авторами опубликованных книг, были женаты, имели детей. Их супруги не только воспитывали их, но и поддерживали материально своих мужей или жен. И все это в одночасье обрушивалось.
Наш институт почти за тридцать лет своего существования помог многим сотням одаренных литераторов из всех союзных республик, да и многих зарубежных стран, как говорится, стать на крыло. Финансировался он тогда из средств Литературного фонда - может, в этом была причина враждебного отношения к институту писателей-москвичей? Кроме того, ректор Серегин считал, что на очном отделении должны учиться молодые литераторы из глубинки, а не сынки и дочки московских писателей. Решение Хрущева мы восприняли как величайшую несправедливость.
Но что делать? C Иваном Николюкиным у меня была на этот случай договоренность: бунт! Но в какой форме? Наша 116 комната превратилась как бы в штаб сопротивления несправедливому решению. У нас тогда перебывало много студентов со всех курсов. Не могу назвать всех, давно это было, однако запомнились Анатолий Жуков, Роман Харитонов, Евгений Богданов, Андрей Павлов, Роберт Винонен, Магомет Атабаев, Евгений Антошкин, Леонид Мерзликин, Николай Рубцов, Анатолий Передреев, Мусбек Кибиев, Муса Албогачиев…
Условились, что утром, 23 мая, устраиваем вначале забастовку, то есть не идем на занятия. Дружно являемся в институт, но по аудиториям не расходимся. Вывешиваем плакат-обращение. Кто-то, кажется, Анатолий Жуков, принес рулон обоев и я, поскольку у меня был приличный почерк, написал крупными красными буквами: «Просим партию и правительство отменить решение о закрытии очного отделения Литинститута!» За буквальную точность не решаюсь, смысл был в том, что вначале «просим». Договорились бастовать до тех пор, пока не получим ответа. Если не получим - перекрываем улицу Горького в районе Пушкинской площади. Это было моим предложением: выйти на главную улицу столицы и усесться на проезжей части.
На следующее утро плакат-обращение мы повесили над входом в Дом Герцена. На занятия никто не шел. Начался стихийный митинг. Многие преподаватели нас наверняка в душе поддерживали, но как бы не присоединялись к нам - все равно мы не шли на лекции, поэтому они собрались в учебной части или, как профессор Машинский, наблюдал за происходящим, стоя в двух метрах от толпы студентов.
Доцент кафедры марксизма-ленинизма Михаил Александрович Водолагин, в годы войны секретарь Сталинградского обкома партии, несколько раз брал слово, пытаясь уговорить нас прекратить забастовку. Конечно же, он понимал, что многим из нас это может дорого обойтись. Как опытный партийный работник, он, разумеется, не мог стоять в стороне. Ему удалось уговорить нас перейти митинговать в конференц-зал. Окрыленный успехом, Водолагин снова призвал нас разойтись по аудиториям. Но вместо этого мы вновь вышли во двор института.
Возмущение было всеобщим. Но что-то надо было делать. Если не ошибаюсь, Петр Брайко, несколько раз выступая на митинге, наконец, предложил сформировать делегацию и отправиться в Союз писателей. Немедленно избрали делегацию, и она во главе с «барчуком» Брайко, у которого на груди сверкала Золотая Звезда, отправились искать правды у оргсекретаря Союза писателей СССР К. Воронкова. Когда наша делегация появилась у Воронкова, он тут же позвонил в ЦК КПСС.
На занятия мы не пошли. Стали дожидаться во дворе института результатов переговоров. Только к обеду кто-то из членов делегации, не помню кто, примчался с новостью: Литинститут будет все же заочным вузом, но студенты, которые учились на стационаре, закончат учебу на очном отделении. Конечно, это была победа. Власти пошли на компромисс.
После того, как все успокоилось, парбюро института во главе с Вячеславом Марченко вдруг стало выискивать зачинщиков забастовки. Наверное, требовали назвать имена. Вызывал Марченко и меня. Конечно, я говорил, что только утром узнал о забастовке. Марченко, как мне показалось, довольно формально вел разбирательство. Пройдут десятилетия и вдова  Марченко  - Людмила Михайловна – станет в качестве корректора первой читательницей моей дилогии «RRR». 
Это было второе выступление студентов Литинститута. Первое состоялось в 1956 году, в дни венгерских событий. Я как-то просматривал папки в комитете комсомола института и нашел протокол собрания, на котором некоторых студентов, в том числе Роберта Рождественского, решили исключить на год из института и отправить на освоение целинных земель. Не знаю, перевоспитывался ли Р. Рождественский на целине - об этом я почему-то так и не спросил Роберта Ивановича.
Что же касается закрытия Литинститута, то такие планы в верхах вынашивались давно. 23 февраля 1949 года первый секретарь ЦК ВЛКСМ Н.А. Михайлов в письме Маленкову назвал институт рассадником космополитических тенденций в среде литературной молодежи. И предлагал закрыть сборище эстетов и питательную среду для богемы. Любопытно, что исследователи раскопали в архивах имена и противоборствующих сторон.
Для меня, к примеру, было и остается загадкой исключительно нежное отношение Николая Старшинова к Науму Коржавину. Со Старшиновым я работал в издательстве «Молодая гвардия», и наши отношения, как это следует из автографов на книгах, подаренных мне, носили характер сердечной дружбы. Восхищение Старшинова Коржавиным я слышал неоднократно, в том числе и в те времена, когда это было небезопасно для Николая Константиновича. Остался верен себе Старшинов в этом смысле и в мемуарной книге, к сожалению, явно не законченной, «Что было, то было». Многое для меня прояснилось, когда я прочел в одной книге, что был отчислен из Литинститута и выслан Н.М. Мандель (Наум Коржавин). Что в числе гонимых в то время был Григорий Поженян, а гонительницей была… Юлия Друнина, которую П. Антокольский отчислил за бездарность (?!) А ведь Николай Старшинов и Юлия Друнина учились тоже тогда в Литинституте, более того, поженились. Возможно, что Николай Константинович, человек исключительной деликатности, искупал не столько свою вину перед Коржавиным, сколько вероятную вину Друниной, которую он всю жизнь любил. Но это мои домыслы.
Спустя десять дней после нашей забастовки умер Назым Хикмет. Меня эта новость попросту оглушила. Я в те дни не знал, что в молодости курсант Хикмет тоже бастовал. Смерть своего кумира я переживал очень тяжело. Однако, когда весь институт пошел провожать его в последний путь, я не пошел, сказав Ивану Николюкину, что не хочу видеть его мертвым, пусть он останется в моей памяти навсегда живым.
Во время весенней экзаменационной сессии вдруг очень активно повел себя военкомат Тимирязевского района. Всех наших студентов, кто не служил в армии, стали вызывать на призывную комиссию. В том числе и меня. Медицинская комиссия не обнаружила у меня никаких сердечных заболеваний. Думается, заметить их комиссии вряд ли позволили.
Я по сей день не знаю: попали мы под общую гребенку или же на призыв студентов Литинститута был заказ властей. Хрущев сокращал армию, но парней 1944 года рождения парней было мало. Поэтому загребали всех подряд: мы как-то на стрельбище внутренних войск встретили пожилого солдата из Средней Азии, которого призвали в ВВ, когда ему было за тридцать. Более того, у него было несколько детей. Отцы-командиры не отправляли его, явно незаконно призванного, домой. Им было нужно, чтобы хоть кто-нибудь служил.
За несколько месяцев до 40-летия выступления студентов Литинститута я написал несколько страниц воспоминаний об этом событии, передал их  Елене Кешоковой, но что с ними было дальше - не знаю. Ректор Литинститута Сергей Есин мог бы пригласить нас, участников события, но этого не произошло. Через год умер Иван Николюкин, один из тех, кто знал все в деталях. И таких все меньше и меньше…

 

 



27
Рано утром 5 июля 1963 года я должен был явиться на стадион «Локомотив». С кружкой-ложкой. Съездил в Изюм, попрощался родными и знакомыми, вернулся в Москву. Накануне дня призыва ребята, которые не разъехались на каникулы, устроили мне скромные проводы. Было всего несколько человек: Иван Николюкин, Виталий Касьянов, поэт с курса на год старше нашего, который проникновенно в тот день исполнял солдатские песни Р. Киплинга, и Муса Албогачиев - мой однокурсник, который призывался на следующий день, 6 июля.
- Попадется Хрущев на расстоянии выстрела - пристрелю, - мрачно пообещал я.
Ребята замолчали, обдумывая мое обещание. Тишину нарушил Албогачиев:
- Не ходи завтра, пойдем вместе послезавтра.
- Нет, Миша, - ответил я. - На день раньше уйду, может, на день раньше приду.
Спустя несколько месяцев в газете Тихоокеанского флота «Боевая вахта» мне начали попадаться заметки с подписью «М. Албогачиев, баталер». Но встретились мы лишь через три года, в редакции газеты во Владивостоке, на Посьетской, 22. Меня, как студента института, должны были уволить к началу занятий, то есть к 1 сентября, и я разыскал Албогачиева, чтобы встретиться и тут же попрощаться.  Никогда не забуду, как мы стояли в конце редакционного коридора, у окна. Старший матрос Албогачиев был уже совсем седой. Конечно, он завидовал мне. От обиды у него в глазах сверкала влага. Его, ингуша, горца, какая-то военкоматская сволочь направила служить на флот. Он выжил, когда их депортировали в Казахстан. Но ссылка не прошла даром - у него постоянно отекали ноги, поэтому он ходил, переваливаясь с ноги на ногу. Миша, мы так его называли, потому что он был очень русским человеком, родился всего на год раньше меня, но поступил в институт уже с седеющими волосами. Как он рассказывал, его, четвероклассника, бил комендант рукояткой пистолета по голове за то, что посмел без разрешения послать материал в «Пионерскую правду» и опубликоваться там. Получил в таком виде свой первый гонорар. Не депортация сломила его, а военная служба. Албогачиев потерял интерес к литературному творчеству, учился в институте рекордное число лет - 17. Пройдет еще лет двадцать, и Миша Албогачиев сделает все, чтобы защитить меня от своих соплеменников-чеченцев, которые из-за подлого навета приготовили кинжалы.
На стадион «Локомотив» меня провожала дама, которая доставила мне в те годы немало боли. Это мое сугубо личное дело, к тому же я считаю, что она недостойна какого-либо упоминания. Ее файл давным-давно стерт в моей памяти.
Со стадиона нас перевезли на знаменитую Угрешку. Она кишела призывниками, многие из них были весьма навеселе, играли на гитарах и гармошках, пели и пили. Поскольку за высоким забором кричали друзья, кое-кто пытался вернуться на «гражданку». Некоторые «кантовались» на Угрешке несколько дней. Мне, можно сказать, повезло. Только один раз «посчастливилось» отобедать в угрешской столовке, где одновременно за стол усаживалось не менее батальона.
Вечером я сидел уже в эшелоне. Команда сопровождения состояла из пограничников. Куда нас везут, они не говорили. Эшелон ехал на Восток, но куда - в Сибирь, Среднюю Азию или на Дальний Восток?
Везли нас не в теплушках, классическом средстве передвижения защитников нашего Отечества, а в плацкартных вагонах. Но очень древних - у нашего вагона все время дымилась букса, в нее на каждой остановке смазчики подливали масло. Поневоле вспоминался Гоголь - доедет это колесо или не доедет? И куда?
В каждом купе, где было максимум восемь спальных мест, поместили нас почти в два раза больше. Никаких постельных принадлежностей, одеял, даже матрацев не было. Приходилось спать по очереди, в том числе и на полу. На какой-то станции мы остановились напротив эшелона с досками. В мгновение ока мы натолкали через окна в свои купе досок, а потом соорудили из них трехэтажные нары.
Что это такое - ехать в такой теснотище в июле? Жарища, мокрые тела, открытые окна, сквозняки. Я тут же заболел жутким бронхитом, если не воспалением легких. Потемпературил, оклемался, хотя пот с меня лил ручьем. Хроническим бронхитом в том эшелоне я обзавелся на всю жизнь. К тому же, легкие у меня были слабые с детства, с тех времен, когда я в кадушке секачом рубил махорку.
Один призывник из нашего вагона изобрел метод более комфортного передвижения. На любой остановке он шел в станционный ресторан, заказывал обед. Подвыпив и хорошо закусив, он признавался официанткам, что деньги у него остались в воинском эшелоне. Если они подождут, то он сбегает за ними и рассчитается. Начинал он объяснения с официантками, когда знал точно, что наш эшелон уже отправился.
Официантки вызывали милицию, та препровождала его к коменданту. Тот сажал его на ближайший пассажирский поезд, на котором наш герой и догонял эшелон. После этого его закрывали на день-два в кладовку в тамбуре, где у проводников хранился уголь и дрова. Когда его выпускали, то все начиналось сначала.
Останавливались мы каждый день. Наши вагоны загоняли в какой-нибудь тупик, где нам давали горячее - кашу и чай. Когда наши запасы еды с «гражданки» закончились, нас подкармливали сухими пайками. На остановках мы бежали в продовольственные магазины пополнить запасы продуктов и выпивки. С последним было очень строго. Командир нашей роты, старлей-пограничник, мгновенно разгадал уловку нашего вагона - под видом свежей воды наши ребята хотели пронести ведро водки. Старлей учуял ее и тут же вылил целое ведро под вагон.
В эшелоне я сдружился с Николаем Подгорным, двойным тезкой известного деятеля. Сблизило то, что он любил стихи, особенно Николая Тряпкина, опубликованные, кажется, в журнале «Знамя». Он учился на заочном отделении филфака, наверняка писал и стихи, но не признавался мне в этом.
Года через два я услышу из назидательной информации начальства, что сержант Николай Подгорный погиб на Чукотке. Его во главе наряда пошлют на несколько дней на точку. Наступит первомайский праздник, и Подгорный отправится к геологам за спиртным. Ему дадут бутылку, как и положено, угостят на месте. Однако Николай не доберется до своих - налетит пурга, он заблудится в снежной круговерти и замерзнет в нескольких десятках метров от точки.
О его гибели рассказывали нам в поучение. Дело в том, что когда человек замерзает, кровь концентрируется во внутренних органах человека, тем самым сохраняет тепло. Алкоголь провоцирует прилив крови к внешним частям тела, поэтому выпивший человек быстро теряет тепло и замерзает. Не знаю, может быть, Николай усугубил свое положение приемом таблетки РР. Ее давали пограничникам для того, чтобы при замерзании быстро согреться - препарат на основе никотиновой кислоты действовал по той же схеме, что и алкоголь.
А пока эшелон шел на восток. Просторы России потрясали своими размерами и безлюдьем. Все больше и больше вспоминалась поэма А. Твардовского «За далью даль». На остановках мы покупали у женщин вареную картошку, иногда посыпанную жареным луком, вареные яйца, огурцы, соленые грибы и голубику в газетных кулечках. Не на каждой станции можно было купить жареную курицу, кусок сала, вяленую или жареную рыбу. Голубику в иных местах называли голубицей, а где-то я услышал, что она - бздика. Это скромное меню, меню всероссийской нищеты, господствовало на тысячах и тысячах километров необъятных, богатейших просторов.
Мы с нетерпением ждали встречи с Байкалом. Увидим мы его или наш эшелон не дойдет до него? Однажды утром мы увидели, что слева размеренно лижут берег волны Байкала. Над озером клубился туман. Поезд медленно огибал священное море, словно машинист давал нам возможность побольше полюбоваться им. Весь эшелон во все глотки затянул песню «Славное море, священный Байкал…» Наиболее отчаянные, спрыгнув с поезда, побежали к воде, чтобы зачерпнуть ладонью воды или даже во всей одежде окунуться. И, счастливые, мчались к поезду.
Потом я множество раз бывал на Байкале. Но первое знакомство для меня осталось как знак судьбы любить Сибирь, любить Дальний Восток. И затем многие годы я стремился каждой зимой побывать в Сибири или на Дальнем Востоке, после московской задухи хватануть полной грудью ядреного сибирского воздуха, оттаять и отдохнуть душой среди людей, меньше всего способных на подлость и предательство. Видимо, по этой причине многие меня считали сибиряком.
Недели через три нашего невольного путешествия нас помыли в Улан-Удэ. В оригинальнейшей бане: одежду - на тележку, получаешь кусочек мыла и проходишь, особо не задерживаясь, под многочисленными горячими душами. В другом конце бани нас ожидала прожаренная одежда. Кто забыл вынуть кожаный ремень из брюк - получил его скукоженным, раза в три короче.
Проехали станцию с оригинальным названием - Ерофей Павлович, потом Биробиджан, Хабаровск. Амур-батюшка произвел впечатление, но не такое как Байкал. Стало ясно, что везут, как минимум, во Владивосток.
На станции Иман я увидел в окно женщину с двумя детьми, которая продавала десятка два огурцов. Денег у нас не было - кто же знал, что мы месяц будем ехать через всю страну? Я схватил пальто, которое носил всего один сезон, и побежал к женщине, которая, издали было видно, бедствовала.
- Меняю два огурца на почти новое пальто! - заявил я. - Если некому носить, продадите.
Женщина от неожиданности протянула пару огурцов, а потом, по извечной нашей привычке к справедливости, не хотела брать пальто. Взяла лишь после того, как я сказал, что все равно пальто выброшу, чтобы не досталось «сундукам», то есть сверхсрочникам. Разумеется, можно было одежду отослать за счет погранвойск матери, но, представив ее состояние при получении моих вещей, отказался от этого.
Одежду упоминаю не случайно. Перед самым Владивостоком ребята в нашем вагоне, а потом и всем эшелоне, мгновенно превратились в варваров. Чтобы не обогатились «сундуки», они с азартом и упоением резали ножами, ножницами, лезвиями для бритья свою одежду на полоски. В обуви вырезали дырки. Напяливали на себя эти лохмотья, плясали, орали, бесились. Я впервые видел, как безумие охватывает, словно верховой пожар при сильном ветре, всех. Много позже, в годы перестройки и после нее, наблюдая  коллективное безумие, охватившем одну шестую часть суши, я часто вспоминал наш вагон.
В вагон тогда вбежал наш командир роты, вытащил пистолет и, потрясая им над головой, надрывно орал:
- Прекратить! Немедленно прекратить! Буду стрелять, сволочи!
Разумеется, он не собирался стрелять, но настрой на кромсание одежды подпортил. После варварской разрядки все успокоились. За окном плескалось море, потом нас несколько часов таскали по каким-то тупикам, видимо, опасаясь, что мы откроем закрытые на ключ двери и разбежимся. Подводные лодки стояли друг возле друга в тридцати метрах от железнодорожной насыпи. Нас возили мимо этих лодок  методом туда-сюда до четырех утра.
Наконец-то выгрузили из эшелона. Построили поротно и повели по пустынным улицам Владивостока в комендатуру. Вид у нас был шокирующий, не для слабонервных встречных.
Завели во двор комендатуры. Перед нашим строем появился упитанный подполковник и, показав на одно из зданий, объявил:
- Вот здесь делают пограничников!
После бани, поосновательней, чем в Улан-Удэ, нам выдали обмундирование. На мои слова, что ношу сорок второй размер обуви, получил левый сапог сорок пятого, а правый - сорок третьего размера. Это обстоятельство много месяцев донимало в строю - получал бесконечные замечания двух типов: «убрать носок!» или «убрать пятку!». Вместо родного шестидесятого я охабачил пограничную фуражку шестьдесят второго размера. В этой фураге на учебном пункте я прятал мыльницу, зубную пасту, щетку и станок для бритья - чтобы «не увели». Потом, когда воровство первых дней прекратилось, фурага моя больше не гремела, да и стала намного легче.
Выйдя из здания, где «делают пограничников», мы были неловки, какие-то странные. Из-за торчащих галифе, слежавшихся гимнастерок, сидящих горшками фуражек не узнавали друг друга. И шел от нас густой дух цейхгауза.



28
Судя по слухам, просочившимся в салажные массы, нас должны были погрузить на корабль и отправить на Чукотку. Конечно, целый эшелон призывников не нужен был Чукотке. Вероятнее всего, пополнение ожидали Сахалин, Курилы, Камчатка… Но меня Чукотка особенно возмутила, и я решил, как нынче говорят, от нее откосить.
Среди наших палаток ходили офицеры-моряки, отбирали пополнение в морские части погранвойск. Меня в моряки никогда не тянуло. И вот однажды я увидел в палаточном городке майора-пограничника, но с авиационными знаками различия. «Авиация - мать порядка!» - вспомнил я рассказы служивых о вольных нравах в авиачастях и подумал, что это как раз то, что мне надо.
Майор оказался «купцом» - так называли офицеров, которые отбирали для своих частей новобранцев. Я представился ему, сказал, что перешел на третий курс Литературного института, но вот оказался во Владике. Майор взял мой военный билет и, велев ожидать его, пошел в штаб комендатуры. Спустя несколько часов я вновь увидел майора. Он сказал, что вопрос решен и на следующий день нас отвезут в авиаотряд.
Мы ехали на грузовиках в Лянчиху - так по-китайски назывался поселок в двадцати шести километрах от Владика, тогда уже переименованный в Сад-город. С первых минут природа Приморья меня поразила. Буйство и многообразие зелени, необычные насекомые. С кузова грузовика были видны на кустах сети из паутины и можно было разглядеть самих пауков. Потом, когда мы приехали, и нас разместили в палатках на стадионе, я обратил внимание, что над стадионом порхают какие-то неведомые мне птицы. Оказалось, что это не птицы, а огромные и жирные бабочки махаоны. Вечером воздух над стадионом сверкал от многих тысяч светлячков.
Наш учебный пункт стоял на берегу залива Углового, который в свою очередь был частью залива Петра Великого. Каждый день, не раз и не два, начинал лить дождь. Мой бронхит разыгрался не на шутку. Прошу прощения у читателя, но мокрота у меня была желто-зеленая. Старослужащие, услышав мое «буханье», сказали, что такие как я, не служат. Их комиссуют. Но когда я записался в санчасть, врач в звании подполковника, даже не прослушав меня, заявил, что я здоров.
Это означало, что мне предстояло без какой-либо медицинской помощи с хворью справляться самому. Потом я узнал, что этот подполковник отправил на тот свет солдатика, который обратился с болью в боку. Он и ему сказал, что считает его вполне здоровым. А у солдатика был абсцесс, который, в конце концов, лопнул, и бедняга умер от заражения крови.
У меня сохранилась фотография из тех времен. Я - дневальный, стою у грибка со штык-ножом на поясе. В фураге. На вид мне там лет пятьдесят, не меньше, осунувшееся лицо, мешки под глазами - да я сейчас, на седьмом десятке, так не выгляжу.
Во всех родах войск есть свои курсы молодого бойца. В погранвойсках они называются учебными пунктами. В армейских частях этот курс длится месяц, но в погранвойсках - в три раза дольше. По жестокости и бесчеловечности эти учебные пункты намного превосходят нравы при подготовке каких-нибудь американских зеленых беретов. Кстати, когда пишутся эти строки из Магадана пришло сообщение, что около восьмидесяти молодых призывников в погранвойска заболели воспалением легких, а один из них умер. В сильнейший мороз оставили ребят в гражданской одежде ожидать самолет на летном поле! Сорок лет прошло, а нравы те же.
В учебном пункте было две роты - наша, сухопутная, и морская. Утром нас выстроили на плацу. Командиры рот сделали доклады свирепого вида пожилому майору.
- Я майор Рура, начальник вашего учебного пункта, - представился он нам. - Довожу до вашего сведения, что с этой минуты и до окончания учебного пункта вам категорически запрещается ходить пешком. Вы должны передвигаться строевым шагом или бегом. Пешком имеют право ходить только те, кто находится в суточном наряде - дневальные или рабочие на кухне. Кто будет нарушать этот порядок, тот будет ползать в противогазе вокруг стадиона.
Много позже я слышал, что майор Рура в сталинские времена был чуть ли не начальником лагеря в системе ГУЛага. Вероятно, по этой причине, когда он видел перед собой строй, то его охватывала ненависть и ярость. Но мы же не были еще врагами народа.
Понимаю, что к службе на границе надо основательно готовить. В физическом, морально-психологическом и собственно в военном отношении. Но не с помощью издевательства. С утра до вечера мы рубили строевой шаг, ползали, окапывались, атаковали. Командиров отделений, недавних выпускников сержантской школы, безграничная власть над каждым из нас пьянила. Пацан, но с лычками, мог скомандовать тебе: «Газы!», а потом, когда ты натянешь противогаз, может приказать ползком сделать круг или несколько кругов по стадиону.
У нас командиром отделения был младший сержант Иконников. Мы его невзлюбили сразу, потому что он был, выражаясь современным языком, попросту командиром-рэкетиром. На глазах всего отделения отобрал у рядового Улезько авторучку с золотым пером. Ручку подарила девушка, чтобы он помнил и писал ей письма, но Иконников, получив отказ, устроил Улезько такую солдатчину, с «газами», «пулеметной стрельбой слева», то «справа», «атомными взрывами», рытьем в каменистом грунте окопов, что тот вынужден был уступить сержанту.
Года через полтора по моей милости у Иконникова произойдут крупные неприятности. К тому времени он станет всесильным старшиной отряда, хозяином над рядовыми и сержантами срочной службы. Он был местным, из Владивостока, и, почувствовав бесконтрольность, ходил на ночь в самоволки, пьянствовал. И в то же время за малейшую провинность жестоко наказывал сослуживцев.
К тому времени я стал секретарем комитета комсомола части, и мне ребята пожаловались, что старшина удерживает с них по восемьдесят копеек на подворотнички (при денежном довольствии в 3 рубля 80 копеек в месяц), а выдает куски какого-то желтоватого материала. И принесли мне куски этих тряпок. Я понял, откуда они.
Как-то заместитель командира по политчасти майор Икола, тот самый майор-«купец», обнаружил на складе хранящуюся с тридцатых годов пап-схему, название которой, если не ошибаюсь, расшифровывалось как полетный авиационный план-схема. Эта штука заменяла радио. Она расстилалась на ровном месте и пап-схемщик с помощью тросов открывал или закрывал клапана, меняя красные квадраты на белые или наоборот. Летчики легко «читали» пап-схему, которая была 20 метров в ширину, а 30 - в длину. Размер, кстати, стандартного советского садового участка…
Мы долго смеялись с майором по поводу уникального приспособления, сохранившегося до космической эры. Я даже предлагал на какой-нибудь сопке вблизи китайской границы расстелить пап-схему и поработать несколько дней тросами - пусть ведомство Кан Шэна, главы китайской службы безопасности, поломает голову.
Нас в пап-схеме интересовал красный материал, необходимый для всевозможных планшетов, лозунгов и прочих атрибутов наглядной агитации. Я срезал красный материал, а белый отдал Иконникову на подворотнички для солдат. Но Иконников белый материал «зажал», подождал, пока все забудется, а потом пустил его в продажу. Майор Икола выпучил глаза, он всегда так делал в гневе, когда я рассказал ему о крохоборстве старшины.
- Пойдем к командиру, - сказал он.
Командиром у нас был подполковник, а потом полковник, Лихачев. Воевал летчиком, переучился на вертолетчика. Он был, что называется «голубой костью», офицером-аристократом, который почему-то очень любил, чтобы у солдат сверкали сапоги. Не раз и не два на утренних построениях он приказывал портному части Ермакову выйти из строя и показать, как надо чистить сапоги. Надо сказать, что у Ермакова сияли юхтовые сапоги как никелированные - перед построением он сбрызгивал их даже сахарным сиропом. Если не ошибаюсь, за сапожный блеск ему даже объявили отпуск домой.
И вот я показываю Лихачеву клочки пап-схемы. От брезгливости он к ним даже не притрагивается. Майор Икола добавляет, что есть сведения о самоволках старшины. Высказывает опасение, что доверять такому человеку распоряжаться оружием и боеприпасами рискованно.
- Разжаловать в рядовые. Подготовьте приказ, - сказал командир.
Иконникова не только разжаловали, но и исключили из кандидатов в члены партии. Наверное, тогда не только рядовой Улезько поверил, что все-таки на этом свете существует справедливость. Но добиться ее торжества не так просто.
Но вернемся на учебный пункт. Через неделю новое обмундирование мы протерли на коленях и локтях насквозь. Сержанты были довольны - начальник учебного пункта воочию видел, что они салагам спуску не давали. Потом нас из палаток, поскольку шли и шли дожди, переселили в спортзал. Пошли бесконечные «Отбой!» и «Подъем!», но мы научились раздеваться за тридцать секунд и за сорок пять одеваться.
Особенно меня умиляли так называемые вечерние прогулки. Шли обычным шагом и орали песни - пыль стояла столбом. Когда две с половиной сотни солдат и матросов начинали рубить строевой шаг, то сапоги поднимали тучи пыли. Наглотавшись ее, мы возвращались на учебный пункт и готовились к отбою. И с такими мелочами, производными от воинского идиотизма, приходилось сталкиваться каждый день, а то и каждый час.
Ночные тревоги и марш-броски. К этому времени, слава Богу, торжественные похороны окурков были осуждены. Без них нам хватало сопок, которые в Приморье солдаты называют Дунькиными пупами. Однажды на стрельбище майор Рура построил нас и приказал:
- Кто не может бежать, у кого натерты ноги или кто болен, два шага вперед!
Из строя вышло несколько человек.
- Сержант! - вращая яростно белками глаз, приказывал Рура. - Этим команда «Газы!» и бегом на сопку. Окопаться там, а потом к машинам! Остальных ведите к грузовикам!
Во время такой «подготовки» московский пианист Юрий Николаев содрал с лица противогаз, заорал нечеловеческим голосом и стал зубами грызть камни Дунькиного пупа. Когда подбежал сержант, Николаев замахнулся прикладом автомата…
Каждый день нам казался вечностью. К концу первого месяца нам стало все безразличным. Надо пойти в бой с китайцами, а тогда отношения между нашими странами все время ухудшались, значит, пойдем. Я почувствовал, что отныне способен, не задумываясь, без сочувствия и сожаления убить человека. И самое печальное - меня это не страшило. Должно быть, в расчеловечивании, в превращении солдата в послушный, бесстрашный и бесчувственный механизм и состояла задача учебного пункта.



29
Не помню, как мы принимали присягу. Для нас это означало конец учебной каторги. Во всяком случае, мы вновь обретали право иногда просто ходить. Как предписано человеку Создателем. Еще на учебном пункте я написал небольшой психологический материал «Подъем переворотом» и послал в окружную газету «Пограничник на Тихом океане». Материал опубликовали. Контакт с газетой был установлен. Конечно, мне молодому литератору, надо было служить там, объездить шестнадцать тысяч километров границы. И написать немало произведений о людях тихоокеанского побережья.
Неожиданно после присяги меня назначили химинструктором и командиром хозяйственного отделения. Майор Икола сказал, что меня изберут еще комсоргом роты аэродромного обслуживания. С комсомольской работой я был знаком хотя бы по Литинституту. Там я был заместителем секретаря комитета, и меня хотели сделать секретарем, но я перед избранием сильно отличился в общежитии. Вместо избрания слушалось мое персональное дело, на котором Валентин Сафонов подарил мне граненый, явно старинный фужер, похожий на лампадку, и сказал:
- Саша, вот твоя норма.
- А сколько экземпляров можно принимать? - поинтересовался тогда я…
И вот судьба вновь возвращала меня на путь комсомольской карьеры.
Хозяйственное отделение, «хозобоз», назначение нового командира встретило в штыки. Им, солдатской элите, состоящей из поваров, официанта офицерской столовой, повозочного, к тому же, служившим второй год, а то и третий, командиром прислали салагу-первогодка. По возрасту я был старше их на два-три года, да и жизненный опыт был побогаче, но мое назначение они расценили как оскорбление.
Особенно никак не мог успокоиться повар Скрипник, когда мне дали лычку ефрейтора. Он служил по третьему году, поэтому мог отпустить замечание после отбоя, чтобы все слышали: «Молодому надо банки отбивать, а его вместо этого в командиры». Дело в том, что наша часть когда-то относилась к морской пограничной авиации, и слово банки пришло оттуда, так назывались табуретки. Так что дедовщина была в нашей армии давно, даже в погранвойсках.
Я пригрозил сыграть отделению тревогу и устроить ночной марш-бросок километров на десять. «Давай, салага, объявляй тревогу. Срывай завтрак личному составу и летчикам!» - кричал Скрипник на всю казарму. С большим трудом, но я сдержался. Мне ровным счетом было наплевать, что повара сорвут завтрак и сделают меня виноватым. Я хотел поговорить со Скрипником, но на следующий день, когда попытался затеять разговор, он опять, буквально брызгая слюной, кричал на меня, чтобы все слышали не только на кухне, но и в столовой.
Слухи о неладах в отделении дошли до Иколы, и он вызвал меня.
- Что у тебя творится в отделении?
В своем рассказе я старался смягчить картину, но у Иколы наливались кровью глаза. Он прошел войну рядовым и сержантом, поэтому с нервами у него было не все в порядке.
- Покрываешь Скрипника?! Я все знаю, - сказал он и по телефону приказал дежурному по части прислать к нему повара.
То, что произошло потом, саднит мне душу до сих пор. В моем присутствии майор Икола не только отругал его, но и запретил ходить на станцию Весенняя в вечернюю школу. У Скрипника побелели и задрожали губы. Поскольку поварам, некоторым солдатам и сержантам, которые по роду своей службы освобождались полностью или частично от нарядов, командование части разрешало посещать вечернюю школу. Скрипнику до окончания десятилетки оставалось всего полгода, и вдруг такое наказание.
- И заруби на носу, - сверкал налитыми кровью глазами Икола на Скрипника, - если ты и дальше будешь командиру отделения устраивать обструкцию, пойдешь в дисбат или, в лучшем случае, дембель у тебя будет 31 декабря в половине двенадцатого ночи! Все уяснил?!
- Так точно, - упавшим голосом ответил Скрипник.
- Свободен.
Когда повар ушел, я попытался уговорить Иколу отменить свое решение. Он отругал меня и остался непреклонен. С той поры вражда отделения ко мне никак не проявлялась, но я чувствовал, что она не исчезла. Никаких обязанностей химинструктора с меня никто не спрашивал да и командиром отделения я был формальным.
В чем я был уверен, так это в том, что Скрипник не знал, что означает слово обструкция. И на это были веские основания. Как-то в комнату, где сидел секретарь партийной организации капитан Грекул и я, тогда секретарь комитета комсомола, ворвался командир роты со своим заместителем и ко мне:
- Ольшанский, скажи, что означает слово статус? Я на офицерской учебе докладываю: «Наш статус таков…» А этот умник, - он презрительно кивнул головой в сторону своего заместителя, - дергает меня за рукав и сбивает с мысли замечанием, что статус - это понос. Есть статут, скажем, ордена. Понятно. Так скажи нам: статус -  действительно понос?
Я объяснил, что это слово означает состояние, положение вообще или правовое положение, скажем, статус дипломатического представителя. Что же касается поноса, то его называют жидким стулом.
- Вот видишь, умник! А ты меня опозорил перед всеми офицерами части! - воскликнул Кубанцев и пошел к себе. Его зам, как побитый пес, поплелся уныло за ним.
Когда я объяснял товарищам офицерам значение слова, я не позволил себе удовольствия не то что засмеяться, а даже улыбнуться. Когда у капитана Кубанцева или у его заместителя была возможность заниматься лексическими изысками? Особенно у Кубанцева, который как-то излил мне свою душу. В нашу часть его направили в качестве наказания. Он был боевым начальником заставы.
- Я каждый год ловил и передавал китаёзам по две с половиной сотни их нарушителей. Там же голодуха, вот они и лезут на нашу сторону. А у меня, за столько лет, с нашей стороны прорвался всего один. Всего один! Я говорю китаёзу: «Отдай его мне, я же тебе сотнями твоих возвращаю!» «Моя не может вернуть» - вот и весь сказ. И меня сюда! Я пограничник, а не командир какой-то роты какого-то аэродромного обслуживания!
Рассказ Кубанцева напомнил мне о том, что как-то на вечерней поверке нам объявили, что из лагеря бежал опасный преступник. И показали фотографию. Надо сказать, что такие предупреждения были уже в те времена не такой уж большой редкостью. Отличались в основном в частях Советской Армии - по пьянке расстреливали караулы, угоняли технику, скрывались с оружием. Отличались и пограничники. То старший  наряда прикончит младшего, то наоборот. Однажды какой-то маменькин сынок забросал гранатами заставу, и нас подняли по тревоге искать дезертира и подонка.
А случай Кубанцева запомнился по фотографии бежавшего зека. О нем писали даже центральные газеты. Но не написали о том, что беглеца китайцы попросту повесили на своей стороне, мол, подданных Поднебесной кормить нечем да и своих бандитов хватает. С тех пор, если кто бежал из мест заключения, то только в противоположную от китайцев сторону.
После этого у нас в части и появился капитан Кубанцев. Он, как говорится, на новой должности рвал и метал. Когда к нам приезжало высокое начальство из округа или из Москвы, он униженно просил отправить его на любую заставу. Через много лет я в какой-то газете наткнулся на упоминание о Кубанцеве, начальнике контрольно-пропускного пункта в Прибалтийском пограничном округе.
Между тем напряжение на границе постепенно нарастало. Раньше ее охраняли только с нашей стороны. Китайцы ходили к нам в гости, наши - к китайцам. Отмечали праздники вместе. Правда, в начале пятидесятых годов наши на их стороне взорвали все укрепления, оставшиеся от Квантунской армии. Зачем, мол, доты и дзоты, если мы - братья навек?
Теперь же, в начале шестидесятых, китайцы разворачивали свои погранчасти, строили заставы. Устраивали мелкие пакости на границе. Ходили слухи, что китайские власти местных жителей, которые помнили доброе отношение к ним со стороны наших, выселили в глубь страны, а на границе поселили тех, кто ненавидел нас.
Было странно видеть, как на той стороне шагают строем одинаково одетые сельхозармейцы. И слышать удары колокола - по нему они поднимались, начинали и заканчивали работу. Чтобы наши самолеты и вертолеты не наблюдали и не фотографировали, что происходит на их стороне, китайцы потребовали, чтобы они летали не ближе одного километра от линии границы. Как ни странно, наши уступили. Все это кончилось конфликтом на острове Даманском, потом был и Жаланошколь - на казахстанском участке советско-китайской границы…
На заставах было трудно. Восемь часов службы, четыре - учебы, четыре хозяйственных работ, остальное личное время и сон, если не было тревог. Младшие авиаспециалисты, особенно радисты, входили в состав летных экипажей, и, возвращаясь из командировок в пограничные отряды, рассказывали нам во время перекуров, что происходит на границе.
Но и у нас не было легко. «Через день - на ремень, через два - кухню» - я служил по такой схеме. То есть, через день - в караул, внутренний или аэродромный, старшим внутреннего наряда или дежурным по кухне. Из нарядов я не вылезал. В караулах совсем не мог спать. Ты и начальник караула, ты и разводящий. Спать разрешалось лишь днем, но днем я спал лишь в младенчестве. Если попадал из караула в караул, и такое нередко бывало, то мог поспать лишь в одну ночь из трех.
Однажды глубокой ночью в карауле на аэродроме ко мне, судя по всему, пришел своеобразный глюк. Пригрезилось, что пишу рассказ, и абзац из него вписал в постовую ведомость. Это документ строгой отчетности, с его помощью можно и через годы узнать, кто плохо нес службу или даже совершил преступление. И вдруг среди записей о проверке часовых оказался кусок прозы! Хорошо, что днем наш караул никто не проверял и не обнаружил моих художеств. Когда я показал постовую ведомость заместителю начальника штаба, он засмеялся, но дал мне чистый бланк с печатью. Я переписал в него все записи, за исключением прозаического абзаца, и сдал постовую ведомость.
В часть прибыл новый начальник штаба капитан Чермашенцев. Видимо, ему надо было показать свое рвение, поэтому он влезал во все дыры, придирался нещадно. Причем своим «почему?» он доводил не только меня до кипения. Проверяя караул на аэродроме, он вдруг пристал ко мне:
- Почему у вас нет на окнах караульного помещения щитов? Вас же китайцы гранатами забросают!
- Товарищ капитан, это не у меня на окнах караульного помещения нет щитов, а у вас, поскольку штаб организует несение караульной службы. Мне по уставу караульной службы не положено заниматься обустройством караулки. Извините, но таким я караул принял, таким и сдам.
Разумеется, он не ожидал такого отпора. Чермашенцев написал замечание в постовой ведомости и приказал доложить об этом командиру роты аэродромного обслуживания. Тогда его обязанности исполнял капитан Цитлионок, с которым у меня сложились добрые отношения.
Утром на построении части начальник штаба подошел ко мне и спросил:
- Вы доложили командиру роты о моем замечании?
- Никак нет.
- Почему?
- У меня не было возможности выполнить ваше приказание.
Чермашенцев вернулся на середину плаца, где стоял командир и его замы, и вдруг скомандовал:
- Ефрейтор Ольшанский, два шага вперед! Стать лицом к личному составу! За невыполнение приказа объявляю ефрейтору Ольшанскому пять суток ареста!
- Есть пять суток ареста!
- Стать в строй!
Наказание было несправедливым, явной придиркой. Из караула я мог только позвонить дежурному по части и передать приказание начальника штаба. Дежурному я и так доложил о проверке караула и о замечании Чермашенцева. У начальника штаба, в отличие от меня, был в распоряжении целый день, чтобы отдать приказание командиру роты. Нет, он ждал, когда это сделаю я.
Надо иметь в виду, что смена караула на аэродроме происходила примерно в восемь вечера или даже позже. Сменившийся караул, пока добирался из-под Артема до расположения части, пока сдавал оружие и боеприпасы, пока ужинал, освобождался от забот незадолго до отбоя. Утром он, как и все, действовал по распорядку дня - подъем, физзарядка, строевая или огневая подготовка (щелканье затворами пустых автоматов в течение получаса), завтрак и общее построение части. По мнению Чермашенцева я должен был среди ночи разыскивать командира роты или с утра пораньше? Да и капитан Цитлионок появился на плацу за минуту до команды: «Становись!»
Однако Чермашенцев на этом не успокоился. Утром мне дали пять суток губы, а вечером отправили во внутренний караул. Начальник штаба решил проверить его не ночью, а в первой половине дня, когда начальник караула между сменами дежурных на контрольно-пропускном пункте и часовых должен был спать. Но я не спал.
Вдруг вбегает перепуганный караульный свободной смены с возгласом: «Начальник штаба!» Вообще-то Чермашенцеву надлежало бы по уставу явиться с проверкой с дежурным по части, но он такой мелочью, что начальник караула подчиняется только дежурному по части или его заместителю, пренебрег.
Как и положено, я доложил ему.
- Почему калитка ограждения не закрыта?
- Караульный свободной смены убирал территорию.
-  Я спрашиваю: почему калитка открыта?
- Потому, что люди вас боятся. Караульный увидел вас и бросился в караулку, не захлопнул за собой калитку.
Соответственно я произнес это таким тоном, что вывод об уважении к начальнику штаба со стороны личного состава сделать было совершенно нельзя.
- Почему в плевательнице окурок?! - возмутился Чермашенцев.
- Плевательница предназначена для того, чтобы в нее плевали и бросали окурки, - я продолжал объяснять начальнику штаба, хотя внутри уже все кипело.
У меня врожденная особенность: в гневе я почти не контролирую себя. Страх, инстинкт самосохранения, не говоря уж о банальной осторожности, в такие моменты покидают меня. Поэтому в драках никто не мог меня победить - откуда-то появлялась кошачья ловкость и неуязвимость.
- Пойдемте проверять часовых!
- Пойдемте! - ответил я, цапнул в пирамиде свой автомат и, не помня себя, вогнал в него магазин. Еще одно слово - и патрон был бы в стволе.
Начальник штаба, вообще-то смуглый, в мгновенье стал бледнолицым. Я взглянул ему в глаза - в них был страх. Он отказался от проверки и попятился к двери. Представляю, что у него происходило со спиной, когда он подставлял ее под окна караулки.
Не успел я придти в себя, как вижу: между деревьями мелькают дежурный по части с пистолетом в руке и два сержанта с автоматами наперевес. Начальник штаба, видимо, застращал их тем, что я буду отстреливаться.
Взмокший дежурный приказал сдать караул одному из сержантов. Я сделал соответствующую запись в постовой ведомости. Дежурный закинул за плечо мой автомат и приказал покинуть караульное помещение. Практически под конвоем меня привели к штабу. Я думал, что меня сейчас отвезут на гауптвахту, затеют дознание и потом упекут в дисциплинарный батальон.
Однако меня поджидал старшина отряда Мясин. Он был фронтовиком, требовательным, но справедливым, за что мы его и уважали.
- Что же ты себя повел так с заместителем командира части? - упрекнул он меня.
- Какой из него заместитель командира… Пошел он…
- Ладно, не кипятись. Он же на мякине тебя хочет подловить, - это Мясин сказал вполголоса, предварительно оглянувшись по сторонам. - Возьми лопату и сам знаешь: отсюда и до обеда, - старшина Мясин показал на канаву, которая хорошо была видна и дежурному по части, и офицерам штаба со второго этажа.
После обеда меня вызвал к себе капитан Цитлионок. Он был мягким, добродушным и интеллигентным человеком, совершенно лишенным офицерского самодурства.
- Пойми: ты армию не сломаешь, но она тебя сломает. Исковеркаешь себе жизнь. Во имя чего? Ты же молодой писатель, учишься в таком институте, зачем же воевать с бездушной и жестокой машиной?
- Товарищ капитан, я все это понимаю, но выдержать эти придирки не могу.
- Да наплюй ты на них, в конце концов. У меня есть предложение. Если точнее - просьба. Согласись на должность повозочного. Там ты будешь сам себе хозяин.
- С удовольствием, товарищ капитан.
- Вот и хорошо.
Сейчас, с высоты, или из ямы, прожитых лет я понимаю, что командир части и замполит не позволили Чермашенцеву на ровном месте раздуть конфликт. Если бы я передернул затвор и вогнал патрон в ствол - ничто не спасло бы от дисбата. Меня даже не отправили на гауптвахту - я оказался на конюшне.
Между прочим, потом я с Чермашенцевым неплохо ладил. Во всяком случае, мы относились друг к другу с должным уважением. Через лет десять или пятнадцать я увидел в газете снимок: полковник Чермашенцев в кабине вертолета. Репортаж велся из Западного пограничного округа.

 

 



30
В углу огромной территории нашей части располагался хоздвор. Конюшня со старым одноглазым конем Орликом и свинарник с шестью шустрыми поросятами. В мои обязанности входило содержать это хозяйство. В качестве гужевого двигателя Орлик использовался редко. Разве что подвезти дров к бане. Разумеется, мне предстояло привозить три раза в день отходы столовой и кормить поросят.
При первой встрече коняга прицелился единственным глазом и попытался меня лягнуть. Он был на привязи, и в день знакомства получил лишь воду. На следующий день, получая овес, вел себя с большей терпимостью. В конце концов, он, видимо, расценил меня как неизбежное зло. Отправляя его вечером на выпас, я без седла даже ездил на нем верхом.
На какой заставе Орлик служил раньше, как потерял глаз, для меня так и осталось тайной. Видимо, первая встреча оставила свой след, и поэтому у меня ни разу не возникло желания отнестись к нему по-писательски - хотя бы попытаться представить, о чем думает старый пограничный конь долгими ночами в сарае, что вспоминается ему. Можно было написать превосходную повесть. Но по линии души мы так и остались чужаками.
После первой же поездки за отходами, когда на телегу ставились баки с отходами, все это расплескивалось по дороге и воняло, я решил, что так дело не пойдет. Нашел почти новую бочку, электросваркой приварил в гараже внизу торца кусок трубы диаметром сантиметров двадцать. Сделал золотниковый затвор с рычагами. Сверху к бочке приделал крышку на шарнирах - весь день только бы закрывал да открывал для собственного удовольствия. Причем варил-сверлил сам - все-таки был когда-то слесарем и механиком.
Испытания прошли успешно. Привез отходы на хоздвор без расплескивания. Орлик сдал назад, чтобы отверстие в золотнике оказалось над поросячьим корытом. Дернул за рычаг - содержимое бочки без задержки вылилось в корыто, и поросята дружно зачмокали.
Теперь возле столовой стояли не сальные баки, а выкрашенная в оранжевый цвет бочка на одноколке. Рабочие по кухне по мере накопления отходов выливали или выбрасывали их в бочку. Пижоня, я отправлял Орлика по дороге в обход, а сам шел к столовой напрямую, через спортивную площадку. Расстегнув ворот гимнастерки и заложив руки в карманы, чтобы все видели, что мне, придурку, решительно на всё начхать. В наряды не хожу, автомат не беру в руки - все равно что какой-нибудь сектант. И вообще цвету и пахну. Вы надеялись, что буду пахнуть помоями? Да я к ним после сооружения бочки практически не имею отношения - дернул за рычаг, и всё!
Более того, из подсобного помещения я соорудил себе «кабинет». Выгреб огромное количество перегноя, сделал пол из досок. Стены покрасил известкой, провел электропроводку. Соорудил стол и несколько скамеек - в расчете на гостей.
И они были - новый 1964 год мы тайно встречали в «кабинете». Было человек пять москвичей. К празднику готовились больше месяца. На нашем столе было шампанское в золотой фольге, армянский коньяк, икра, буженина, виноград. Гвоздем застолья был противень с жареными голубями - их на территории части развелась тьма-тьмущая, поэтому отловить пару десятков не составило труда. Мы сидели в белье, в накинутых шинелях. Если бы кто-нибудь нас застукал, пришел бы в изумление. Это был стол протеста. Его изысканный уровень свидетельствовал, что мы тоже люди, а не безмозглая серая масса, обезличенный личный состав.
На конюшне я прослужил около года. Это было самое лучшее время за всю службу. Поскольку, уходя в армию, я перевелся на заочное отделение, то писал в «кабинете» курсовые работы. К этому времени мне прислали пишущую машинку «Москва». Много читал. К примеру, четыре раза подряд прочел «Войну и мир» - для того, чтобы притупилось обаяние романа, и чтобы я мог проникнуть в тайны толстовского мастерства. Свои наблюдения и замечания вносил в тетрадку. На четвертом круге чтения то и дело натыкался на стилевые и смысловые небрежности, описки и несоответствия, но в то же время я замечал хитрости и уловки великого старца.
Чеховскую «Даму с собачкой» я препарировал, буквально разложив рассказ на предложения и слова. На машинке печатал слева предложение из рассказа, а справа - все свои наблюдения и догадки. Почему Чехов написал так, а не иначе. Свои варианты. Пытался даже улучшить чеховский текст - ничего не получалось. И не могло получиться, потому что Чехов никогда не удовлетворялся проходными выражениями и словами. У него, пожалуй, кроме периода Антоши Чехонте, всегда и всё было на несомненно высоком уровне. Эти упражнения стали для меня огромной школой литературного мастерства.
Но я, уходя в армию, прихватил с собой свои рукописи. Юношеским, пухлым и незаконченным романом, однажды разжег в столовой титан. Дрова отсырели и не разгорались. Тогда я пошел в каптерку, взял рукопись романа и разжег ею титан. И подвел как бы черту под периодом юношеского вдохновения и поросячьего пафоса.
Впрочем, на втором курсе на семинаре обсуждался мой рассказ «Вера». К этому времени я перешел в семинар Виктора Полторацкого. От Бориса Бедного я ушел не потому, что он меня в чем-то не удовлетворял. Я его всегда ценил как мастера прозы, за взыскательность к литературному творчеству. Более того, Борис Бедный находился в апогее признания и славы - наконец-то, закончились его киношные страдания, и фильм по его сценарию, популярные по сей день «Девчата», вышел на экраны. Мало кто знает, что место действия фильма - лесоповал - отнюдь не случаен. Борис Васильевич угодил в немецкий плен, потом в наших лагерях рубил лес. На основе лагерных впечатлений написал изящную, жизнеутверждающую да еще проникнутую незлобивым юмором повесть, а потом и киносценарий…
- Ребята, параллельно с нашим семинаром на курсе будет еще семинар прозы. Руководить будет Виктор Васильевич Полторацкий. Поэтому я хочу, чтобы несколько наших семинаристов перешли к нему. Никого не принуждаю и никого не удерживаю. И не обижусь, если кто-то уйдет к Виктору Васильевичу, - объявил как-то нам Борис Бедный.
Я ушел к Полторацкому, потому что было важно послушать уроки другого мастера. Виктор Полторацкий до этого был главным редактором газеты «Литература и жизнь», преобразованную в те времена в еженедельник «Литературная Россия».
Разумеется, никто не говорил нам об истинных причинах того, что Полторацкого не утвердили главным редактором нового еженедельника. Дело было в том, что его дочь вышла замуж за Владимира Максимова, который в то время учился на Высших литературных курсах при Литинституте и который уже был известным писателем из числа инакомыслящих. В качестве утешения тестю непокорного зятя дали семинар прозы…
А тут и я со своей «Верой». В нем героиня по имени Вера рассказа заболевает раком крови. Конечно же, я писал о том, что наша вера в коммунизм и светлое будущее заболела неизлечимой болезнью. Это как бы в ответ на хвастливое хрущевское, что «нынешнее поколение будет жить при коммунизме». Рассказец так себе, но мне нужно было припрятать мысль на эзоповом уровне.
- О чем вы написали рассказ? - спросил меня в лоб Виктор Васильевич.
Не мог же я, в конце концов, на институтском семинаре выкладывать  истинный замысел. Ведь умному - достаточно. И поэтому я дал весьма уклончивый ответ, ссылаясь на судьбу героини.
У Полторацкого была привычка встать во весь почти двухметровый рост, остановиться перед нами в профиль, поднять хищно подбородок вверх, закусить верхнюю губу, а потом повернуться к нам и высказать свою мысль.
- Здесь чувствуется огонек таланта, - сказал Виктор Васильевич, - но…
И это «но» растолковывал мне и моим товарищем часа полтора. Не оставил и запятой от моего опуса. Разложил все по полочкам и методично «разгромил». Поэтому, когда я на конюшне взял в руки «Веру», то тут же вспомнил наш семинар, и вновь стало стыдно за неудачный рассказ. Совершенствовать его не было смысла. Да еще с таким подтекстом.
Был смысл заняться рассказом «Сто пятый километр». Он приснился мне еще на первом курсе. По железной дороге паровоз ездит мимо домика обходчика. Машинист паровоза знает все семью обходчика, она становится ему близкой. Но он для них - машинист одного из многих десятков паровозов, которые проезжают мимо сто пятого километра. Машинист собирается к ним в гости, но железную дорогу электрифицировали, а его паровоз становится маневровым. Когда в очередной раз машинист едет на узловую станцию промывать паровозу котел, то домика уже не было. К этому месту вплотную подходили строящиеся многоэтажные дома.
Тогда, на первом курсе, я утром на столе обнаружил лист бумаги с не очень разборчивыми каракулями. Расшифровывая их, вспомнил свой сон, и как спросонок посреди ночи записывал его. Бесхитростный сюжет привлекал какой-тот глубинной тайной, которую мне следовало познать. Сон был из детства - мимо нашей хаты тоже проносились поезда. Но сокровенный смысл был не из детства. Так в чем же он?
На конюшне я делал вариант за вариантом, хорошо, что в рассказе не было и десяти страниц. Выверял каждое слово, пытался моделировать заново все ситуации, но загадка от меня ускользала. Я ее чувствовал, но это следовало выразить в словах. Когда, казалось, рассказ закончил, послал в журнал «Огонек». Оттуда пришла равнодушная отписка какой-то литдамы, я таких называю ремингтонными барышнями, которая меня так возмутила, что спустя годы в «Библиотеке «Огонек» напечатал в своей книжке  в первую очередь рассказ «Сто пятый километр».
Надо сказать, что работа над этим рассказом и сделала меня писателем. Может, на сотом варианте, который я после демобилизации писал уже в Изюме, мне открылась мучившая столько лет загадка. Сидел я урочище Змиевском внутри огромного куста боярышника, писал очередной вариант и вдруг - озарение. Ведь сон был о том, что ускоряющиеся темпы жизни, научно-технический прогресс отдаляет людей друг от друга! Это лишь видимость близости, создается иллюзия доступности человеческого общения, да и, если присмотреться, это полублизость, одностороннее душевное движение. И мне стало понятно, что в произведении может быть уровней понимания и соответственно уровней содержания больше одного. У примитивного произведения - всего лишь одна мыслишка, сиротливое, неметафоричное содержание. Поэтому в некоторых моих произведениях есть разные уровни содержания - что-то наподобие матрешки. Неподготовленный читатель увидит одно, а искушенный - совсем иное. Подлинное искусство не может быть плоским или довольствоваться трехмерным измерением - оно само четвертое, пятое и так далее измерение. Именно это позволяет делать вывод о божественном начале художественного творчества. Откуда, если не оттуда, могла мне придти мысль о том, что технический прогресс отдаляет людей друг от друга?
Ни один рассказ не сыграл в моей судьбе такую роль, как «Сто пятый километр». В 1968 году меня, заочника, встретил Валентин Солоухин. Он поступал в институт из Донбасса, поэтому мы считали друг друга земляками.
- Хочешь работать в журнале?
И он буквально за руку привел меня к Киму Селихову, будущему первому заместителю секретаря правления Союза писателей СССР, а тогда - главному редактору журнала «Комсомольская жизнь». Особенностью этого журнала было то, что на партийном и профсоюзном учете его работники состояли в отделе комсомольских органов ЦК ВЛКСМ. И считались работниками ЦК.
- Кимуля, возьми его на работу. Не пожалеешь, - отрекомендовал меня Валентин.
Ким Николаевич пригласил заведующую отделом комсомольской жизни Галину Семенову, в будущем члена политбюро ЦК КПСС последнего состава. Прикрывая якобы лениво веками зеленоватые глаза, Галя слушала меня и разглядывала. Потом попросила дать ей что-нибудь почитать. Я дал «Сто пятый километр» и приехал за ответом, как и договаривались, через неделю.
- Вы можете выйти завтра на работу? - спросила неожиданно Галина Владимировна.
- Конечно.
- А рассказ я отнесла Олегу Попцову, главному редактору журнала «Сельская молодежь». Напечатают в ближайшем номере.
Подобное везение, пожалуй, было единственным в моей литературной жизни. К этому же «Сто пятому километру» в отзыве на мою дипломную работу прицепился Борис Зубавин. Когда принимали в Союз писателей, то на приемной комиссии предавал его анафеме однокашник Владимира Набокова по Тенишевскому училищу, лагерный сиделец Олег Волков. «Ну что это за рассказ - ездит паровоз, машинист собирается приехать в гости к обходчику и не приезжает. О чем рассказ?» - пересказывали мне выступление старика Волкова. Валентин Распутин писал мне, что рассказ я, по его мнению, засушил.
И в то же время Сергей Есин, тогда главный редактор литературно-драматического вещания всесоюзного радио, даже причмокивал от удовольствия, расхваливая рассказ его же автору. А Виктор Вучетич, бывший заведующий отделом литературы «Сельской молодежи», как-то признался мне:
- Прошло двадцать лет, а я твой «Сто пятый километр» помню почти наизусть.
А опубликован был рассказ под нелепейшим названием «Жил обходчик…» Так окрестил его Олег Попцов, опасаясь, как бы название не намекало на пресловутый сто первый километр, за который высылали из Москвы все «неблагонадежные элементы».
Недавно при поисках в своем безобразнейшем архиве я наткнулся на такую рецензию о «Сто пятом километре»: «Получили Ваш материал… В целом же рассказ слабоват. Тема не раскрыта. Автор хотел показать процесс созидания, любовь к труду, становление характера, Однако показано это поверхностно. Отсутствие четкой тематической линии и привело к безликости рассказа… С дружеским приветом литконсультант «Советской России Е. Семина». На письме «подруги» штамп – 1 окт 1965.
Из всей этой истории я раз и навсегда сделал вывод: надо никого не слушать, в том числе и тех, кто хвалит, поскольку они страшнее тех, кто ругает. В литературе лучше всего ставить на одну лошадку - на самого себя. Если тебя не понимают, то тут твоей вины нет. Дождись понимающих.
В итоге моя настойчивость в литературной конюшне по поводу рассказа «Сто пятый километр» была вознаграждена сполна.



31
Промозглым октябрьским утром солдат и сержантов привели в клуб. Перед нами выступил майор Икола. С влажным блеском в глазах он сообщил, что в связи с состоянием здоровья верный ленинец Никита Сергеевич Хрущев освобожден от занимаемой должности. Наверное, окружное начальство не сориентировало майора должным образом, и поэтому он стал расхваливать на все лады Никиту Сергеевича. Чем больше хвалил, чем больше влагой поблескивали майорские глаза, тем личный состав вел себя возбужденнее и радостнее.
Ведь из дому им приходили вести о том, что в магазинах полки совершенно пустые. За хлебом вновь очереди - это после того, как Никита распорядился в столовых подавать хлеб «бесплатно». Уроженцы северных краев знали о кукурузной авантюре Хрущева. Прекрасное растение, дающие в теплых краях, богатые урожаи, было скомпрометировано в глазах населения.
У меня по поводу отставки Никиты тоже не было никакого сожаления. В тридцатых годах не без его участия расстреляли или отправили в лагеря множество москвичей. За успехи в деле обострения классовой борьбы его бросили на Украину – достреливать «врагов народа».
К тому времени я уже имел хотя бы смутное представление о вине Хрущева за жесточайшее поражение наших войск весной 1942 года под Харьковом. Воочию видел, что дало хрущевское гонение на приусадебные хозяйства, по существу вторая коллективизация на селе, когда у людей насильно «выкупали» коров.
Гонение на деятелей литературы и искусства, травля Литературного института и его закрытие - тоже было делом рук или Хрущева, или его нукеров. Преодоление культа Сталина произошло бы и без Никиты. Тут он проявил себя как политический спекулянт. Тем более, что хрущевская борьба с тенью диктатора носила в сильнейшей степени шкурный характер: ему хотелось отмежеваться от репрессий, выдать себя чуть ли не жертвой, но в то же время разыскать в архивах и уничтожить расстрельные списки, на которых стояла его подпись. Мальчики кровавые в глазах, а не демократические убеждения двигали Никитой. Поэтому у меня всегда вызывали отвращение потуги отмыть этого зловещего черного кобеля из сталинской своры, представить его чуть ли не отцом русской демократии.
Между тем Икола, видя, что его минорные словеса по поводу ухода Хрущева от дел вызвали у нас явно противоположный эффект, рассвирепел. Он был слишком бездарным политработником и поэтому не остановился, а продолжал нас, что называется, не убеждать, а принуждать думать так, как он, согласиться с его оценкой случившегося. Глаза у него покраснели, лицо приняло обидчивое выражение, он перешел на крик, но это только усугубляло его провал.
- Встать! - не помня себя, заорал майор. - Старшина Мясин, приказываю провести немедленно четыре часа строевой подготовки с личным составом! И строевым шагом - от клуба до стадиона! С песней! Выполняйте приказ!
В воспаленном от обиды сером веществе Иколы, должно быть, роились мысли если не о бунте личного состава, то, во всяком случае, о полном неприятии лицемерной трактовки отставки, которая исходила из Кремля. Не знаю, что он докладывал в политотдел округа, но вряд ли заикнулся о том, что обрадовавшимся солдатам и сержантам «подарил» по случаю отстранения Хрущева.
В тот день шел дождь. Мы рубили строевой шаг, разбивая сапогами лужи на стадионе и обдавая друг друга брызгами грязи. И орали строевые песни. Дул холодный ветер, и шинели стали твердеть, покрываясь ледяным панцирем. Что в нашем сознании могло породить несправедливое, дуболомное наказание? Опять же - противоположное тому, которого ожидал Икола.
Пока я тянул повыше ногу и рубил шаг, у меня созрело решение. После того, как мы, четыре часа спустя, вернулись в казарму, я пошел в штаб, поднялся на второй этаж и постучал в дверь кабинета Иколы.
- Войдите! - услышал я рассерженный голос Иколы.
Когда я вошел, у него белки глаз были еще красными. Должно быть, получил соответствующий нагоняй от командира части.
- Разрешите обратиться, товарищ майор?
- Ну что тебе…
- Товарищ майор, если партия освободилась от такого негодяя, как Хрущев, то я хочу быть в рядах такой партии.
Замполит от неожиданности обалдело смотрел на меня. Своим заявлением я воздавал должное и его политинформации, а также четырем часам строевой подготовки. Наказать солдата за то, что он желает вступить в ряды родной коммунистической партии - на такое даже Икола вряд ли решился бы.
- Подавай заявление, - сказал Икола и отпустил меня.
По всей вероятности о характере моего заявления сообщил начальству в округ, и оно там явно понравилось. Меня приняли в кандидаты. Кандидатскую карточку я получал в штабе округа во Владивостоке. Газета «Пограничник на Тихом океане» располагалась там же. Зашел и в редакцию, чтобы познакомиться. Меня повели к редактору газеты майору Устюжанину.
Недели через две в часть поступил приказ начальника штаба округа, если не ошибаюсь, генерала Ильина, о моем откомандировании в распоряжение редакции окружной газеты. Мне поступила команда сдать оружие и приготовиться к отбытию во Владивосток. Я все сдал, собрал в вещмешок нехитрое солдатское имущество, принес с конюшни пишущую машинку и папку с рукописями. Мне должны были дать увольнительную, проездной билет.
Вызвали к майору Иколе. Опять красные глаза, обида на лице.
- Рано собрался! - встретил он меня возгласом, потрясая какой-то бумажкой. - Здесь написано: «без исключения из списков части». Что это такое? Пусть забирают с исключением из списков. Так что никуда ты не поедешь! Возвращайся на свою конюшню!
Казалось бы, нормальный человек, не солдафон, радовался бы, что его солдата берут в редакцию. Тем более, что солдат - молодой писатель, учится в Литературном институте. Нет, вместо этого он возвращает его на конюшню. Как все это можно назвать? Предоставляю возможность подыскать название самим читателям.
Чтобы найти веский повод для отмены приказа начальника штаба округа, Икола придумал не столько для меня, сколько для себя губительную ложь. Он позвонил начальнику политотдела округа и попросил не выполнять распоряжения начальника штаба, поскольку-де Ольшанский является секретарем комитета комсомола части. Начальник политотдела, должно быть, дал нагоняй редактору газеты за попытку лишить воинскую часть комсомольского вожака. Василий Иванович Устюжанин, с которым меня связывали потом годы дружбы в Москве, почему-то не смог доказать в тот момент, что я не секретарь комитета комсомола, а повозочный, на попечении которого одноглазый Орлик да шесть поросят. Должно быть, подумали, что я врал. В штабе округа никому и в голову не могло придти, что замполит авиаотряда так беспардонно лжет.
Разумеется, меня это возмутило. Написал в «кабинете» на конюшне письмо в Совет Министров СССР. Ни на кого не жаловался, а просто писал о своей судьбе. Времена Хрущева, когда он поучал творческую интеллигенцию, прошли. Неужели в стране, спрашивал я в письме, студентов Литературного института девать некуда, что их надо призывать на армейскую службу и чтобы они, как хрущевский свинарь-маяк Жук, который оказался полицаем, там кормили свиней?
Помнится, в часть приезжал какой-то подполковник из округа, который говорил со мной на общие темы. На прощание он сказал, что я хорошее письмо написал. Потом вдруг командир части увидел меня на утреннем общем построении и удивленно спросил:
- А почему вы в строю? Было же принято решение о вашем увольнении!
- Нет, нет, нет…- подскочил к нему Икола и буквально за руку отвел его в сторону.
Я больше чем уверен в том, что благодаря исключительно Иколе прослужил еще два года. Вскоре пришло письмо из Главного управления погранвойск, подписанное генералом Матросовым. Очень обтекаемое письмо. Где-то затерялось в моем архиве или я его выбросил по причине незначительности содержания. Лет через десять Матросов станет командующим погранвойсками всего Союза.
Прошло еще какое-то время, и меня «избрали» секретарем комитета комсомола. Кандидатура секретаря комитета комсомола, который по должности являлся инструктором комсомольской работы, поступала на утверждение начальнику политотдела округа. Когда соответствующая бумага легла на стол начальнику политотдела Аникушину, тот рвал и метал по поводу вранья Иколы. Вероятно, ему тоже досталось из-за моего письма. Но виноватым считал он Иколу - мало того, что он обвел вокруг пальца его, начальника политотдела, так еще попытались столкнуть с начальником штаба войск округа.
С этого момента карьера майора Иколы, моего злого армейского демона, закатилась. Ко всему прочему, он продолжал конфликтовать с окружным начальством. Как в свое время меня, присмотрел он среди новобранцев молодого художника. Но и штаб округа обратил на него внимание - рисовать им всякие графики да диаграммы. Дали команду причислить его к отдельному батальону связи, дислоцировавшемуся в самом Владивостоке.
Учебную подготовку молодой художник Анатолий Лебедев проходил в Посьетском погранотряде. Майор Икола ожидал момента, когда молодое пополнение примет присягу. Ибо после этого молодых распределяли по частям. Он направил меня с бланками командировочного удостоверения и проездными документами для рядового Лебедева в день его присяги. В мою задачу входило похищение этого рядового до приезда сопровождающих из батальона связи. Я даже переночевал в палатке учебного пункта. А утром вместе с Лебедевым поехал в свою часть.
Спустя день или два приехавшие из батальона связи обнаружили пропажу. Конечно, все видели, что приезжал старший сержант с авиационными эмблемами и забрал солдата. Икола сделал вид, что он и слыхом не слыхивал о том, что на Лебедева «глаз положил» штаб округа. Он отобрал его, как всегда делал, в комендатуре из прибывшего пополнения. Пошла борьба за солдата, но, в конце концов, Иколе приказали доставить его в штаб округа.
Эта миссия выпала тоже мне. Лебедев к тому времени освоился в просторном помещении в клубе, рисовал не только всевозможные планшеты для огромной территории нашей части, но и живописал для души - круп гнедого коня. Надо сказать, что способности к живописи у него сочетались с потрясающей наивностью.
- Ты хочешь заниматься живописью у нас или графиками в округе? - спросил я Лебедева в электричке.
- Не хочу я чертить графики.
- Тогда послушай моего совета, - приступил я к выполнению секретного плана, который одобрил Икола. - Единственная возможность вернуться в часть - это зарекомендовать себя в штабе округа разгильдяем и нарушителем дисциплины. Для начала - рвани в самоволку. Возможности для этого будут большие. Выпей для запаха и попадись в руки патруля Тихоокеанского флота - они всегда придираются к тому, почему мы в фуражках, а не в пилотках. Но не перегибай - можешь угодить в дисциплинарный батальон.
Примерно месяц спустя Лебедев вернулся в нашу часть. Потом  стал членом Союза художников и однажды написал мне письмо. Разыскав меня в Москве, позвонил…
История с Лебедевым забылась. Однако генерал Аникушин не простил Иколе вранья. Не раз Икола, как обычно с влажным блеском в глазах и соответствующим выражением на лице, говорил мне после совещаний в политотделе округа, как опять Аникушин вспомнил о том, что в авиаотряде так успешно занимаются воспитанием личного состава, что молодого писателя, студента третьего курса Литературного института отправили на конюшню кормить свиней.
Видимо, исправляя оплошность в глазах окружных политотдельцев, Икола, как говорят солдаты, стал бросать мне лычку за лычкой. Когда я появлялся в округе у своего комсомольского начальства, капитан Богомаз, впоследствии мой добрый и верный друг на всю жизнь, говорил мне:
- Саша, опять в новом звании?! Если так дело пойдет и дальше, ты демобилизуешься генералом! - смеялся Виктор Акимович.
С тех пор окружная газета в материалах о нашем авиаотряде употребляла только такую формулировку: «в части, где комсомольским работником А. Ольшанский» или же - «секретарем комитета комсомола». Тем самым работники редакции напоминали командованию авиаотряда, особенно Иколе, о некрасивой истории со мной. Табу на фамилии моих командиров действовало вплоть до моей демобилизации. Формулировка «где служил» была бы, конечно, слишком. Такое хулиганство в те годы было невозможным для военной прессы.
Но генерал Аникушин и через годы после моего увольнения так и не смог простить Иколе отношения ко мне. Пока он возглавлял политотдел округа, Икола не рос ни в должности, ни в звании. Последний раз Аникушина я видел на фотостенде здания Агентства печати новости. Фотограф запечатлел генерала, стоящего в печальных раздумьях над гробами пограничников, попавших в плен в боях на острове Даманском и замученных китайцами. У многих были выколоты глаза, разорваны штыками переносицы…
Василий Иванович Устюжанин, служивший в редакции журнала «Пограничник», говорил мне, что Аникушин часто спрашивал обо мне. Меня это удивило. Ведь с ним я встречался считанные разы, да и то вместе с другими секретарями комитетов комсомола. В кабинете во Владивостоке, на контрольно-пропускном пункте «Находка», где проводился семинар для комсомольских работников округа. Сохранилась фотография участников семинара. Вот и все. Наверное, по этой причине не навестил старика вместе с Василием Ивановичем. А надо было сделать это при его жизни.



32
Время тянулось медленно. В наряды я ходил всего несколько раз в месяц, да и то с разрешения Иколы. Как правило, помощником дежурного по части. Летуны к политаппарату относились неважно. Выходцы из ВВС, они привыкли, что замполит, инструкторы по партийной и комсомольской работе тоже были летчиками, штурманами, бортинженерами. А мы были пешими. Несколько раз с экипажами я вылетал в линейные погранотряды, но сразу же  понял, что мешаю экипажам, которые меня принимают за соглядатая Иколы. Если бы они знали всю сложность наших отношений!
После того, как я добился разжалования старшины Иконникова, рядовые и сержанты меня стали уважать. Хорошие отношения, я бы даже сказал доверительные, сложились со многими офицерами. С Иколой, не смотря на то, что он брал меня с собой палить из спортивного револьвера в офицерском тире, что мы часами беседовали с ним на общие темы, я всегда был настороже.
Ко мне приходил изливать душу начальник парашютно-десантной службы капитан В. Не захотел служить дальше, и все. Готов был на все, только бы его уволили досрочно. И добился своего. Однажды я утешал замполита командира роты аэродромного обслуживания лейтенанта С., того самого, который утверждал, что статус - это понос. С., понимая всю никчемность и бесперспективность своей службы, рыдал в пустом офицерском стрельбище. Я утешал его, боялся, что само место может надоумить его пустить пулю в лоб. Он напомнил мне героя купринского «Поединка» - как были в наших вооруженных сила вечные прапора, так и остались.
Или вот судьба. Пришел как-то ко мне из авиамастерских старший лейтенант Устинов. Он был авиационным техником. Должность  старлейская, старшего лейтенанта получил лет пятнадцать тому назад. Попросил помочь ему написать начальнику авиаслужбы погранвойск Союза. Устинов сомневался в каждом слове, не хотел никого обидеть. Его мятущаяся душа жаждала вырваться из ловушки, в которую угодил ее хозяин. Устинову было около сорока лет, впереди была лишь возможность уйти на скромную пенсию в звании старшего лейтенанта. Разве не представлял он себя в иных погонах и на иных должностях? Разве юношей, идя в училище, видел себя сорокалетним старлеем? Он хотел попросить начальника перевести его куда-нибудь, хоть на Сахалин, хоть в Среднюю Азию, но на мало-мальски приличную должность. Недели две мы с ним вымучивали это письмо, и я до сих не уверен, послал ли его этот бедолага в Москву.
В составе комитета комсомола были молодые офицеры - Саша Л. и Миша З. Второй из них был скромным и застенчивым - как девушка тех времен. Однажды мне Икола сказал, что Л. просит перевести его с вертолета на самолет. Боится летать на вертушке. Мол, учился на летчика, а тут переучили на вертолетчика. Саша вырос в Москве, на Таганке, был общительным и жизнерадостным парнем. Приехал с женой, которая вскоре родила ребенка. Его портрет был напечатан на первой странице журнала «Пограничник».
У нас были вертолеты МИ-4. Конечно, когда летишь, над головой редуктор грохочет страшновато. Но в нашей части лет пятнадцать не было летных происшествий - технари и механики чуть ли не вылизывали вертолеты и самолеты. Летают ведь над границей. Сопки и сопки, мест для вынужденных посадок слишком мало. Да и любая авиационная авария могла стать предметом межгосударственного скандала. Наши летуны приходили в ужас от того, как проводятся регламентные работы в гражданской авиации, да и вообще на чем они летают.
Наши самолеты - АН-2 и ИЛ-14 - летчиками были укомплектованы. Поступили к нам как-то две чехословацкие «Пчелки», но они, как оказалось, при заходе на посадку имели привычку переворачиваться и садиться на кабину. Их быстро куда-то оправили.
А Саша все настойчивей просился на самолет. Как отправлять на границу пилота, который летать боится? На Сахалине требовался экипаж на ИЛ-14. Отправили туда вторым пилотом Сашу, а Мишу - бортовым техником. Мне было жалко расставаться сразу с двумя членами комитета комсомола.
За несколько дней до окончания моей службы пришла страшная весть. Их ИЛ-14-му после выполнения задание не разрешили посадку на основном аэродроме. Направили на запасный. Там тоже непогода - пилот в тумане посадил самолет не на полосу, а параллельно ей - на лес. Один из двигателей ударил по кабине. Миша был еще жив - обгорели переломанные руки и ноги, выжгло глаза. Сколько он промучился, не знаю. А Л., как показала экспертиза, умер еще в воздухе. Как только затрещали крылья и деревья, сердце у него остановилось.
Впечатления от службы не особенно вдохновляли меня в литературном плане. Должно быть, в соответствии с законом, по которому соловей и в золотой клетке не поет. Но один случай зажег меня. Я был помощником дежурного по части. Около полуночи он пошел в обход по территории с таким расчетом, чтобы зайти домой и перекусить.
Все было спокойно. И вдруг звонок:
- «Гранит»? Это «Сокол». У вас ничего не работает в квадрате Х?
«Сокол» - таков был позывной противовоздушной обороны. Эти ребята не умеют шутить. Смотрю в журнал. Нахожу запись, что вертолет в этом квадрате закончил работу в 19 часов, сдан под охрану на заставе такой-то.
- По нашим сведениям все наши на месте, - доложил, а червь сомнения в душе проснулся.
Летуны - народ отчаянный и с фантазией. Попросили как-то переправить на АН-2 кобылу с заставы на заставу. В воздухе кобыла отвязалась и давай бегать по салону да брыкаться. Экипаж сел в болото - приказ был по всем погранвойскам. К счастью, АН-2 был не наш. А вдруг наши поднялись в воздух, доложили дежурному, а он забыл оставить запись об этом в журнале? Не додумались же они сгонять за водкой в ближайший сельмаг или к дояркам на ферму! Ведь ПВО может и пальнуть ракетой.
- «Гранит»? Это опять «Сокол». Вы на сто процентов уверены, что в квадрате Х ваши не работают? - в голосе дежурного ПВО досада и нетерпение.
Не могу же я расспрашивать, что они обнаружили. Какой-нибудь китайский летательный аппарат или воздушный шар. Может, просто огромная стая уток или гусей?
- Для ста процентов мне нужно связаться с экипажем.
- Свяжитесь и срочно доложите мне.
Звоню дежурному Гродековского погранотряда. Прошу срочно, по тревоге, поднять командира экипажа и связаться с дежурным «Гранита». Минуты кажутся вечностью. Наконец звонит командир экипажа.
- Это ты, комсорг? Почему спать не даешь?
- «Сокол» задолбал.
- А-а…
- У вас все в порядке?
- В полном.
- Извините. Спокойной ночи.
И тут же связываюсь с «Соколом». С души свалилась огромная тяжесть.
Пока дежурный ходил по территории, подкреплялся дома, во мне после такого стресса проснулся литератор. Я понял, что примерно так может начаться война. Китайцы ночью направят на нашу сторону десант, допустим, чтобы обеспечить наступление… И замелькали перед глазами сцены. «Сокол» перепроверяет «Гранит» и прочие «граниты»… Командир части в дежурке… Поступает приказ вскрыть конверт… У дежурного в сейфе есть такой - его вскрывают только в случае начала войны…
Остаток дежурства прошел спокойно. А в моем воображении творилось черт знает что…
Последний месяц службы был омрачен весьма неприятным приключением. Не помню уж, по какому случаю я шел по берегу залива Углового на станцию Весенняя. Июль, жарища в безоблачные дни стояла невыносимая. И духота. Ноги в юхтовых сапогах, которые выдавали только пограничникам, горели, пот по лицу - ручьями. Надо заметить, что к приморскому климату я так и не привык. Зимой на тыльной стороне ладоней у меня секлась в клеточку кожа и выступала кровь. Кожа была шершавой как наждачная бумага. В бане шершавость отмокала, а кожа опять секлась. А летом у меня постоянно хрустели коленки.
В тот день жарища меня достала так, что я сбросил с себя все и решил искупаться. Довольно долго шел по мелководью. Солнце било в глаза, поэтому я и не заметил опасность. Наконец, мелководье закончилось и я нырнул, поплыл. И вдруг удар в живот. Вначале я подумал, что наткнулся на электрического ската. Повернул к берегу, солнце теперь было за спиной и я увидел - о, ужас! - кишевших вокруг меня медуз-крестовиков. Сколько было сил рванул к берегу.
На животе было синеватое пятно. Попытался отжать из пятна яд. Медуза крестовик - одна из самых ядовитых тварей. Диаметром она всего два-три сантиметра, внутри слизи отчетливо виден черный крест - за это и получила свое название. У нее есть так называемые стрекательный аппарат - тонкие нити с твердыми наконечниками. Вонзает стрекательный аппарат в кожу и впрыскивает в жертву синильную кислоту. А она относится к боевым отравляющим веществам нервно-паралитического действия.
Конечно же, вспомнил приказ, категорически запрещавший купаться в заливе. Дело в том, что эти твари в  Угловой приплывают из Японского моря размножаться. В тот год, 1966-й, стояла жарища, и поэтому крестовиков было особенно много. В однотомной медицинской энциклопедии впоследствии даже прочел точное число пострадавших тогда. «Нет, на одного больше», - подумал я.
В целом мне, можно сказать, повезло. Если бы я не выскочил из воды, как ошпаренный, если бы еще одна медуза угостила синильной кислотой, если бы я не выдавил немедленно часть яда, то меня могло парализовать еще в воде или на берегу. Паралич в воде - основная причина того, что ужаленные захлебываются и погибают. Все это нам постоянно разъясняли, и после всего случившегося надо было что-то делать.
Обращаться за помощью к медикам части было нельзя. Во-первых, всем станет известно, что я нарушил приказ. Это грозило тем, что меня могли и не уволить со службы к первому сентября - началу занятий в институте. Для Иколы то, что я комсорг части, не имело никакого значения. Напоследок он мог преподнести мне еще одну пакость. Во-вторых, я не доверял квалификации наших медиков.
Решил обратиться к врачам пионерлагеря «Пограничник». Меня там знали, поскольку наша часть шефствовала над ним, и мы так регулярно устраивали для ребят военные игры. В медпункте пионерлагеря сказали, что противоядий от синильной кислоты не существует, и предложили выпить стакан спирта. Чтобы приглушить боль. Хрен редьки не слаще - за спиртной запах меня точно уволят 31 декабря в 23.30! Поскольку появление военнослужащих срочной службы в пьяном виде или хотя бы с запахом спиртного в погранвойсках в те времена считалось очень серьезным правонарушением, и я пойти на это не мог.
Когда докладывал дежурному о своем возвращении, то обнаружил, что голосовые связки у меня онемели. Комитет комсомола находился в комнате рядом с дежуркой - если что-нибудь со мной случится, то люди рядом. Закрыл за собой дверь, сел за стол. После контакта с медузой прошло около часа - и руки у меня стали выворачиваться наружу. Словно кто-то тянул за мизинцы и выкручивал руки. Я вцепился в столешницу. Врешь, сволочь, не поддамся.
Так продолжалось почти час. Потом синильная кислота стала накапливаться в почках - впечатление было кошмарным. Как будто мне вогнали в почки ржавые железнодорожные костыли и вращали их там. Главное было - не закричать от боли. Я молчал. Затем все мои внутренности стали болеть всяк по-своему, но все - хором. Узнал, как болит печень, селезенка, поджелудочная железа, легкие, сердце… Часа через два или три молекулы яда поступили в мышцы. В глазах все время сверкало - молекулы поражали зрительный нерв. Все мышцы одеревенели, было такое впечатление, что во сне у меня все тело затекло. К одиннадцати вечера, то есть к отбою, я поднялся в казарму. После отбоя заснуть с «электросваркой» в глазах, конечно, не смог.
Такое состояние продолжалось почти неделю. Чтобы прекратить мучения, отпросился в увольнение. Поехал на станцию Океанская, купил несколько литров медовой газировки и, облюбовав крутую сопку, бегом покорял ее. Бегом - и вниз. Выгонял с помощью пота из тела синильную кислоту. Смывал пот морской водой. Считаю, что решение было правильным - к вечеру онемение мышц прошло, да и «электросварка» в глазах сверкала не беспрерывно, а все реже и реже. Все еще кое-какие молекулы синильной кислоты бродили во мне. И смог, наконец, после отбоя заснуть.
За ту неделю потерял треть своего веса - около двадцати четырех килограммов. Сохранилась фотография: плоский, как камбала, стою перед зданием вокзала с надписью «Чита». Когда вернулся в Москву, то доармейские брюки пришлось связывать за петельки для ремня, а ходить - только в пиджаке.
Специально так подробно остановился на этом случае - не дай, Бог, кому-нибудь мой опыт понадобится.

 

 



33
Перед окончанием службы я оказался на распутье. Ни третьего, ни четвертого курса очного отделения в Литинституте не было. Мне предстояло продолжать учиться заочно и где-то работать. Многие мои сослуживцы устраивались на китобойную флотилию «Советская Россия». Как-то я видел в доке Дальзавода гигантское судно - метров двести в длину и высотой с пятнадцатиэтажный дом. Нас водили по «Советской России», и мне тогда не понравился настил из деревянного бруса, пропитанный китовым жиром. Жарило солнце, и запах ворвани впечатлял. Но тем не менее я подал документы в отдел кадров флотилии на открытие визы.
Результат и по сей день не знаю - в итоге решил доучиваться в институте. Вероятнее всего, в визе бы отказали. По той причине, что меня как-то включили в состав комиссии по проверке секретного и совершенно секретного делопроизводства.
Из Владивостока ехал поездом вместе с бывшим секретарем комитета комсомола отдельного стройбата Юрием Здоровым. Он ехал поступать, как сообщил мне, в высшую школу милиции в Нижнем Новгороде. Через много лет я узнал, что ехал он в Высшую школу КГБ. Меня тоже как-то Икола уговаривал пойти в это учебное заведение. Вероятнее всего, было такое поручение особистов.
- Зачем мне это нужно, - отказывался я. - Ведь уже учусь в институте…
- Ты не понимаешь, что тебе предлагается. Будешь служить и продолжать писать. Станешь как Александр Авдеенко, - убеждал Икола.
Быть Александром Авдеенко-2 я не пожелал. На этом разговор и закончился.
Из приморской тайги я вез целый рюкзак корней элеутеррокока. В то время ученые обнаружили в этом кустарнике, называемой в народе чертовым кустом, те же лечебные качества, что и в жень-шене. За годы службы я полюбил удивительную природу Приморья, ее неповторимую красоту и богатство. И люди там жили не такие, как в Москве. Там была традиция ценить каждого человека, но были и строгие требования к каждому. Случайный человек, какая-нибудь шалабола там не приживалась. К тому же, во Владик, военную базу, десятилетиями далеко не всех пускали. Это сейчас туда сбежалось всевозможное отребье.
Во всяком случае, мне Приморье регулярно снилось лет десять.  Летал во сне над сопками в самую золотую пору - в начале сентября. Бродил по тайге, в зарослях папоротника и почти двухметровых саранок. Однажды, это было наяву, я подарил огромную охапку саранок от имени пограничников-тихоокеанцев актрисе Ворошиловградского драмтеатра. До меня приме театра, смазливой задаваке, все вручали приветственные адреса - целую стопку надарили. А когда объявили пограничников, то я, без ведома капитана Богомаза, мимо примы направился к пожилой актрисе, игра которой мне очень понравился, и вручил охапку таежных цветов. Зал взорвался от восторга.
Но и снилось мне, что я снова опять служу. «Да я же отдал вам три с лишним года, сколько же еще?!» - возмущался во сне и просыпался.
За вагонным окном опять замелькали просторы. Как в кино на заставах. Поскольку на многие из них, особенно на островах, кинофильмы привозили два раза в год, и они так надоедали, что их для интереса крутили в обратном порядке. А иногда и делали монтаж из нескольких фильмов.
Пили мы с Юрием настойку элеутеррокока. Положено было настаивать две недели и пить по тридцать капель три раза в день. Подошли к рецептуре творчески - набили две бутылки из-под шампанского корнями, залили водкой и приступили к употреблению на следующий же день. Голова, конечно, побаливала, должно быть, водка была так себе.
После службы у меня опьянение было очень странное. В компании я не пьянел вообще. Не знаю, после лошадиных доз элеутеррокока это было, или меня после синильной кислоты вообще ничего не брало, но мне было даже не интересно выпивать. Но вдруг начинал жутко пьянеть, у меня все начинало кружиться перед глазами. Тогда я выпивал еще рюмку - и вновь становился трезвым, как стеклышко.
По пути меня поразило то, что в течение нескольких дней все пассажиры в вагоне перезнакомились друг с другом, сдружились даже. И когда кто-нибудь сходил на своей станции, то начинались объятья и поцелуи, обмен адресами. Где еще, кроме России, возможно подобное? Нигде.
В Литинституте меня ожидал сюрприз - оказывается, я был исключен за академическую неуспеваемость. То есть за неявку на экзаменационные сессии. Растолковать заведующему заочным отделением Тарану-Зайченко, по прозвищу Тиран-Зайченко, что военнослужащий срочной службы не может по своему усмотрению являться в вуз, что ему вообще не положено учиться в вузах, не удалось.
Руководитель творческого семинара В. Полторацкий почему-то от меня отказался. Cунули в семинар к А. Симукову, кажется, драматургу, которому я активно не нравился. С Симуковым, к счастью своему, я так и не познакомился. Получалось, что все мои потуги с учебой оказались напрасными. Тщетным оказалось и гостеприимство работников библиотеки государственного университета во Владивостоке, которые, доверяя мне, выдавали учебники и книги. Признательность за это я сохранил на всю жизнь и жалко, что я так долго не смог отблагодарить их. Только через сорок лет в знак благодарности послал им экземпляр дилогии "RRR". И сейчас говорю милым библиотечным женщинам из ДВГУ: от всей души - спасибо!
Вместо ушедшего из жизни И.Н. Серегина ректором Литинститута стал Пименов Владимир Федорович. Театральный критик и крупный чиновник. Пошел к нему за справедливостью. Ректор усадил меня в глубокое кожаное кресло, в котором я после казарменной мебели почувствовал себя не в своей тарелке. В кресле было душно, и я стремился сидеть на самом его краешке.
Пименов вызвал Тирана-Зайченко, и все, как на патефонной пластинке, началось заново. Зайченко обвинял меня в том, что я пропустил несколько экзаменационных сессий. То обстоятельство, что я находился на срочной службе, этот «параграф» никак не принимал во внимание. Все это убеждало меня в том, что отправили нас служить в армию все-таки за майские события 1963 года. Наконец, Пименов понял, что не по своей вине я не являлся на сессии. С неудовольствием, но восстановил в институте. Потом, когда я секретарил в Московской писательской организации, Пименов показывал на меня пальцем и говорил писателям: «Это мой ученичок!» Впрочем, показывал пальцем на многих. А я, встречаясь с ним, вспоминал душное кресло.
Пока восстанавливался в институте, встретился кое с кем из однокурсников. Они уже окончили институт, устраивались на работу в издательства или журналы. Никакого распределения выпускников в Литинституте не существовало. Работу надо было искать самим. Это было не просто. И прожить на гонорар молодым писателям было практически невозможно. То есть основная энергия шла не на создание новых произведений, а на выживание. Если тебя власть замечала, то помогала выживать. Если же ты посмел свое мнение иметь, то она перекрывала тебе кислород - так называлось это в наши времена.
Несколько однокурсников решили меня, одичавшего на краю света, сводить в только что открывшийся вновь ресторан «Славянский базар». Знаменитый ресторан несколько десятилетий был столовкой для номенклатуры, и в середине шестидесятых его вернули публике. В те годы цены даже в популярных ресторанах не были кусачими. Это сейчас в ресторане ЦДЛ чашечка кофе может стоить кучу долларов, а тогда на десять рублей можно было прилично посидеть вдвоем.
Короче говоря, мы хорошо «усиделись». Когда выходили из «Славянского базара», у меня началась полоса патологического опьянения. До этого все время был трезвым, даже было противно замечать, как у ребят начинает замедляться речь, путаться мысли и слова. А на воздухе я «поплыл». Друзья взяли под руки мои сорок восемь килограммов (попробовали бы они сделать то же самое сейчас, когда меня в два с половиной раза больше!) и повели на Красную площадь.
Неожиданно передо мной возник капитан Богомаз. Я подумал, что у меня начались глюки. Мой окружной комсомольский начальник говорил мне, что у него есть право в случае необходимости задерживать и гражданских. На рукаве у Богомаза была повязка с надписью «Патруль», на голове не зеленая, а общевойсковая, с красным околышем, фуражка. И вообще Богомаз был не капитаном, а майором.
- Не пойму, форма какая-то странная, - бормотал я.
- Я поступил в Военно-политическую академию, - разъяснил Богомаз и уговорил меня найти его обязательно на следующий день.
Состояние Виктора Акимовича можно было понять. Патрулировал он Красную площадь, и вдруг, откуда ни возьмись - почти волокут его тихоокеанский кадр, который в положении риз, какие-то мужики. Вот и бросился то ли выяснить обстоятельства, то ли на выручку.
На следующий день я нашел Богомаза в академии - с тех пор наши отношения вышли из координат «начальник-подчиненный». Мы стали друзьями. После академии он служил в Казахстане, я пытался найти его там. Но ошибся на целую область. Мы встретились вновь, когда его перевели в Москву.
Виктор Акимович был для меня всегда образцом офицера. Высокий, стройный, красивый и образованный человек. С обостренным чувством собственного достоинства и с высоким нравственным порогом. И этому в высшей степени порядочному человеку досталась мелочная супруга, которая погубила ему карьеру. Его помощник по политотделу погранокруга, которого я помню старшим лейтенантом, стал генерал-лейтенантом и возглавлял политуправление погранвойск Союза.
А Виктор Акимович выше полковника не поднялся. С ним произошла почти анекдотическая история. В семидесятых годах он опубликовал в журнале «Техника - молодежи» статью о разгадке тайн птичьего полета, где доказал, что можно создать принципиально новый летательный аппарат - махолет. Виктор Акимович мне говорил, что в публикации он не раскрыл полностью суть своего открытия, приготовил сюрприз, подтолкнув на ложный путь. Но и после таких объяснений, я так и не понял, как птицам удается летать. До сих пор не понимаю.
Публикация в журнале совпала с пиком жалоб супруги. Сам факт публикации в глазах у начальства был случаем беспрецедентным, свидетельством какой-то ненормальности. Ведь времена офицера Бородина, написавшего оперу «Князь Игорь», безвозвратно канули в лету. Поэтому занятие птичками не украшало полковника Богомаза. И его из политуправления перевели в техническое управление.
Потом Виктор Акимович много лет занимался поиском альтернативных аккумуляторов. В конце концов, изобрел их, но внедрять в производство свое изобретение категорически отказался. Поскольку махолет принес ему столько неприятностей. До сих пор, когда пишутся эти строки,  летательный аппарат не построен.
А у меня после службы был лишь один выход - возвращаться в Изюм. Поехал на неделю, чтобы вернуться снова. На осеннюю сессию для заочников. Тогда с поездками было просто - плацкартный билет стоил всего 10 рублей 80 копеек. Если скорый поезд, то на рубль дороже. В пути поезд был чуть больше двенадцати часов. Пятая или шестая остановка. А сейчас, сорок лет спустя, то же расстояние преодолевается за семнадцать часов. Появилась граница, доходное место для всевозможной сволочи. А мы полагали, что империалистический принцип «разделяй и властвуй» не про нас.
Когда уезжал в Москву, то сосед попросил купить ему пальто и дал деньги. Я купил его и повесил в шкафу в общежитии. Пальто тут же украли. Для меня это стало шоком. И так денег не было, а тут обокрали. Но это было полбеды - главное было в том, что в Литинституте начали воровать. Такого раньше не было. Вообще представить, что в современном лицее, а таковым мы считали свой вуз, воруют, было невозможно.
На очном мы жили по два человека в довольно просторных комнатах, а заочников селили в тех же комнатах по пять человек. Вообще на четвертом заочном курсе было чуть ли не полторы сотни студентов - столько не было на всех пяти курсах стационара. Зачем столько набрали после закрытия очного отделения, было непонятно. Как показало будущее, из этой толпы только несколько человек стали профессиональными литераторами.
Вернулся снова в Изюм. И снова стал безработным. В местной газете все места были заняты. Недавно в Изюме выходило две газеты - городская и межрайонная, а осталась лишь районная. Идти в механики или водители не имело смысла - нужно было наверстывать упущенное за годы службы, приобретать хотя бы газетный опыт.
Поехал в Харьков, к другу, поэту Александру Черевченко. Он учился в Литинституте на курс младше. Там познакомился с Виктором Чалым, бывшим собственным корреспондентом «Строительной газеты» по Донбассу. Он был изюмчанином и тоже безработным. В Харькове работы не нашлось.
Тогда я поехал в Донецк. Там был литинститутовец Геннадий Щуров. Пошел в обком комсомола. Сказал секретарю обкома, что мне, молодому литератору, надо идти работать или в комсомол, или в милицию - набираться жизненных впечатлений. Секретарь предложил мне возглавить Первомайский райком комсомола. Я попросил несколько дней на раздумья. Хотел съездить в район, посмотреть хотя бы, что это такое. Но знакомые молодые литераторы отсоветовали - район преимущественно сельский, глухой.
Подсказали пойти в областное управление печати. Нашлось в Артемовске, где я уже жил и работал, место ответственного секретаря в местной газете. Я понравился начальнику отдела кадров, бывшему командиру московского салютного полка. Дело практически было решенным, как я вдруг встретил харьковского знакомца Виктора Чалого. И ничего лучше не придумал, как пойти вместе с ним в управление по печати.
Надо сказать, что Чалый никогда не был трезвым. И в таком состоянии в присутствии бывшего командира салютного полка принялся меня отговаривать от работы. Не знаю, может быть, он позавидовал тогда мне, или же смотрел на это с высоты недавнего своего положения, но бывший командир салютного полка пришел в ужас и негодование. На этом моя миссия в Донецк завершилась.
Вообще-то с Виктором Чалым мне пришлось немало повозиться. В двадцать два года его, заведующего отделом харьковской молодежки, пригласили в «Строительную газету». Женат он был на красавице и дочери известного профессора. Получил в центре Донецка огромную квартиру. Человек талантливый, увлекающийся и с фантазией, он вскоре стал терять почву под ногами.
У него было удивительное свойство располагать к себе окружающих. Когда он, высокий и крепкий молодой мужчина, в солидных очках в темной оправе, входил в автобус и начинал улыбаться, то весь салон расцветал приветственными улыбками.
В Донбассе насчитывалось около шестидесяти строительных трестов - только раз в два месяца он мог приехать в каждый из них. При условии, что посещал каждый день по одному тресту. Само собой разумеется, собкора «Строительной газеты» встречали и угощали. Но в одном тресте управляющий, Герой соцруда и так далее, продержал Виктора в приемной несколько часов. За это время он познакомился с заместителем управляющего. Когда собкора, наконец, пригласили в кабинет, то управляющий встретил его возгласом:
- Это ты, молокосос, теперь у нас собкор?!
Разъяренный Виктор поспорил с заместителем управляющего на бочку коньяку, что напишет и опубликует в «Строительной газете» фельетон об этом хаме. Зам, естественно, снабжал его информацией. И такой фельетон появился. Приезжало множество комиссий из Киева и Москвы, в конце концов, управляющего посадили на восемь или двенадцать лет, лишили всех наград, конфисковали имущество.
Заместитель стал управляющем, затем и заместителем министра в Киеве, и поставил бочку коньяку. Пока Виктор выпивал ее, стал алкоголиком. Конечно, многие сановные строители побаивались его после этой истории. Немудрено, что нашелся предлог уволить его из газеты. Разошелся с женой, оставив ей и дочери квартиру.
Уехал в Киев, надеясь на покровительство заместителя министра. С тоски выпускал подъездную газету «Сиротка», в которой вместо призыва к пролетариям всех стран насчет объединения стоял вопль: «Помогите найти родных!» Нашел подругу, которую в присутствии Виктора я отговаривал не выходить за него замуж. Но в то же время поехал в Донецк, разыскал в архиве бракоразводное дело, заплатил какие-то деньги за окончательное оформление развода и привез соответствующее свидетельство будущим молодоженам.
Конечно, Виктор срывался и не раз. Однажды объявился в Москве. По телефону я ему сказал, что буду его ждать в пивном баре на Шереметьевской. Раньше в этом здании был детский кинотеатр «Горн», но пиво победило. Насколько я помню, туда мы отправились впятером - Вадим Кузнецов, Юрий Селезнев, Сергей Семанов, Василий Белов и я. Появляется Чалый - почти фиолетовый, с заедами в уголках губ. И начал приставать к Белову, произнося издевательским тоном:
- Так это ты написал «Привычное дело»? И не подумаешь… Надо же! Ты - Белов?! Василий?!
Безуспешно я просил его замолчать, но Чалого разбирали черти. Тогда я отозвал его в коридор и без обиняков спросил:
- Ты решил в таком виде вновь покорить Москву?!
Виктор все понял и удалился. Спустя месяц появился в столице в безукоризненном костюме и лаковых туфлях. Ни грамма не пил. Утверждал, что сам бросил, поскольку гипнотизеры не в силах были подействовать на его психику. Он почти восстановился на работе в «Строительной газете», но кто-то из начальства был категорически против. И Виктор вновь сорвался. До меня дошли слухи, что в Харькове он упал на тротуар. Думали, что пьян, а он потерял сознание от внутреннего кровотечения. Да и трезвым он, конечно, не был. Вот так бездарно распорядился своей жизнью этот одаренный, но слабый человек.

 

 



34
Вам наверняка приходилось летним утром сталкиваться с чудом: в траве как бриллианты  взблескивают росинки. Казалось бы, такая малость, капелька воды, а в ней отражается солнце, если же вдуматься – весь мир.
Образ утреннего чуда,  чистоты  и уютного тепла, бесценности происходившего  приходит ко мне, когда я вспоминаю родной Изюм, в котором, как в капле утреней росы  отражались все сложности огромной страны, которая жила большой жизнью. Капля – здесь всего лишь метафора, отнюдь не масштаб. В этом я убедился, когда многие годы писал цикл так называемых изюмских рассказов, усматривая в сугубо местных обстоятельствах типичные для всей страны проблемы. Для этого надо было научиться  видеть в капле не только солнечные блики, которые, чего доброго могли и ослепить, и заворожить. Обрести сугубо духовное зрение, научиться не только осмысливать жизнь, но и обчувствовать ее, а потом передавать все это в словах и образах, причем максимально точно – конечно же, непросто. Много тут было у меня учителей,  но среди них особое место занимает в моей судьбе редакция изюмской газеты.
Первое знакомство сродни первому свиданию. В 1958 году я, учащийся последнего курса лесного техникума, проходил преддипломную практику в Изюмской машинно-тракторной станции. Писал огромный роман, разумеется,  о любви. В изюмской газете печатались произведения членов литобъединения «Кремянец». Однажды и я пришел с только что написанной главой. Попросили прочитать. Не помню, что говорили мне члены объединения, в памяти остались лишь пророческие слова Степана Аврамовича Ищенко, тогдашнего патриарха редакции, талантливого журналиста и литератора, многолетнего сидельца в сталинских лагерях:
- Сразу видно будущего литератора.
Заседания «Кремянца» превратились для меня в праздники. Не потому, что меня хвалили, напротив, не взирая на молодость, да еще после похвалы деда Ищенко «громили» как всех. Праздничность была в другом – в сопричастности к творчеству, искусству, культуре, духовности, а это был уже уровень настоящего человеческого существования. Понимание этого пришло гораздо позже.
Костяк объединения составляли литераторы, которые десятилетиями числились начинающими писателями. Графоманы в «Кремянце» не задерживались. Варились «вечно начинающие», как сами признавали, в собственном соку. Иногда им удавалось в Харьковском издательстве напечатать книжечку. В других условиях они могли бы развить свои способности, поставить перед собой масштабные творческие задачи и решить их. Но «родная» партия не могла позволить таким литераторам печатать книги - не знала, что делать с писателями, которые преодолели ее сопротивление и заявили о себе своими книгами. Георгий Бахтин, Иван Дудник, Иван Шерстюк, не говоря уж о Владимире Бондаренко или Йосипе Лютом, вполне могли стать профессиональными литераторами, написать не одну хорошую книгу. Может, не хватило характера, настойчивости, заели  быт и текучка. Возможно, кто-то перед собой такую задачу и не ставил. Сейчас другая крайность – настоящая литература задавлена низкопробным чтивом, читатель  дезориентирован, не может найти в этом мутном графоманском потоке подлинные жемчужины духовности и таланта.
Изюмщина – край  с богатейшими литературными традициями и истоками. Достаточно вспомнить знаменитых Григория Данилевского или Николая Петренко, автора гениальной песни «Дивлюсь я на небо та й думку гадаю», Антиоха Кантемира, служившего в Изюмском полку, Павла Грабовского, сидевшего в изюмской тюрьме… В советское время из Изюма вышли или были к нему причастны Давид Ортенберг, Петр Лидов, украинские поэты и писатели Виктор Вакуленко, Леонид Талалай, Иван Мирошниченко, Вячеслав Романовский – боюсь, что перечислил далеко не всех. Не стал членом Союза писателей Владимир Романенко, но издал перед своей смертью замечательную книгу поэзии. Как и его брат Адольф. Да разве в писательском билете суть? Все дело – в таланте, в его реализации, а признание к настоящему поэту или прозаику все равно придет. К сожалению, мы так устроены, что у нас оно приходит  чаще всего после смерти талантливого человека. А скольким журналистам дала изюмская газета доброго пути, поставила на крыло?
В то время я сдружился с Александром Ивановичем Саенко – с тончайшим детским поэтом. В высшей степени порядочным и образованным человеком, глубоким знатоком литературы, образцом высокой духовности и человечности. В бесконечных разговорах о литературе и о жизни мы поддерживали друг друга. Было досадно, что Саенко был как бы приговорен к Изюму, что ему не хватает литературной среды, повседневного общения с такими же, как он сам. Литератору надо много ездить и много видеть. Не зря французы говорят: «Писатель должен родиться в провинции, а умереть в Париже». Хорошо, что, вернувшись в Москву, я помог Александру Ивановичу издать книжку в издательстве «Малыш».
Еще в 1960 году я опубликовал в газете слабенький рассказ «Во вторую смену» - когда оформлял пенсию, нашел этот номер в Химках, где находится отдел периодических изданий бывшей Ленинки. От этой публикации, что, согласитесь, для меня довольно символично, берет начало стаж  моей литературной деятельности. 
Состояние мое после синильной кислоты было ужасным. Мир как бы поблек, я временами заикался, с трудом находил слова, чувствовал, как от меня ускользает мысль. Кому-то казалось, что  краснею и заикаюсь от стеснительности, а я преодолевал последствиями разрушительного воздействия проклятой кислоты. После нее  меня даже водка не брала. Неправда, что нервные клетки не восстанавливаются. И клетки, и волокна восстанавливаются – лет через пять совсем прошло и заикание, и сбить меня с мысли стало не так уж просто.
Где лучше всего рубцуются душевные раны и проходят болезни? Конечно же, в родных краях. В декабре 1966 года мне предложили стать литсотрудником изюмской газеты -  освободилась ставка шофера, поскольку с машиной что-то случилось. Потом перевели на должность литсотрудника.
Недавно я подсчитал время штатной работы в газете – оказалось всего полтора года! А мне казалось, что  работал в ней, по крайней мере, лет пять, не меньше. В качестве сотрудника промышленного, а потом сельского отдела я изъездил город и район вдоль  и поперек.
Был в моем распоряжение мотоцикл ИЖ-49, на котором я, по выражению заместителя редактора Василия Хухрянского, и «вышивал». Однажды из колхоза возвращался в таком состоянии, что ноги не держали, а ехать мог – синильную кислоту, видимо,  к тому времени я окончательно вымыл из организма спиртным. Да вот незадача - на железнодорожном переезде забыл сбавить скорость. Взмыл в воздух и шмякнулся об асфальт.  Не знаю, сколько пролежал без сознания, но когда пришел в себя, то обнаружил, что стер кожу на локте до кости.
Утром  надел сорочку с длинным рукавом. Первым, кого  встретил в редакции, был Лютый.
- А нам сообщили, что вы разбились возле межрайбазы. Позвонили  и сказали, что лежит мотоцикл и ваш Ольшанский возле него. Живой или мертвый, не знаем, - сказал Йосип Иванович.
- Живой, - ответил я, поворачиваясь при этом всем телом, так как весь был в синяках.
Надо отдать должное Лютому - больше никто с расспросами по поводу ночного происшествия ко мне не обращался. Но с тех пор со своим двухколесным конем обращался с уважением. Более того, сейчас называю мотоциклистов, которые на бешеной скорости носятся по Москве, не иначе как кандидатами в морг. Разве это не пример того, как со временем человек обрастает мхом и скучнейшим здравомыслием?
Йосип Иванович Лютый был многолетним редактором газеты, но в мое время трудился ответственным секретарем. Он был мудрым человеком, великолепным знатоком украинского языка, способным литератором, да  жизнь его засосала. Не могу не вспомнить с самыми  добрыми чувствами Василия Хухрянского - заместителя редактора, любителя выпить. В выпивке находил для себя утешение - был слишком умным для своей должности, в разговорах высмеивал бесконечные глупости местного начальства. Марию Бубырь, целое отделение Владимиров - Бондаренко, Олейника, Кузьмина и Полехина, Николая Чепкого и других работников газеты и рабселькоров. Многие годы меня согревала дружба с Иваном Матвеевичем Бондаренко. Нормальные отношения были у меня и с редактором Иваном Бойченко, хотя, конечно, он был не  столько газетчиком, сколько начальником. Как бы там ни было, но в редакции поддерживалась творческая атмосфера.
Изюмская горрайонка выходила четыре раза в неделю. Каждый сотрудник должен был сдать 250 строк в номер. Вначале были сложности с украинским языком, но всё вспомнилось, наладилось. Вскоре с корреспондентскими обязанностями я справлялся легко, порой даже с лихостью. Правда, меня подлавливали машинистки, когда я диктовал информашки с блокнота, а они, хитрованки, дабы уличить меня в мелком жульничестве, переспрашивали: «Саша, а как это у тебя там написано?» И норовили заглянуть в блокнот, где текста никакого и в помине не было…
Впечатлений накопилось столько, что их хватило на десятки рассказов. Поскольку в каждом номере газеты шло несколько материалов, то у меня было немало псевдонимов - О. Вильшаный, О. Вильховый, О. Олександров, С. Сябро… Псевдоним О. Наливайко придумал мне Й. Лютый, с намеком, разумеется.
С тех пор прошло почти сорок лет. В каждый свой приезд в Изюм  я обязательно прихожу в газету. Истоки притягивают к себе.
Именно  изюмская газета  приучила выдавать к сроку материалы, не взирая ни на что, к точности слова и ясности мысли – все это пригодилось мне в жизни. Но самое главное – послужило одним из краеугольных камней моего литературного творчества. Не уверен я сегодня, что смог бы написать многие свои произведения, если бы не было у меня такой чудесной родины, как Изюм, и такой  замечательной газеты, как изюмская горрайонка.

 

 



35
Были сложности дома. Вообще для меня эта тема крайне неприятна. Однако обойти ее молчанием не могу. Наша семья всегда была на удивление не дружной. Не было понимания между матерью и отцом. Они бесконечно ссорились, выясняли отношения. Только к концу жизни отца между родителями установился мир и, кажется, пришло понимание того, что делить им больше нечего.
Раскол между родителями не мог не сказаться на отношениях детей между собой. Они были попросту враждебными и жестокими. Вот пример. У меня с детства были полипы в носу. С трудом проходил воздух через ноздри и я, как это называли дома, носом «кхукал». Однажды нос особенно заложило, и я безуспешно пытался протолкнуть воздух сквозь ноздри. И вдруг удар. Кровь хлынула из носа. Это сестре Раисе надоели мои потуги, и она, старше меня на двенадцать лет, со всего размаху ударила твердым переплетом книги по лицу. Вместо того, чтобы взять брата, которому  было десять лет, за руку и отвести к врачу. Между прочим, произошло это в то время, когда я помогал ей нянчить двойняшек Веру и Надю.
Брат Виктор не лучше относился ко мне с самого детства. Поскольку родители разводились, я оставался с матерью, а он - с отцом. Потом, когда родители сошлись, он, видимо, из протеста «уходил из дому». То есть не приходил домой ночевать и есть. Но старался находиться на виду. Чтобы на призыв матери: «Виктор, иди есть!», ответить гордым молчанием.
Свои «уходы» он подгадывал ко времени половодья Донца. Вода подходила к железной дороге, бывало, почти к крыльцу нашей хаты. У отца была лодка, и Виктор делал ее источником своего существования. Катал на ней ребят и девчонок, а поскольку он «ушел из дому», то они приносили ему еду. Все могли кататься, но только не я. Он к лодке и близко меня не подпускал, хотя я на посудину имел нисколько не меньше прав, чем он. Однако он, если я появлялся на берегу, приглашал в лодку всех желающих, чтобы по-мазохистски досадить мне. За что?
Относительно братские отношения у нас были, когда учились в техникуме. Там было все на виду, и он сдерживался.
Не исключаю, что крайне неуютная атмосфера дома сделала меня мечтателем. Вынудила свою жизнь сделать совершенно другой. В конце концов, сделала литератором, чтобы уйти от «свинцовых мерзостей жизни», как выразился Горький, в нереальный мир чистых помыслов и чувств. Но от «свинцовых мерзостей» уйти так и не удалось.
Виктор строил новый дом, но когда я после службы вернулся в Изюм, стройку заморозил. К сожалению, он всю жизнь подозревал во мне соперника по родительскому наследству. Я к этому относился до определенной поры философски. Мать говорила мне, что Виктор считает меня пьяницей - ко мне по пять раз в неделю приходил Чалый, чтобы поправить здоровье вином, которое делал брат.
Как-то Виктор Андреевич завел разговор о том, где бы ему достать силикатный кирпич на облицовку дома. Виктор Чалый вызвался помочь. Было решено вместе со мной ехать в Донбасс. Брат дал мне денег, и мы поехали. Несколько дней Чалый водил меня по своим старым знакомым. Выпили прорву спиртного, однако дело сделали.
- Где кирпич? - спросил меня Виктор Андреевич, когда я вернулся.
- На днях должен придти вагон.
Брат не поверил мне. Его черти колотили, когда я и Чалый выбивали этот злосчастный вагон. Он говорил матери, что Сашка, то есть я, с Чалым прокутили деньги, и вот - ни кирпича, ни денег. Я успокаивал мать, уверяя, что кирпич придет. Она спрашивала, а почему нельзя было привезти кирпич грузовиком? Да потому, отвечал я, достать вагон кирпича было легче, чем грузовик. Но проходили дни, а вагона все не было. Я не находил себе места. В конце концов, долгожданный вагон пришел - пятьдесят тысяч кирпичей, тогда как брату нужно было всего несколько тысяч. В результате этой операции Чалый поправил свое финансовое положение и укатил в Киев.
Но решение вопроса с кирпичом только усилили подозрения брата. Мои уверения в том, что мне ничего не нужно, не доходили до его сознания. Подогревали подозрения и слова матери о том, что ее комната в новом доме достанется по наследству мне. Мне вся эта бодяга надоела, и я ушел жить к сестре Раисе Андреевне, на хутор Диброва. Там и прожил полгода, пока не перебрался в Москву.
Между прочим, Виктор Андреевич приступил к достройке дома лишь после того, как я получил квартиру в Москве. Когда пришло время делить наследство, я отказался от каких-либо прав в его пользу. И уговорил сестру сделать то же самое. Только после этого он поверил, что я от своих слов никогда не отказываюсь. И даже, много лет спустя, когда мне выделили участок под дачу в Красном Осколе, предложил строить себе дом-дачу на его участке, но я на это не решился.
Слишком неприятный осадок остался у меня после многочисленных ссор матери с братом, брата с сестрой. Они постоянно втравливали меня в свои дрязги, перетягивали на свою сторону. Однажды зимой, получив душераздирающее письмо, я бросил все и уехал в Изюм. С температурой, поскольку находился «на больничном». Но ничего не обнаружил такого, что требовало бы моего срочного приезда.
После этого я решил держаться как можно дальше от родственников. На это последовала реакция сестры, что мать подаст на меня в суд, чтобы с меня взыскивали алименты на ее содержание. Угроза пришла в то время, когда меня не печатали, безденежье было такое, что я продал на Арбате даже свое обручальное кольцо.
Но моя поездка за кирпичом брату все же аукнулась. Сгорел дом у родной сестры жены брата, и он поехал в Донецкую область за кирпичом. Когда въехали на территорию Изюмского района, грузовик задержали, а заодно и легковую машину брата. Конечно, Виктор Андреевич в панике позвонил ко мне, чтобы я, пока кирпич и легковую машину не конфисковали, переговорил с первым секретарем горкома партии. Думаю, что эта ситуация напомнила брату, сколько нервов стоил мне его кирпич.
Тогда Изюмом командовал Сабельников Кузьма Евтеевич, с которым у меня были добрые отношения.
- Скажите ему, чтобы он зашел ко мне. Все будет нормально, - успокоил меня Сабельников.
Кстати, легковую машину для брата я получил в Союзе писателей. Года три он писал мне еженедельно письма, напоминая, что ему нужен мотоцикл с коляской. Все привозят из Москвы мотоциклы с коляской, а он корзины с клубникой возит велосипедом. Куда бы я ни ткнулся - никто не знал, где можно было купить этот растреклятый мотоцикл с коляской. Наконец я, посоветовавшись с Кимом Селиховым, написал Виктору Андреевичу, что мне гораздо проще купить легковую машину, чем мотоцикл. И купил.
Но дело в том, что машина могла числиться только на мне. Ездил братец несколько лет на ней с московскими номерами. И опять подозрения - теперь на тот счет, что я хочу завладеть его машиной. Чтобы переоформить через комиссионный магазин куплю-продажу на его имя и речи не могло быть - он за копейку удавится. Тогда существовал идиотский порядок, когда автомобили могли дарить только родители детям или дети - родителям. И оформлялись эти сделки в громадном Советском Союзе исключительно в нотариальной конторе № 1 на улице Кирова, которая нынче опять стала Мясницкой. И пришлось мне, к немалому удивлению видавших виды нотариусов, дарить злополучную машину семидесятипятилетней матери! И опять подозрения: в том, что я мог сделать так, чтобы оформить машину на брата, но не захотел. А оформил на мать, чтобы она могла держать его в руках… Потом он пытался заставить меня доставать новую резину на машину, хотя в Краматорске мог купить по той же цене. Ездил черт знает на каких колесах, хотя после распада Советского Союза на сберкнижках у него пропало столько денег, что хватило бы на полдесятка новых машин.
Сколько же надо было иметь терпения, чтобы вынести всю эту несправедливость и дурь! Только к шестидесяти годам я  окончательно расплевался с изюмским «наследством». И хотя очень люблю свою малую родину, по этой причине практически в каждом произведении упоминаю Изюм, но стараюсь там не появляться. Уж слишком родственнички отравили и обгадили всю душу. В последний раз, когда я вернулся из поездки на родину, сразу угодил в реанимацию кардиологической больницы. Все, больше не поеду.
Но и надо отдать должное брату и его жене Нине. Каждое лето наш сын уезжал в Изюм к бабушке. Поскольку у брата детей не было, то они полюбили нашего сына, как своего родного. И он полюбил их, полюбил Изюм. Каждое лето уезжает туда в гости.
Порой, когда вспоминаю брата, сердце мое сжимается от боли, жалости к нему. Конечно, когда он убедился, что я никоим образом не угрожаю его благополучию, отношение ко мне его стороны во многом изменилось. Но в моей выжженной душе не осталось ничего похожего на братские чувства. Я не помню, чтобы мать, брат или сестра спросили меня: а что тебя волнует, над чем ты сейчас работаешь, что пишешь, какие у тебя проблемы именно в работе, в твоем творчестве? Ни разу! У меня создалось впечатление, что мои книжки читала лишь мать. Ни одного разговора с братом или сестрой о моем творчестве! Здесь можно речь вести не о родстве душ, а о фантастическом, чудовищном отчуждении.
Видимо, я и в детстве был для них не очень-то понятным. Пишу об этом не потому, чтобы убедить читателя в том, какой я хороший, а они плохие. Нет, все хороши… Мы совершенно разные люди, родственники лишь на генетическом уровне. И только… В том, что я остался для них непонятным и непонятым - прежде всего моя вина. Не хватило у меня ни такта, ни терпения, ни умения наладить с ними хорошие отношения, такие, какие у меня, например, с племянниками Анатолием и Николаем Ольшанскими.
Генетика же сыграла злую шутку с братом и его женой. Однажды, когда он приехал в Москву, я по дороге от метро ВДНХ домой, на 2-ю Новоостанкинскую улицу, очень жестко сказал ему:
- Допустим, ты купишь еще себе два пальто. И Нина купит себе еще три. Во имя чего? Что дальше? Взяли бы ребенка на воспитание что ли…
Они так и поступили. Взяли девочку, которую бросила мать-кукушка. Девочка была слабенькая, два года прожила в больнице. Они ее выходили, выучили, выдали замуж. Относились к ней, как родной. И долго скрывали, что она приемная дочь. Для того, чтобы сохранить эту тайну, подумывали даже выехать из Изюма. Но тайну соседи-доброхоты девочке рассказали. Это отдалило ее от приемных родителей. Потом над приемной дочерью стали властвовать гены ее мамаши. Она отдала на воспитание свою дочь Виктору и Нине. Яблоко недалеко от яблони катится. Но куда же я закатился и почему?
Гены властвуют над всеми. Я не боролся с ними и - дело безнадежное, но вынужден был бороться за место под солнцем, за право реализовать самого себя. О людях всегда думал гораздо лучше, чем они на самом деле были. Полагал, что у них презумпция положительности, достоинства, хорошести, что ли, соответственно к ним так и относился. Это результат умозрительного, книжного самовоспитания, формирования своего внутреннего мира на основе традиций русской литературы 19-20 вв. Отсюда и мой разлад со временем, и мое трагическое одиночество среди современников. Хотя я, как и все люди, с полным основанием могу сказать им: "Я - то, что вы из меня сделали. Своего рода зеркало, вглядевшись в которое, вы видите плоды своей работы. Я хотел стать гораздо лучше, чем есть, но вы не позволили мне эту роскошь".
Что же касается семейных истоков, то я пришел выводу: на нашей семье самым пагубным образом сказалось то, что у наша мать в шесть лет осталась круглой сиротой. Да еще с трехлетним братом Иваном на руках. Благодаря злосчастной революции 1905 года, которая, как, оказалось, прошлась и по нашим судьбам.
Ребенку, особенно девочке, нужна материнская любовь и ласка. Вместо них матери пришлось бороться за свое существование, за кусок хлеба, одежду, крышу над головой. Она выросла в атмосфере постоянной борьбы и без нее не могла жить. Боролась с отцом, боролась с нами, часто сталкивая нас между собой. По причине того, что не познала материнской ласки и любви, она обделила ими и нас. Она любила нас, но разумом, а не сердцем. Ей было присуще высокое чувство родительского долга, но не более того. Она прожила страшную и тяжкую жизнь, но сделала все, чтобы мы учились и «вышли в люди».
Я с ужасом думаю о миллионах беспризорных детей в странах бывшего СССР. Только за одно это Горбачев и Ельцин заслуживают пеньковой веревки. Несчастные дети, брошенные матерями-кукушками или бежавшими от спившихся или обколовшихся, потерявших облик человеческий родителей, передадут эстафету жестокости, бессердечия, враждебности ко всему окружающему своим детям и внукам. И пройдется по их судьбам эхо перестройки, бездарных и бесчеловечных реформ. Нравственное неблагополучие общества запрограммировано на поколения вперед.
P.S. образца 2006 года. Мой брат Виктор Андреевич не дожил до своего семидесятипятилетия  всего несколько недель. Умер легко: смотрел с внучкой Дашей, которая у них, а не у ее родителей находилась на воспитании, мульфильмы и потерял сознание. Спустя несколько часов умер в больнице от кровоизлияния в мозг. На похоронах было много людей, приехал мэр Изюма и редактор горрайонки. С горечью я думал на кладбище на окраине Моросовки, когда опускали гроб с телом брата, что мы так и не поняли друг друга, не сказали один другому братское "Прости..." Может, на том свете скажем?

 

 



36
В Изюме я все больше чувствовал себя не в своей тарелке. Сколько можно было пользоваться гостеприимством сестры и жить у нее в качестве «беженца»? Надо было уезжать из родного города. В Москву - там у меня были друзья, институт, возможность устроиться на работу, печататься. Весной и осенью ездил в институт на сессии. Иногда, поднакопив деньжат, уезжал в Москву на какие-нибудь праздники.
Мои друзья, понимая, что в Изюме я, что называется, пропаду, старались помочь мне перебраться в Москву. В то время вариантов было очень мало. Без прописки не брали на работу. То есть, я не мог  устроиться даже каким-нибудь кочегаром, сторожем, пожарным - самые ходовые должности для моего поколения творческой молодежи. Можно было устроиться дворником - давали служебное жилье. Мне же, холостяку, квартиры никто не предлагал, а жить в общаге я не соглашался: надо было заканчивать учебу в институте, заниматься всерьез литературой. Устраиваться на какую-нибудь работу по лимиту - те же проблемы.
Прошло почти два года, как я вернулся со службы, а свою судьбу так и не устроил. И вот в один из наездов в Москву я познакомился с девушкой, которая мне понравилась. Случилось это в Женский день. Я на кухне чистил картошку, она помогала мне. Поскольку я считал себя настоящим дальневосточником, то накупил креветок и готовил их, травя разные байки о Приморье. Правда, вес к тому времени после «поцелуя» медузы-крестовика я еще не набрал, был скуласт и черен, но Наташа слушала меня внимательно, хотя и считала, что Изюм - это где-то в Узбекистане.
Началась переписка. На первомайские праздники вновь приехал в Москву. Наташа все больше мне нравилась. Мне не хотелось ее терять. Сделал предложение. Она решила посоветоваться со своими родными, а те пригласили меня в гости.
Сейчас я с улыбкой вспоминаю напряженные лица будущей тещи, старшей сестры Наташи Раисы, ее мужа Станислава Богачева, которого все называли Славкой. Семья была рабочая, поэтому к приходу в гости «корреспондента», как они меня называли, готовились всерьез. Шли обычные в таких случаях расспросы. Будущей теще не понравился мой шрам на правой щеке - по причине тогдашней моей худобы он был очень заметен.
Все решила требуха. И смех, и грех. На праздники они приготовили блюдо из требухи - скатанные в рулетики кусочки, которые подаются как холодная закуска. Под горчицу, хрен... Перед моим приходом они долго не могли решиться: подавать ее или не подавать. Станет есть требуху «корреспондент» или станет - вот в чем был вопрос. Похлеще гамлетовского, поскольку существеннее и конкретнее.
Подобное испытание мне устраивали уже в Москве. В одном доме, куда наша компания пришла в гости, хозяйка поставила передо мной большую тарелку с салом. Под водочку я уплетал сало, как вдруг хозяйка с удивлением меня спросила:
- Саша, ты же татарин, почему сало с таким аппетитом ешь?
- Извините, я - не татарин, а хохол.
- А я думала: татарин. Дай-ка, ему под нос сало поставлю! - призналась со смехом хозяйка.
После нового раунда консультаций, теперь уже с учетом первых впечатлений от «корреспондента», требуха пополнила ряды закуски. Конечно же, я не знал, что наступил самый ответственный момент моего то ли сватовства, то ли гостевания. Мы со Славкой снова чокнулись рюмками, и я, как некогда к салу, приступил к требухе.
- Натэлка, наш парень, - вынес свой вердикт Славка.
Спустя полтора месяца мы расписались. Мне было обидно, что никто из моих родственников не приехал на наш скромный праздник. Словно я был круглый сирота, хотя в Изюме, если хорошо покопаться, чуть ли не каждый десятый какой-нибудь родич. Мать передала через проводников поезда Донецк-Москва корзину клубники вот ее и уплетали мои друзья по семинару прозы, рассевшись по кустам в Кузьминках, под водочку, баян и трубу.
Мы сняли комнату на Зеленых горах, в домах фабрики имени Калинина. Наташа училась на вечернем отделении экономико-статического института и работала на машиносчетной станции фабрики. Дом стоял рядом с Варшавским шоссе, шум стоял страшный день и ночь. Особенно донимали МаЗы и КрАЗы, груженные грунтом ревели так, что открывать окна было нельзя.
Любопытная деталь: когда мы встретились, Наташа, спросила: «А где твои вещи?». «Вот», - ответил я, показывая на чемодан, забитый книгами да рукописями, среди которых была пара трусов да маек. «У тебя же было пальто», - напомнила она мне. «Ты же сама сказала, что оно у меня не моде длинное. Я пытался его подрезать, но ничего не получилось», - объяснил я. Хорошо, что у нее был трельяж, полуторная кровать, подушки, простыни, одеяла. На свадьбе нам подарили кое-какую посуду.
Мы не унывали, только вот впереди была зима. Мне нужен был плащ, пальто, шапка. Хорошо, что поиски работы заняли не так уж много времени, и я вскоре работал в журнале «Комсомольская жизнь». Оклад 135, 30-40 рублей гонорара в месяц. Из них надо было отдать тридцатку за квартиру. Работая в этом журнале, сотрудники которого считались работниками аппарата ЦК ВЛКСМ, я мог рассчитывать на получение квартиры через несколько лет.
Как-то я встретился в издательстве с земляком, бывшим секретарем Харьковского обкома комсомола Владимиром Токманем. Он был тогда помощником первого секретаря ЦК комсомола Е.Тяжельникова.
- Нужен главный редактор молодежной республиканской газеты        в Таджикистане. Поезжай, а? – Токмань для убедительности приобнял меня за плечи.
Предложение было слишком неожиданным. Я не знал, что ответить.
- Саша, ты не на всю жизнь туда поедешь. Поставишь газету на ноги, а через год или два мы переведем тебя в Москву.
Мне надо было заканчивать учебу в Литинституте, а не уезжать куда-то.
Вскоре мадам Судьба вновь занялась мной. Галина Семенова поручила мне написать статью за подписью заведующего отделом комсомольских органов, члена бюро ЦК ВЛКСМ Геннадия Елисеева. О социалистическом соревновании комсомольских организаций. Тема дохлая, скучная, начетническая и догматическая, но я, организовывая соревнование между комсомольскими организациями воинских подразделений, знал ее в деталях.
Никаких указаний заворг по поводу статьи не давал. Я привез ему готовый материал. Он прочел и спросил, кем я в журнале работаю. Потом поинтересовался, был ли я на комсомольской работе, какое у меня образование.
- Договариваемся так: получаешь в институте диплом и приходишь ко мне. Будем решать вопрос о твоем переводе в аппарат ЦК ВЛКСМ, - сказал Геннадий Павлович.
Для меня это было громом среди ясного неба. После окончания института я находился в раздумьях. Работа в ЦК комсомола открывала дорогу для карьеры, в том числе в журналах, издательстве «Молодая гвардия». Даже заведующий отделом в журнале считался номенклатурой ЦК комсомола. И в то же время меня страшила аппаратная работа, которая вряд ли позволит мне заниматься литературой. Иными словами, к трем годам службы, неопределенности после службы, которая не способствовала литературному творчеству, добавлялась совершенно неясная перспектива на ближайшие годы. И в то же время нам крайне было необходимо жилье - у нас родился сын, а мы снимали одну комнату в двухкомнатной квартире в Текстильщиках.
Решение с моей стороны было принято после того, как мы с Иваном Пузановым, заведовавшим тогда отделом литературы в «Огоньке», часа два бродили по улицам неподалеку от Бумажного проезда и обсуждали в деталях мою проблему. Пузанов был гораздо старше меня и опытнее.
- На твоем месте я бы пошел. Разве ты больше напишешь, скитаясь с женой и ребенком по чужим углам? А там наверняка дадут тебе квартиру. Да и не на веки вечные туда идешь. Несколько лет поработаешь и уйдешь куда-нибудь заместителем главного редактора, а то и главным редактором какого-нибудь журнала, - таково было его мнение.
И я пошел к Елисееву. Он вызвал заведующую сектором кадров знаменитую в комсомольских кругах Наталью Васильевну Янину, которая, между прочим, всю жизнь тайком писала стихи и неплохие - об этом я узнал лет тридцать спустя. Она попросила заполнить листок по учету кадров, написать подробную автобиографию. Беседовала со мной часа два. Затем я встретился со своим будущим начальником - заведующий сектором информации Валентином Свининниковым.
Тогда существовала довольно серьезная и четкая система отбора кадров для работы в ЦК ВЛКСМ. В аппарате надо было пройти собеседования, и каждый работник, который встречался с кандидатом, писал свои впечатления и рекомендации.
- Теперь спокойно работай в журнале и жди, - сказал мне на прощанье Елисеев. - Тут мы с одним вот так, как с тобой, поговорили, а он приехал в Тикси, собрал пленум райкома комсомола и освободил себя от обязанностей первого секретаря. Явился ко мне и докладывает, что прибыл к нам на работу. Артур Чилингаров, не слыхал о таком деятеле? Вот я ему и сказал: на работу в ЦК ВЛКСМ с улицы не берут. Учти это.
Как показало время, хорошо, что Чилингарова не взяли в аппарат ЦК ВЛКСМ. Заместителем председателя Государственной думы он, быть может, и стал бы, но знаменитым полярником, Героем Советского Союза, а потом и Героем России  - вряд ли. С Чилингаровым у меня вышла одна интересная история, но расскажу о ней немного позже.
Спокойной работы в журнале не получилось. О том, что я проходил собеседования в ЦК, немедленно стало известно в журнале. Галя Семенова, ответственный секретарь Хасмамедов и главный редактор Ким Селихов решили меня не отпускать. Почему-то особенно возмущался Хасмамедов, который заявил мне без обиняков: «Вы не пойдете туда работать». Насколько я догадываюсь, он по земляческой азербайджанской линии был близок с секретарем ЦК комсомола А.Х. Везировым - будущим первым секретарем ЦК Компартии Азербайджана.
Работница журнала Светлана Прасолова, которую я всегда ценил за доброе отношение ко мне, но которую я как-то, находясь не в себе, совершенно несправедливо обидел, о чем всю жизнь сожалею, терпеть не могла Хасмамедова. Она часто встречалась с секретарем ЦК комсомола Т.А. Куценко и нахваливала меня ей. Главный редактор обещал решить квартирный вопрос, но на квартиру мог рассчитывать лишь заведующий отделом, а я был всего лишь старшим литсотрудником.
Короче говоря, попал в жернова. Если откажусь от своего согласия, то после этого не быть мне заведующим отделом, следовательно, и квартиры не видать, как собственных ушей. А жили мы вчетвером, к нам на помощь приехала моя мать, в девятиметровой комнате. Спал я в коридоре, у самой двери, на полу, и однажды простудился так, что температура прыгнула под сорок. Да и денег у нас, молодой семьи, ох было как не густо.
Решение вопроса о переходе на новую работу затягивалось. Шли месяцы, я находился между небом и землей. Свининников, с которым я  созванивался, а иногда встречался в метро, так как он тоже жил в Текстильщиках, ничего определенного не говорил. Кого винить в задержке решения вопроса, я не знал. После того, как в журнале начальство воспротивилось, Елисеев раздумал? Но он дал бы мне знать через Янину или Свининникова. Может, при проверке моей биографии стало известно о моей роли в забастовке в мае 1963 года? Но это было при Хрущеве, очное отделение Литинститута восстановили, значит, мы оказались правы.
1968-й - год знаковый. В Чехословакии приступил к строительству социализма с человеческим лицом Александр Дубчек. Как бы ни было мое сознание забито и деформировано всевозможным пропагандистским мусором, изменения в Чехословакии вызывали во мне положительную реакцию и порождали надежды. Им, к сожалению, не дано было сбыться. Чехословакия стала полем идеологического сражения между СССР и Западом. Обе стороны не отличались адекватностью и мудростью. Запад во главе с США старался как можно больше нагадить Советскому Союзу, поддерживал в Чехословакии самые радикальные, антисоветские и русофобские силы. В конце концов, он спровоцировал ввод войск стран Варшавского договора в ЧССР. Все могло быть по-другому, однако, увы…
В теплый и солнечный сентябрьский день Ким Селихов, Галина Семенова и почему-то я поехали во Внуково встречать из Чехословакии майора из Главного политуправления Советской Армии Юрия Дерюгина. Он дружил многие годы с Кимом Селиховым. По случаю встречи мы свернули в ближайший березнячок, достали выпивку и закуску. Не помню в деталях рассказ Дерюгина о том, что происходило в Чехословакии. Он был, конечно, рад тому, что выполнил задание начальства и вернулся, можно считать, победителем.
Под видом спортсменов наши десантники захватили пражский аэропорт и обеспечили посадку транспортных самолетов с техникой и войсками. По словам Дерюгина, подлинным героем был президент Свобода. Когда наши десантники ворвались к нему в кабинет в Пражском Граде, то Людвик Свобода якобы сказал:
- А, вы уже здесь? Тогда я спокоен. Иду спать - несколько суток не спал.
Убежденность в правоте действий наших правителей по отношению к Чехословакии у Юрия Дерюгина была не по должности, а, что называется, по душе. После той встречи и я стал считать, что Советский Союз и страны Варшавского договора правильно поступили, введя в Чехословакию войска. Если бы не мы, то это сделало бы НАТО.
Геннадий Елисеев ничего не забывал. Он был прекрасным организатором, умницей, талантливым человеком, и в то же время не лишен цинизма. Да и трудно было в его положении не заразиться этим далеко не лучшим человеческим качеством. Некоторое время он был секретарем ЦК, а потом, удивив всех, кто его знал, ушел в министерство по выпуску средств механизации трудоемких процессов в животноводстве заместителем министра. И покинул этот мир совсем еще молодым.
Пригласили меня на заседание секретариата все равно неожиданно. Первым секретарем тогда был уже Е.М. Тяжельников, но заседание вел второй секретарь Б.Н. Пастухов. Когда я проходил собеседование, то встречался с ним. Ответил на два-три вопроса - и все.
Представлял меня Елисеев. При этом, к моему удивлению, он повысил меня в журнальной должности - назвал заведующим отделом. Я с ужасом ждал, что секретари начнут интересоваться моим «отделом» - ведь все они прекрасно знали наш журнал, кто и кем в нем работал. Но после доклада Елисеева председательствующий обвел взглядом своих коллег и сообщил, что решение принято и я утвержден инструктором отдела комсомольских органов. Поздравил меня, я выдавил из себя «спасибо» и вышел.
Сектор информации был своего рода ассиметричным ответом на вызовы наступающего века информационных технологий. Бюрократическим ответом. Работники сектора анализировали по заданию начальства деятельность комсомольских организаций по актуальным направлениям, писали записки, давали материалы для подготовки постановлений, докладов на пленумах и съездах. Сектор состоял их пишущей братии: Валентин Свининников до этого редактировал молодежную областную газету в Свердловске, Валерий Киселев - такую же газету во Владимире. Киселев специализировался на подготовке и выпуске пресс-бюллетеня сектора информации, который мы размножали на ротаторе и посылали в ЦК союзных республик, крайкомы и обкомы комсомола.
В принципе мне было все равно, чем заниматься. В первый же день, поразив меня, Валентин Свининников сказал:
- Ты будешь писать свои рассказы, а приходить на работу выжатым, как лимон, да?
Что я мог ответить на это? Нет, мол, гражданин начальник, я не буду дома писать рассказы, вообще писать их перестану, чтобы появляться на нашей дурацкой работе свеженьким, как огурчик, да?
Насчет дурацкой я, конечно, перегибаю. В ЦК комсомола готовили кадры для местных органов власти, ЦК КПСС, министерств и ведомств. Было правилом: каждый будущий первый секретарь ЦК комсомола союзной республики должен был пройти школу орготдела, поработав в территориальном секторе, в качестве заместителя заведующего отделом. Из нас делали орговиков - исчезнувших ныне специалистов по организации работы, подбору, воспитанию и расстановке кадров. Практически каждую неделю на аппаратную учебу приезжали союзные министры, крупнейшие ученые и специалисты, которые рассказывали нам без всяких купюр о состоянии дел и проблемах в различных сферах. К примеру, довольно часто приезжал министр МВД Н.А.Щелоков. Надо сказать, свое дело он знал превосходно. Образ Щелокова, созданного средствами массовой информации во времена перестройки и после нее, и реальный Щелоков, который умел говорить ярко и эмоционально, возмущался многими безобразиями, происходившими в стране, - две большие разницы, как говорят не у нас, а в Одессе.
Требования к нам были очень строгими. Нам приходилось вкалывать без выходных. Особенно доставалось нашему сектору, в том числе и мне, которого сделали спичрайтером. Кроме подготовки бесконечных выступлений начальства, приходилось готовить записки и проекты постановлений, решений и т.д.
Иногда я возвращался домой после полуночи. Приезжал на дежурной машине, ждал, когда она отъедет, а потом закладывал два пальца в рот - меня тошнило не только в переносном смысле, но и в самом прямом, после того, как я перенес перитонит.
Были мы и палочками-выручалочками. В день субботника или воскресника мы работали на главном конвейере ЗИЛа - я вспоминал такой же конвейер на ХТЗ и с очень большим сочувствием думал о водителях, которым достанутся грузовики с табличками «Сделано на Всесоюзном коммунистическом воскреснике». Если бы они, бедолаги, знали, что их грузовики собирал и Тяжельников!
Неожиданно подошел Елисеев и сказал мне, что после смены надо поехать с ним дорабатывать записку и проект постановления бюро о работе среди подростков.
- Завтра последний срок сдачи материалов, а этот бездельник Чурбанов принес такую галиматью, - объяснил Геннадий Павлович.
«Бездельник» возглавлял сектор по работе среди подростков, который мы между собой называли сектором по борьбе с подростками. Юрий Чурбанов, наверное, в то время уже познакомился с Галиной Брежневой и своей работой во всю манкировал - было когда-то такое слово. Его очень часто ругал на различных заседаниях Тяжельников, который скрупулезно следил за состоянием преступности среди молодежи. Ругал, пока тот не стал зятем Брежнева и не перешел работать к Щелокову, который в день рождения, в присутствии тестя, преподнес Чурбанову полковничьи погоны.
У Геннадия Павловича была своеобразная манера работать над документами. Бумаги раскладывались на полу кабинета. Мы снимали обувь и ползали с ним по бумагам, вырезая из их вороха наиболее подходящие и написанные на приличном уровне абзацы. В ход шел клей, потом страница после правки отдавалась к машинистке. Потом еще раз или несколько раз редактировался машинописный текст, пока документ не приобретал необходимый вид.
После смены на главном конвейере еще смена на работе - разве случайно мы чуть ли не ежеквартально год хоронили своих товарищей? Тридцатилетние или чуть старше мужики умирали от сердечно-сосудистых заболеваний, от рака - ведь мы же выкуривали по несколько пачек сигарет в день.
Те работники, которых брали в аппарат ЦК КПСС (это у нас называлось «преодолеть стометровку», так как к комплексу зданий ЦК партии вел длинный подземный переход), не могли привыкнуть к размеренному распорядку дня. Если они оставались на работе после шести вечера, то их спрашивало начальство: «Вы не справляетесь со своими обязанностями в течение рабочего дня?» Поэтому здание комсомольского ЦК сияло допоздна огнями, а здания напротив были погружены в солидный и загадочный мрак.
Кстати, заведовать сектором «по борьбе с подростками» назначили Эдуарда Примака, до этого работавшего первым секретарем Владивостокского горкома комсомола. Как-то зашел он к нам в сектор и сказал:
- Ребята, хотите расскажу вам потрясающую вещь? Принимаю дела у Чурбанова. Вот, говорит он, стол, вот шкаф, а вот сейф и ключи к нему. И ушел. Я с благоговением открываю сейф, особенно отделение для особо важных документов. Там лежит папка с надписью «Мысли». Развязываю тесемки, открываю, а там – пусто!
Конечно, мы посмеялись после рассказа Эдика от души.
Между прочим я едва не попал в число ближайших помощников Чурбанова. Он был первым заместителем министра МВД, генерал-полковником. И вот однажды В.Н. Ганичев, в ту пору директор издательства «Молодая гвардия» сообщил мне, тогда заведующему редакцией по работе с молодыми авторами того же издательства:
- Вчера мы встречались с Юрием Михайловичем. Он попросил подыскать ему хорошего парня на должность заместителя главного редактора журнала «Советская милиция», но который работать будет только на него. Сразу звание полковника, оклад и так далее. Я назвал тебя. Так что не удивляйся, если зайдет разговор.
Мне только этого не хватало - идти в холуи к Чурбанову. Надо было предотвратить даже сам разговор на эту тему. Но как? И я придумал весьма оригинальный ход. Не сомневаясь в том, что Чурбанов дал поручение собрать обо мне материал и изучить, как следует. Надо было направить этот процесс в нужном направлении.
В течение двух недель я каждый вечер приезжал в ЦДЛ, и если за столом в «пестром зале» оказывались незнакомые люди, то рассказывал якобы спьяну такой случай. Кстати, имевший место в жизни. На каком-то большом мероприятии встретили бывшие работники ЦК комсомола только что испеченного генерал-майора Чурбанова. Вынул Юрий Михайлович сигарету, не успел донести ее до рта - как тут же несколько генерал-лейтенантов и генерал-полковников бросились к нему с зажигалками наготове.
- Юра, а ты не боишься, что у тебя погоны с мясом вырвут, если что-нибудь случится с тестем? - спросили старые его друзья.
- Ребята, ну, я же не Аджубей, - ответил Чурбанов.
Мало того, я после ЦДЛ садился в такси и каждый вечер всем водителям рассказывал ту же историю. Не могла она не попасть в приготовленные уши и не могла не дойти до Чурбанова. Мои старания были вознаграждены тем, что никто больше о переходе в милицейский журнал со мной, «пьяницей и болтуном», не заводил. Стань я милицейским полковником, вряд ли бы  избежал отсидки в знаменитой колонии № 13 в Нижнем Тагиле. Независимо от того, был бы виноват или нет.

 

 



37
Пишу эти строки под впечатлением вечера, который прошел в ЦДЛ в день 30-летия трагической гибели Николая Рубцова. Вел вечер Виктор Петелин, перед публикой, почему-то настроенной весьма агрессивно, выступали Станислав Куняев, Евгений Антошкин, Лев Котюков, Станислав Лесневский, Владимир Костров и я. Прекрасно исполнил свои романсы на стихи Рубцова певец Владимир Тверской. Вечер прошел в целом очень хорошо, душа Коли, несомненно, радовалась. «На Рубцова» пришло столько, что Большой зал был полон.
Что касается меня, то я давно хотел написать эти воспоминания. Но у него столько оказалось «друзей», что толпиться среди них не хотелось. А с другой стороны есть ведь понятие долга: кроме общеизвестных вещей есть и такие моменты, которые знаю только я. И не рассказать об этом было бы нечестно по отношению к Николаю.
Популярность Рубцова - показатель того, что его поэзия нашла и находит отклик в душе народа. Он, пожалуй, как никто другой из нашего поколения, наиболее пронзительно выразил чувства и мысли тех, чье детство пришлось на сталинское костоломье, войну, послевоенную голодуху и нищету. Рубцов, слава Богу, на этом материале поднялся до уровня общенационального поэта, одного из самых пронзительных русских лириков. Он один из источников нашей духовности, а это бесценно в эпоху разных «мандуальных контрацептивистов». Рубцов - поэт истинный, для России он навсегда.
Николай поступил в Литературный институт в 1962 году, то есть вслед за нашим курсом.
Не помню, как познакомился с ним. Я жил в одной комнате с поэтом Иваном Николюкиным и поэтому у нас постоянно были поэтические застолья, во время которых пииты выясняли, кто из них самый талантливый. Поскольку я стихов не писал, то для поэтов был совершенно неопасным - прозаик не мог претендовать на их место на Парнасе. Вот и хороводились Леонид Мерзликин, Анатолий Передреев, Виталий Касьянов, Магомед Атабаев, Роберт Винонен и многие другие. В их круг включился и первокурсник Коля Рубцов.
Трудно предъявлять к поведению поэтов какие-то общепринятые требования. Они люди мгновенной реакции, у них нервные волокна не покрыты изоляцией. Я не знаю ни одного счастливого писателя, а уж о поэтах и говорить нечего. Если кто-то называет себя счастливым, то вряд ли он настоящий литератор. Ибо всякий талант - это всегда конфликт с обществом, которое постоянно банально и дремуче консервативно. И чем больше талант, тем конфликт значительней и больней. Не для общества, а для обладателя таланта.
Поэтому хотелось бы, чтобы многочисленные бытовые художества Рубцова рассматривались именно с этой точки зрения. Вот, к примеру, две были, рассказанные мне однокурсником Рубцова по очному отделению Николаем Ливневым. Первая. Сидят они на уроке французского языка и преподавательница Любовь Васильевна Леднева убеждает их в необходимости для литератора знать французский язык. Например, чтобы читать в оригинале французскую классику.
- Или вот такая ситуация. Идете вы по Парижу, а навстречу прекрасная незнакомка. Чтобы с нею познакомиться вы начинаете: «Бонжур, мадам!.."
В этом месте Рубцов до неприличия громко расхохотался.
- Коля, что я такого смешного сказала? - спросила с обидой преподавательница.
- Любовь Васильевна! - сквозь смех воскликнул Рубцов.- Ведь в Париж тральщики не заходят!
Рубцов, как известно, в свое время служил на Северном флоте. На тральщике.
Вторая быль. Идет экзамен по нелюбимейшему нами предмету «Введение в языкознание». Преподавательница Нина Петровна Утехина, ожидая ответа от сидящего перед нею Рубцова, в гнетущем безмолвии закурила «Беломор». Она наверняка редко видела этого студента на своих лекциях, если видела вообще. Так что заядлому прогульщику Рубцову сказать было совсем нечего.
- Вы читали Чикобаву? - бросила она спасительный круг, но ответом было молчание.
- А Розенталя? - еще вопрос-подсказка.
- Господи, да кто только не учил нас русскому языку! - воскликнул он. - Но я их, извините, не читал, потому что лучше Сталина они о языкознании написать не могли.
Изящная ирония по адресу вождя так понравилась Утехиной, что она ему поставила пять с плюсом.
Колючесть, вспыльчивость Рубцова объясняется его очень обостренным чувством собственного достоинства. Поэт отдавал себе отчет в том, кто он в поэзии. Но жизнь постоянно унижала его - сиротством, бедностью. Даже физического роста она ему пожалела, густоты волос на голове... Думается, ему очень нелегко было однажды признаться: «Я больше не могу!»
Председатель студкома Валентин Солоухин, в то время уже третьекурсник, отобрал подборку стихов Рубцова и отнес в один молодежный журнал. Отдел поэзии возглавляла там известная на ту пору критикесса. В действительности же это была одна из многочисленных дам с уровнем ремингтонных барышень, машинисток по-старинному, которые вдруг стали решать судьбы литературы. Вред они нанесли и наносят отечественной словесности колоссальный. Одна такая барышня уже в годы перестройки, например, приостановила мою книгу в издательстве «Советский писатель» только за то, что я там осмелился упомянуть две наметившиеся редиски под кофточкой у одной весьма юной героини. Интересно, какие она высоконравственные книги выпускает сейчас, в эпоху расцвета андегенитальной пачкотни?! Короче говоря, пока дамы в издательском деле были сосредоточены исключительно на клавиатуре ремингтонов, у нас была великая литература. А нынче литературные буфетчицы низвели ее до уровня коммерческого чтива.
Критикесса попросила Рубцова зайти в редакцию. Дело было зимой, и Николай заявился в подшитых белых валенках и, как всегда, в мятом костюме. Ремингтонная дама стала высказывать свои претензии и по своей привычке стала учить Рубцова писать стихи. Коля сидел скромненько, слушал, а потом вдруг взорвался криком:
- Да вы же в поэзии ни черта не понимаете!
И ушел. Валентин Солоухин поехал в журнал улаживать конфликт. Критикесса кричала ему, что этот «хмырь в валенках» посмел оскорбить ее и т.д. Валентин пошел к главному редактору и, в конце концов, стихи Н. Рубцова были напечатаны. Впервые в Москве.
Уже после гибели Николая я рассказал эту историю в интервью журналу «Szovijet irodalom» ( «Советская литература» на венгерском языке), в № 11 за 1976 год. На русском языке историю первой столичной публикации Рубцова по вполне понятным причинам в нашей стране я напечатать не мог, вот и запрятал в венгероязычное издание. Кстати, до сих пор не имею представления, что там в действительности напечатано - руководящие литературой ремингтонные барышни вездесущи...
Когда я перед вечером памяти взял «Подорожники» Н. Рубцова, то многие страницы всколыхнули мою память. «Сапоги мои - скрип да скрип...» явно вызваны к жизнью стихами «Сапоги вы мои, сапоги, С моей левой и правой ноги...» Ивана Николюкина. Это стихотвороение было как бы визитной карточкой Николюкина в те годы, а Рубцов решил тоже написать «свои сапоги» - тут уж кто кого...
Вполне возможно, что я был одним из первых слушателей стихотворения «Стукнул по карману...». Однажды утром столкнулся с Колей в коридоре общежития Литинститута. С поэтами по утрам было встречаться небезопасно, поскольку многим из них хотелось кому-нибудь прочесть написанные ночью стихи. Была даже такая шутка: «Не стой на виду, а то переведу!».
Вполне возможно, что Рубцов в ту ночь не спал. И тогда он прочел концовку этого стихотворения не без юмора названного «Элегией»: «Стукнул по карману - не звенит. Стукну по другому - не слыхать. Если только буду знаменит, Буду неимущих похмелять!..» Последняя строка «То поеду в Ялту отдыхать...» явно не рубцовская, придуманная редакторами. Последняя строфа выполняла роль своего рода колядки - предложения поесть-выпить в обстоятельствах, когда «не звенит». «Буду неимущих похмелять!..» - конечно же, обещание поддержать в трудную минуту друга-литератора. Здесь же в первой строфе он не читал «В тихий свой, таинственный зенит» (что за «тихий, свой, таинственный зенит» - явная нескладеха!), а «В коммунизм - таинственный зенит Полетели мысли отдыхать.» Тем более что в то время Хрущев грозил «нынешнему поколению» устроить коммунизм...
Николая Рубцова тоже исключали из института, и так получилось, что он тоже восстановился. Так мы стали однокурсниками. На очном отделении в то время было, кажется, один или два курса, а нам, ждать, пока они подрастут до четвертого курса, было некогда. Он никого не знал из заочников, также как и я, поэтому мы старались держаться вместе.
В 1967 году вышла его «Звезда полей». Мы стояли возле памятника Герцену, и Коля, весь сияющий, показал мне сборник:
- Саша, смотри - сигнал!
Я никогда больше не видел Рубцова таким счастливым. Вскоре о сборнике заговорили. Он становился известным поэтом и чувствовал себя в литературе и в жизни гораздо уверенней.
Однажды мы куда-то договорились пойти, но в тот день надо было сдать спецкурс по Маяковскому. Заходим в аудиторию, Коля садится сразу перед преподавателем С. Трегубом и без всякой подготовки начинает обвинять Маяковского в пристрастии к агиткам, всяким «Баням» и «Клопам», и что вообще это не поэт, а что-то другое...
- «Улица-змея» - скажите, где здесь поэзия? - разошелся Николай.
Бедный Трегуб, для которого Маяковский был не только поэтом, но и профессией, и куском хлеба, не ожидал такого напора и даже растерялся. Он не стал спорить с Рубцовым, поставил ему зачет.
- Кто такой Рубцов? - спросил он меня, когда я сел перед ним.
- Как? Вы не знаете?! Это уже известный и, несомненно, очень большой поэт, - ответил я, ввергая несчастного Трегуба в новое смущение.
- Да?.. - чуть-чуть засомневался он в моих словах.
- Ну, как? - спросил Рубцов, поджидавший меня за дверью.
- Спросил, кто ты такой... Естественно, я сказал, что ты очень большой поэт.
Мы засмеялись и пошли по намеченному маршруту...
Поскольку в журнале "Комсомольская жизнь" надо было много ездить по стране, то в первую свою командировку поехал я в Вологду. Вообще-то командировка была в Череповец, где должно было состояться всесоюзное соревнование молодых каменщиков, но я взял билет в Вологду - Рубцов не раз приглашал, тем более, что у него было теперь свое жилье.
Приехал я рано утром, поэтому застал его дома. Хотя я снимал в то время комнату вместе с женой, но отсутствие какой-либо мебели в жилье Рубцова меня поразило. Раскладушка, стопка книг в углу, какие-то бумаги на подоконнике вместе с пустой кефирной бутылкой. Это было его первое и единственное жилье, полученное им в возрасте Иисуса Христа.
А за окном поблескивала как чешуей Шексна. «Живу вблизи пустого храма, На крутизне береговой...» - вполне возможно, что «Вологодский пейзаж» к середине августа 1968 года был уже написан...
- Хорошо, что ты приехал! - и обрадовался, и засмущался Николай, поскольку у него даже табуретки не было и не на что было меня посадить. - Мы собрались за грибами, поедем?
Я согласился. Мы пошли в газету Вологодского сельского района и поехали вместе с редактором на машине за город. Редактор был очень тактичным человеком и не вмешивался в наши разговоры. Коля рассказывал мне о вологодских лесах. Не знаю, может, действительно было так или же тут было преувеличение, но тогда он сказал мне:
- Не отходи от меня далеко. Рву малину, окликаю, а ты молчишь. Раздвигаю куст - а с той стороны малиной лакомится медведь...
В лесу было много рыжиков и, собирая их, Рубцов сказал, что каждый год из Вологды бочонок соленых рыжиков посылают У. Черчиллю. Так Сталин еще велел...
- А ты шашлык из рыжиков пробовал? - спросил вдруг он.
Поскольку я никогда такого шашлыка не ел, мы развели костер на берегу какой-то речушки. Налили, выпили... Как только образовались угли, Коля стал нанизывать на тоненькие прутики ножки рыжиков и присаливать пластинки грибов с внутренней стороны. Укладывал на сучок так, чтобы выпуклой стороной рыжики были обращены к углям. Сок мгновенно закипал, рыжик просаливался - закуска получалась изумительная.
Когда мы, возвращаясь с грибной охоты, шли полем к автобусной остановке, Николай неожиданно сказал:
- Видишь деревню вон на угоре? Там каждый год в какой-нибудь дом обязательно бьет молния. Все отсюда уехали, кроме одной семьи. Как только она уедет, я поселюсь тут. Буду ждать свою молнию...
Он не шутил, не оригинальничал - говорил это задумчиво и печально. Я еще раз взглянул на чернеющие избы на угоре и ничего не ответил... Видимо, его мучили какие-то предчувствия. Отблеск этих раздумий в еще одной «Элегии»:

Отложу свою скудную пищу.
И отправлюсь на вечный покой.
Пусть меня еще любят и ищут
Над моей одинокой рекой.

Пусть еще всевозможное благо
Обещают на той стороне.
Не купить мне избу над оврагом
И  цветы не выращивать мне.

Потом был выпускной вечер в мае 1969 года. У меня сохранилась фотография нашего курса - Коля стоит с самого края, улыбается. Это еще один документ его одиночества.
Последняя встреча состоялась за несколько недель до его гибели. Той зимой мне вырезали запущенный аппендикс, и у меня больше месяца держалась температура. Я зашел в шашлычную на Тверском бульваре, выпил сто граммов коньяку и возле двери столкнулся с ним и Анатолием Передреевым. Коля был явно болен - вид ужасный, он был очень простужен. С ними были два каких-то подержанных киношных помрежа женского пола.
- Толя, - набросился я на Передреева, - куда ты его тащишь? Ты что - не видишь, что он болен? Ему надо отлежаться.
- Пойдем с нами! - откликнулся тот.
- Куда мне с вами - у меня кишки к позвоночнику приросли. Коля, ты же болен, побереги себя, - говорил я Рубцову, приглашая поехать ко мне домой и отлежаться.
- Саша, не надо... Я почти здоров... Пока...
И они пошли. Мою душу болью окатило и сковало колючим холодом нехорошее предчувствие. Мне показалось, что больше его не увижу.
Спустя несколько лет после убийства Рубцова на моих глазах шла подготовка наиболее полного на то время сборника его стихотворений «Подорожники». В издательстве «Молодая гвардия» я заведовал редакцией по работе с молодыми авторами и сидел в одной комнате с Вадимом Кузнецовым, заведовавшим редакцией поэзии. Составил тот сборник Виктор Коротаев, прекрасно оформил график Владислав Сергеев, а редактировала Татьяна Чалова - дочь учителя Рубцова и его старшего друга Александра Яшина...
Как-то получилось однажды так, что вы вдвоем с Василием Беловым просидели в «Будапеште» от открытия и до закрытия. Вспоминали Литинститут и, конечно же, Колю Рубцова. В том числе и то, как он ходил по ночам по этажам общежития и играл на гармошке.
Я вспомнил, как в день выпускного вечера Николай мне сказал:
- Ты не поверишь, но утром меня тетя Дуся (дежурная на вахте в общетиии Литинститута. А.О.) остановила и спрашивает: «Коля, а когда ты свою гармошку заберешь?» «Какую гармошку?» «Свою». «Теть Дусь, да мою же гармошку, комендант говорил, топором изрубили!» «Коля, да никто ее не собирался рубить. Лежит она вот уже который год в каптерке - дожидается, когда ты институт закончишь. Пойдем, отдам тебе. Только с таким уговором - ночью ты с нею по этажам не бродишь и не играешь! И увозишь в Вологду».
- А ты знаешь, что это моя гармоника? Я хочу повесть написать о ней, - признался Василий Иванович и стал мне рассказывать историю этого инструмента... - Кто ее только в руках ни держал, кто ее  ни слушал! Как-то Василий Шукшин отводил свою душу в общежитии Литинститута и играл дня три подряд на этой гармонике...
В шестидесятые годы, получив стипендию, несколько студентов по пути на Бутырский хутор непременно брали на прокат на 1-Хуторской гармошки, баяны, аккордеоны. И играли. Василий Белов уже опубликовал «Привычное дело» и мог позволить себе приобрести гармонику. Только он ее купил, как азербайджанский поэт Фикрет Годжа в день своего рождения решил почему-то свести счеты с жизнью. Белов, не долго думая, подарил ему свое приобретение. Фикрет решил жить дальше и хотел вернуть Белову подарок: в самом-то деле, зачем азербайджанцу вологодская гармоника... Белов также не мог взять назад подарок. Но выход нашелся - предложили Фикрету как бы передарить ее Николаю Рубцову...
Когда Белову позвонили и сказали, что Рубцова задушила его сожительница, он помчался к нему домой.
- Коля лежит... - рассказывал Белов. - Милицейский сержант вдруг спрашивает: «А гармоника это чья?» А она на полу рядом с Колей... «Моя», - отвечаю. Ведь действительно моя - я ее покупал...
У вологодских литераторов был такой обычай: собираться у кого-нибудь и играть на гармониках. Поиграют и оставляют их у хозяина, чтобы не тащиться с ними по ночам.
- Однажды играли у Астафьева. И оставил я эту гармонику у него. А когда пришел за нею, Астафьев ее мне не дает. «Это Колина гармошка, не твоя». Так и не отдал, увез в свою Овсянку...
После этого разговора прошла четверть века. Не знаю, написал или не написал обещанную повесть Василий Иванович. Быть может, он выговорился тогда, а повесть не пошла - бывает такое.
С Виктором Петровичем Астафьевым меня связывали долгие годы добрые, я бы даже сказал, доверительные отношения. Я ни разу не спросил его о рубцовской гармошке, полагая, что это дело Астафьева и вологжан. Когда в октябре 1993 года я прочитал интервью Астафьева с призывом убивать сограждан, выступивших против ельцинского переворота, то первым делом вспомнил плачущего Виктора Петровича... Это было в Испании. Представитель нашего агентства по авторским правам повез Виктора Астафьева, Василя Быкова и меня в Толедо. Настроенный на красоту этим сказочным городом, Виктор Петрович расчувствовался и стал с обильными слезами, струившимися из его глаз, искренне и на совершенно трезвую голову, говорить о музыке. «Господи, да как же все это в нем уживается вместе?!» - подумал я и не отправил поздравление по случаю его юбилея.
А совсем недавно попалась мне статья Виктора Петровича о том, что Николай Рубцов сам во многом был виноват, что мадам его задушила. И убийца, оказывается, очень талантливая поэтесса, следовательно, напрасно Рубцов не нахваливал ее стихи. Неужели Астафьев таким образом решил отомстить «супостатам»-вологжанам? Понимаю, что тысячу раз она раскаялась за содеянное, настрадалась, но и грех-то у нее неискупимый. Не получится из нее святой Магдалины, не получится - жанр не тот. Но зачем Виктор Петрович, чтобы убийцу Рубцова возвысить, решил Рубцова в глазах читателей унизить? Почему он, прежде Бога и вместо Бога, решил «списать» ее величайший грех? Вот уж воистину: не судите да не судимы будете. Эх, Виктор Петрович... Но не встретиться мне больше с Астафьевым на этом свете, а если на том встречусь - то все это выскажу...
У меня, как и у множества читателей, нет оснований не верить Рубцову, когда он просит: «Поверьте мне: я чист душою...», а затем и восклицает: «Я клянусь: Душа моя чиста». Должно быть, и это он предчувствовал...
Закончить эти воспоминания хочу такими рубцовскими строками:

Неужели   в свой черед
Надо мною смерть нависнет,-
Голова, как спелый плод,
Отлетит от веток жизни?
Все умрем.
Но есть резон
В том, что ты рожден поэтом,
А другой  - жнецом рожден...
Все уйдем.
Но суть не в этом...

38
Хотелось бы высказаться о комсомоле. Нельзя однозначно ответить на вопрос: воплощение он зла или блага. Явление очень сложное, заслуживает спокойного и вдумчивого изучения.
Само понятие «комсомол» в сознании старшего поколения, в том числе и моем, гораздо шире своей расшифровки, как коммунистического союза молодежи. Он организовывал, сплачивал, вдохновлял, учил, воспитывал и помогал молодежи найти свое место в жизни. Мне кажется, что коммунистическая оболочка со временем стала устаревшим атрибутом комсомола. Слишком она была начетническая, догматическая, абстрактная, вступавшая в противоречие с реалиями жизни.
Когда-то я по заданию начальства в Центральном архиве ЦК ВЛКСМ изучил документы всех съездов комсомола. У меня по сей день сохранились выписки из них, в том числе из докладов мандатных комиссий. Конечно, комсомол задумывался как молодежный инструмент мировой революции. В числе первых лидеров было слишком много выходцев из еврейской среды. Впрочем, как и в партии. У Ленина дедушка, как в свое время раскопала Мариэтта Шагинян, был Израиль Бланк, выходец из Подолии, выкрест, ставший врачом. Любопытно, что раскопав это, Шагинян расстроилась и сказала: «Теперь мне очередного ордена не дадут».
Когда виды на мировую революции стали таять, Ленин поставил перед комсомолом задачу учиться. Потом ликвидация безграмотности, коллективизация, индустриализация, пятилетки. Война, восстановление народного хозяйства, целина, Сибирь, студенческие строительные отряды, Байкало-Амурская магистраль… Вклад молодежи здесь огромен, и трудно отделить от этого комсомол. Созидательное начало - самое ценное во всей его истории.
И в то же время рядом с добрыми делами в комсомоле была нетерпимость и жестокость, особенно по идейным или морально-бытовым соображениям. Многих он поднимал на крыло, а другим эти крылья подрезал. Немало постарался комсомол на ниве внедрения в сознание молодежи единообразия и единомыслия - в части ширины брюк и широты кругозора. На этой почве процветал комсомольский бюрократизм.
Но все-таки героическое, романтическое начало брало вверх. Я побывал на многих всесоюзных ударных комсомольских стройках семидесятых годов. Туда рвалась в общем-то неустроенная в жизни молодежь. Если целина была по-настоящему молодежным движением, то эти стройки были местом, где юноша или девушка могли найти свое место в жизни. Целина, кстати, была причиной того, что обезлюдели просторы Нечерноземья. А сами целинники после расчленения СССР стали в том же Казахстане как бы эмигрантами.
Много было показухи. Как-то на строительстве химкомбината в Смоленской области я нашел организацию всего из 12 комсомольцев. На всесоюзной комсомольской стройке! Материал из моего отчета попал в проект доклада на пленуме ЦК комсомола, и мне, чтобы не подводить ни в чем не виноватых ребят, пришлось под предлогом того, что это непроверенные сведения, упоминание о них из доклада исключить.
Или вот примеры. Была такая штука как всесоюзный ленинский зачет. Ко дню рождения Ленина комсомольцы отчитывались о своих делах - от года к году цифры тут увеличивались на миллионы. Сдаю вариант какой-то бумаги об итогах всесоюзного комсомольского собрания. Второй секретарь ЦК ВЛКСМ Б. Пастухов спрашивает меня:
- Сколько в предыдущем собрании приняло участие?
- Тридцать восемь миллионов.
- В этом пусть будет сорок один, - «подсчитывает» Пастухов.
А всесоюзные собрания проводились лишь потому, что во многих организациях они не проводились годами. В семидесятые годы в комсомол не столько принимали, сколько рекрутировали. Естественно, это приводило к формальному членству. В пассивной организации нетрудно было делать карьеру разным ловкачам. В итоге комсомольские работнички и скомпрометировали организацию. Переродиться во что-либо более приличное она не могла - на заключительном этапе своего существования комсомольские кадры менее всего отличались бескорыстностью, желанием помочь молодежи. К тому же без пуповины, связывающей комсомол с партией, без ее помощи и политического «крышевания», он  существовать не мог.
Комсомол был кузницей кадров, особенно так называемых орговиков, которых сейчас днем с огнем не сыщешь.  Вот один штрих. Как известно, в 1968 году на Западе  начались студенческие волнения, которые были названы революциями. Кто-то на самом верху решил порказать всему миру, как замечательно относятся к студентам в Советском Союзе. Комсомолу   дали задание в считанные дни провести Всесоюзный слет студентов. Меня угораздило попасть в начальники штаба по проведению слета. Дали мне 25 студентов из числа комсомольского актива МГУ, предоставили в полное распоряжение  высотную гостиницу "Ленинградская", что на площади трёх вокзалов. Погода была нелетная, а делегатов надо было собрать. Юрий Загайнов, завсектором комсомольских организаций Западной и Восточной Сибири, находился в штабе Главкома ВВС -  студентов из Сибири и Казахстана доставляли в Москву всепогодными бомбардировщиками. Я не спал трое суток, на слет не поехал, потому что надо было сменить сорочку. Включил в машине радио: выступает Брежнев, значит, всё в  порядке. Когда после закрытия слёта приехал в гостиницу, мне навстречу  бросились  ее работники, с возгласами, мол, ой, что у вас в штабе  творится! Пьют,  пляшут, поют. " Победителей не судят", - таков был мой ответ. А сколько было  подобных мероприятий, всевозможных акций,  десантов, направлений на стройки? Даже как-то в Перу наши ребята помогали спасать пострадавших от землетрясения...
Четыре года работы в аппарате ЦК ВЛКСМ дали мне, как писателю, очень много. Об этом можно написать отдельную книгу. Во-первых, это дало возможность познакомиться с множеством лиц, которые занимали высокие государственные и партийные посты.
К примеру, в годы перестройки закавказские республики возглавляли выходцы из комсомола семидесятых. Азербайджан - Абдурахман Везиров, Армению - Сурен Арутюнян, Грузию - Джумбер Патиашвили. Первые два были в мое время были секретарями ЦК ВЛКСМ, и мне не раз приходилось подписывать у них различные постановления, которые принимались опросным порядком. Наблюдать на разных мероприятиях, слушать выступления на пленумах, заседаниях бюро или секретариата. Ничем они не блистали, в отличие от Геннадия Янаева, возглавлявшего Комитет молодежных организаций, Бориса Пуго, умницы и очень образованного латыша, или Геннадия Елисеева, безусловно, человека богато одаренного, блистательного организатора.
Везиров был молчун, приземист и казался тяжеловатым. Говорили, что он имел какое-то отношение к Везирову, одному из 26 бакинских комиссаров. Арутюняна, голубоглазого и улыбчивого красавца, женская половина аппарата ласково называла Суренчиком. Когда они были в комсомоле, я и не слышал о каких-либо разногласиях между ними. Казались они добрыми друзьями. Каково же было мое удивление, когда Азербайджан и Армения воевали из-за Нагорного Карабаха, когда Везиров и Арутюнян возглавляли эти страны!
По поводу Патиашвили. Поскольку мне приходилось множество раз сводить документы на основе материалов из подразделений ЦК, то Патиашвили был одним из моих постоянных «корреспондентов» из отдела сельской молодежи. Я числился на уникальной должности ответственного секретаря постоянной организационной комиссии ЦК ВЛКСМ, занимался проблемами взаимодействия комсомола с советами депутатов трудящихся, профсоюзами, а фактически выполнял функции референта второго секретаря ЦК Б. Пастухова. При этом я чувствовал себя «подснежником» в секторе информации орготдела, поскольку Пастухов не раз во всеуслышание заявлял, что ему помощники не нужны - дабы не навлечь на себя гнев первого секретаря Е. Тяжельникова, с которым у него были явные контры.
Однажды, принимая материал от руководителя группы по работе с научной молодежью Б. Мокроусова, я сказал: «Вот возьму и вставлю вашу отписку в доклад в таком виде, в каком получил». Бориса мое замечание прямо-таки взбеленило. Он схватил материал, убежал, а через час принес несколько страниц с анализом, фактами, предложениями. Впоследствии Б. Мокроусов был помощником у Е. Тяжельникова, почему-то стал главным редактором газеты «Советский спорт», и умер на этой должности достаточно молодым.
Но Джумбер Патиашвили всегда приносил выверенные и причесанные материалы. Был приветлив и даже ласков, уходил довольный тем, что материал сдал. В нем чувствовалась аппаратная выучка, и меня всегда такие люди настораживали. Работал, я, например, часто в связке с Валерием Киселевым. Казалось бы, журналист, бывший редактор Владимирской молодежной газеты, а мышление чисто бюрократическое: от сих до сих, и ни грана больше, ни на миллиметр в сторону от указаний начальства. Стал заместителем главного редактора «Комсомольской правды», потом следы его потерялись.
Таким же мне казался и заведующий сектором информации Артур Невицкий. Я числился в списках сектора, и поэтому он попытался мной командовать. Меня поражало, что Артур Артурович прибалтийским каллиграфическим почерком, тщательнейшим образом, записывал, все, что говорилось на многочисленных заседаниях и совещаниях. Он был порядочнейшим человеком, но службистом. Накануне перестройки стал первым секретарем горкома партии в знаменитой Юрмале, потом начались служебные и иные неурядицы. Конечно, реваншисты Латвии его не жаловали. Оказался не у дел и, кажется, даже без жилья. Жаль. (Потом в Интернете я отыскал следы Артура Артуровича. Он, выживший ребенком в блокадном Ленинграде, не опустил руки в новейшей Латвии. Возглавлял реконструкцию рижкого Дома железнодорожников, превратил его в Культурно-деловой центр - Дом Москвы в Риге, по сей день является координатором его программ, руководит Ассоциацией обществ национальных меньшинств Латвии.)
Более удачной сложилась судьба Патиашвили. Он был комсомольским вождем, затем секретарем ЦК компартии республики по сельскому хозяйству и, наконец, избран первым секретарем грузинской компартии. Сообщение об этом я услышал в Сыктывкаре, когда собирал материал для романа из истории лесопромышленного комплекса. Новость меня обрадовала, первой мыслью было намерение  послать приветственную телеграмму. А потом, подумав, поостыл. Во-первых, тут что-то было унизительно-заискивающее, а во-вторых, я как бы перестраховался, задумавшись: «А по Сеньке ли, вернее, Джумберу, шапка?» У меня были сомнения на этот счет. И хорошо, что не поздравил: на очередном съезде КПСС, если не ошибаюсь, ХХYIII-м, Патиашвили вдруг сказал что-то вроде того, что друзья мешают работать. Для выходца с Кавказа, где дружба ставится превыше всего, заявление было поразительное.
В годы перестройки в Тбилиси начались волнения. Солдатам, стоящим в оцеплении, плевали в лицо, мочились на сапоги, пока не пошли в ход саперные лопатки. Демонстранты стали давить друг друга, обвинили же во всем солдат и генерала Родионова, командовавшего Закавказским военным округом. Не Горбачева и не Патиашвили. Дело дошло до гражданской войны, развала Грузии - когда пишутся эти строки там опять накал страстей, молодые шевардноиды сковырнули Шеварднадзе.
Конечно же, мне были ближе люди не зашоренные, с живинкой. Среди них могу назвать Виталия Колдовского. Большая умница, он был в послах на Балканах, насколько я знаю, с ним велись переговоры о том, чтобы он стал министром иностранных дел только что получившей независимость Украины. Не получилось, потому что он, кажется, активно помогал братьям-сербам, был какой-то скандал, а поскольку сербы стали числиться изгоями Европы, то и Колдовский был бы проблемным министром.
Почти дружил я с Львом Паршиным, появившимся в коридорах ЦК из ленинградской газеты «Смена». Он взял курс на дипломатию, усиленно изучал английский. Я как-то ему брякнул: «Как жаль, Лева, что мы с тобой никогда не будем друзьями». Так и произошло. Когда я приехал в Лондон, где Лев служил советником-посланником, он и его жена Тамара были образцами гостеприимства. Потом я столкнулся с ними в лифте дома в Сретенском переулке - они спешили на какой-то прием. Лев сказал лишь, что он возглавляет один из европейских отделов МИДа. В лифте я почувствовал, насколько мы чужие. Была еще одна встреча - у директора издательства «Планета» Владимира Середина, куда Паршин пришел накануне своего отъезда послом в Нигерию. Больше ничего о нем я не слышал.
Одна из ярких фигур моей аппаратной молодости - Валентин Сущевич. Он был секретарем комитета комсомола на «Южмаше» - знаменитом ракетном гиганте. В секторе информации ЦК ВЛКСМ он, технократ до мозга костей, задыхался от бюрократизма, замшелых традиций и дурацких порядков. В конце концов, когда началось строительство Байкало-Амурской магистрали, Сущевич пошел к  Тяжельникову и предложил себя в качестве начальника штаба всесоюзной ударной стройки. И уехал в Тынду - столицу БАМа.

 

 



39
Валентину Сущевичу надо было бы возглавлять другой штаб - по развитию научно-технического творчества молодежи. Не сомневаюсь, что там бы он со своей безудержной энергией и цепким умом развернулся бы в полную силу. Но у него не было покровителей, и поэтому этот недюжинный человек нашел пристанище в какой-то страховой кампании. А мог стать генеральным конструктором в ракетостроении - пример того, как комсомол исковеркал судьбу одаренного человека.
В отличие от всех нас Валентин был знаком с теорией информации. В те годы электронно-вычислительные машины представляли собой ламповые монстры с вращающимися бобинами и плюющиеся перфокартами. Эра персональных компьютеров была впереди. Но бурно развивалась кибернетика, прежде всего, теория информации.
С утра до ночи все средства массовой информации Советского Союза талдычили о разворачивающейся научно-технической революции. К несчастью, кроме безумолчной болтовни о НТР, в стране ничего не происходило. Начинался застой, и страна стала стремительно отставать от Запада, который перешел на постиндустриальную фазу развития, создал общество потребления - потребности, социальный стандарт, современный образ жизни стали определяющими для развития производительных сил на основе высоких наукоемких технологий. Интеллект и технология, ноу-хау, стали основным богатством, а мы все еще не забывали о пудах образца 1913 года и выдавали как можно больше миллионов тонн металлов, огромного количества механизмов, не пригодных к использованию.
К примеру, в Кутаиси выпускался грузовик «Колхида». Распределялся он, естественно, по выделяемым фондам. Этот чудо-аппарат пользовался настолько дурной славой среди водителей, что в автохозяйствах на него сажали в наказание за проступки. «Колхида» была не способна проехать несколько десятков километров без поломки, тогда как в Германии производители «Мерседесов» не комплектовали машины даже наборами ключей - гарантировали сотни тысяч километров безупречной работы.
Наши зерноуборочные комбайны представляли собой прокатные станы для полей, в среднем служили меньше одного сезона, тогда как зарубежные аналоги убирали хлеб 15-20 сезонов. И таких примеров можно привести множество.
Именно семидесятые годы стали точкой отсчета нашего отставания не в производстве ракет, а необходимых в жизни вещей, в обеспечении нормальной и достойной жизни. Прорвало нарыв в годы перестройки, да так, что разлетелся на части Советский Союз.
Кстати, недавно я спорил с одним из поклонников А.Н. Косыгина. Я настаивал, что именно этот деятель, возглавлявший советское правительство многие годы, повинен в научно-техническом отставании страны. Как ни странно, в народе он до сей поры пользуется уважением. Но ведь Косыгин руководил так экономикой, что Л. Брежнев на съезде партии как-то жаловался, что в стране нет обычных иголок, ниток, зубных щеток… Косыгин на заседаниях правительства запретил даже упоминать о венгерском опыте, где начали сочетать лучшие качества социалистической и рыночной экономики. В результате венгры сегодня живут не намного хуже шведов, а - мы?
Косыгин робко внедрял подобие хозрасчета, и тут же, после анализа работы Щекинского химкомбината, все было свернуто. Как бы не разбогатели химики! Это Косыгин своими постановлениями запрещал ставить в садовых домиках печки - словно наша страна расположена в зоне экватора. Боялся, что человек, промокнув на своих злосчастных четырех-шести сотках, сможет обогреться в домике. А там, гляди, это станет вторым жильем. Разбогатеет и пошлет власть, куда ее давно надо было послать.
Такое же положение было в сельском хозяйстве. Не хрущевская дурь, а «не сметь» - явление того же порядка. Мой товарищ, председатель колхоза Анатолий Чепурной, хозяин очень оборотитстый и сметливый, построил под Боровой, что на Харьковщине, хорошую и просторную школу. Но не по типовому проекту, а гораздо лучше и богаче. Два года мурыжили власти, пока он сумел узаконить школу в харьковских и киевских инстанциях.
- А почему у тебя не прижились безнарядные звенья? - как-то спросил я, имея в виду коллективы по выращиванию свеклы, подсолнечника, кукурузы, пшеницы… Хозяйство выделяло технику, горючее, посевной материал, удобрения, средства защиты, давало авансы членам звена, а по итогам года производило полный расчет.
- В районе у многих дыбом волосы встали, когда увидели, что членам звеньев начислили по двадцать-тридцать тысяч рублей! Стали придумывать, как бы скостить зарплату, - рассказывал Чепурной. - Заработанное я отстоял, но на следующий год звеньевые сказали мне: «Не уговаривай нас, голова. Не нужны нам звенья. Попрекают нас высокими заработками, а они нам ни к чему. Ночи у нас темные, тока открытые - чего не хватит, сам знаешь, доберем».
Все косыгинские новации не учитывали самого главного: некуда и не на что было тратить деньги. За автомашиной - многолетняя очередь, за мебельным гарнитуром - такая же, обувь, одежда из-под прилавка, учеба - бесплатная. За границу механизатора пускали редко, потратить свои тысячи он не мог. Поехать на курорт работа позволяла только во внесезонное время - что там было делать, если не пьянствовать? Ни Косыгин, ни тем более Брежнев, полюбивший в последние годы жить на «колесах», не понимали, что самое главное  не миллионы пудов чугуна, а воспитание разумных потребностей человека, представлений о достойной жизни. И обеспечение их! Вместо этого они мололи с трибун какую-то чушь   о наиболее полном удовлетворении материальных и духовных потребностей советского народа.
Потом Анатолий Чепурной возглавлял в Верховной раде Украины аграрный комитет, и умер в расцвете сил. В колхозе у него не было даже своего дома - жил в служебном.
Другой пример. Село Пача в Кемеровской области. Директор совхоза Михаил Матвеевич Вернер стоит в кругу нескольких московских писателей и, пользуясь отсутствием дам, материт на чем свет стоит, власти. Гарий Немченко и Сергей Есин настаивают на том, чтобы я остался в Паче на день-два и написал  материал.
Остался. Написал. Директор был из поволжских немцев - выселили его в Пачу, когда началась война, подростком. В двадцати километрах поселили мать - по ночам он тайно навещал ее. Работал молотобойцем. Жил там, кто позовет на ночлег. Можно предположить, сколько напрасных обид ему досталось. Но Вернер полюбил Пачу, сроднился с людьми. Окончил институт, и вскоре возглавил совхоз.
- Я пятнадцать лет собирал везде, где мог, все лучшее для животноводческого комплекса. Построил - никому это не нужно! Венгры приезжали, все записывали и срисовывали. Обидно. Приглашал наших, мол, приезжайте, берите готовое… Нет…
И Вернер сдабривал свою исповедь отборным русским матом. Он построил комплекс на пять тысяч коров, которых кормили всего шесть человек. Автоматизированная уборка, чистота идеальная. Попасть в коровник, кроме работников комплекса, могли лишь директор совхоза, первые лица района и области. Нам повезло: животные были в летнем лагере, но чтобы войти внутрь помещения, пришлось дезинфицировать обувь, надевать бахилы.
У каждого животного свое место, оно получало индивидуальное меню, поскольку лаборатория регулярно брала у коров кровь на анализ и определяла, какие корма или добавки конкретной буренке нужны. Для доярок был создан профилакторий - они получали такие физиотерапевтические процедуры, что им вполне мог позавидовать дамский контингент поликлиники № 1, что в Сивцем Вражке.
Очередь в доярки к Вернеру была полторы тысячи человек. Многие из очередниц имели высшее образование. Привлекала зарплата в несколько сотен рублей, но более всего - стандарт жизни в Паче. Вернер начал с того, чтобы женщины могли ходить в селе в туфельках, а не вытаскивать из грязи сапоги-кирзачи. А пришел к строительству для каждой семьи двухуровневого коттеджа, к открытию школы искусств.
Непростительная вина лежит на партбюрократии, в том числе высшей, куда входил любимый народом Косыгин, что таким людям, как Чепурной и Вернер вместо того, чтобы  их поддерживать, она устраивала чудовищно трудную жизнь.
Кстати, статью «Воспитание красотой» я написал. Рассчитывал, что она выйдет накануне 60-летия Вернера, может, поспособствует присвоению ему звания Героя Социалистического Труда. Куда там - она пролежала в «Правде» почти год. Наверное, кузбасские власти (а тогда Кузбассом командовал, кажись, Бакатин) попросили отложить публикацию. Кстати, у Чепурного были крупные неприятности, и моя статья его, по словам председателя Харьковского облисполкома, спасла. Ведь  власть предержащие терпеть не могли тех, кто «высовывался». Поскольку они своими достижениями как бы подчеркивали, как бездарна и бездеятельна номенклатура. Сколько судеб талантливых людей исковеркала!
Пример Чепурного и Вернера говорит о том, что у нас был куда эффективнее подход к организации производства и быта, чем разграбление и расчленение страны по Ельцину-Гайдару…

 

 



40
Работая в секторе информации, я не мог не интересоваться теорией вопроса. Не в целях отладки бюрократического процесса в комсомоле, а для собственных, писательских нужд. Писать литературные произведения при моей нагрузке я не мог. Приходилось «ваять нетленку» и в выходные. «Пишущих» в нашем отделе, где было около сотни работников, было всего 2-3 человека.
Мы вычищали их галиматью денно и нощно. К примеру, работала целый месяц комплексная бригада из 20 человек в Башкирии. Перевернули вверх дном каждый горком и райком, привезли чемодан справок. А закончилось это тем, что пригласил меня и Льва Паршина новый заворг Владимир Титович Иванов и попросил довести до ума, то есть написать заново, проект записки и постановления. Что мы и сделали за два дня. Или тот же заворг вызывает меня к себе и, расстроенный, говорит: «Саша, надо, чтобы материал отдела в отчетный доклад съезду был сегодня в «Елочке». Мне оттуда уже звонили. Я просто забыл дать поручение, а сегодня срок сдачи. Выручай. Что тебе для этого надо?»
Потом Виктор Гуляшко, будущий замминистра, депутат Верховного Совета РСФСР и бизнесмен, несколько лет рассказывал о том, как за четыре часа Ольшанский написал 60 страниц для отчетного доклада. Я попросил Титыча дать мне в помощь двух работников и четырех машинисток. Достал из своего стола груду всевозможных, особо ценных записок и, пользуясь для ускорения процесса строкомером, как это делают ответсекретари в газетах, стал выкраивать подходящие абзацы. И передавать Гуляшко и Соне Петренко, которые работали кисточками и клеем, лепя свои разделы. Какие либо дискуссии не допускались. Если куски, по их мнению, не очень стыковались, я дописывал переход. Потом они несли свои куски машинисткам.
Особым шиком у спичрайтеров считалось вырезать ножницами точку и наклеить ее в конце материала. Я так и сделал, поразив этим навсегда Виктора Гуляшко. В конце дня я доставил материал в дом отдыха «Елочка», где сидела бригада главных редакторов молодежных журналов, которая «ваяла» отчетный доклад ЦК съезду комсомола.
Эта работа предельно иссушала мозги.
Поразительно было то, что пишущая братия считалась в аппарате как бы работниками второго сорта, чуть ли не обслугой. Комсомольские карьеристы считались опытными и мудрыми, нам только и оставалось, чтобы над их высоколобыми мыслями «поработать по стилю» - бытовало такое выраженьице. Я же всегда считал, что людей, неспособных ясно, логично и обоснованно излагать свои мысли, нельзя на пушечный выстрел допускать к власти над людьми. Ибо неумение выражать свои мысли свидетельствует о бездарности и профнепригодности, как сейчас выражаются - низком IQ. Разве могла не докатиться до катастрофы страна, если в ней думали одни, а руководили другие?
По мере того, как я знакомился с азами теории информации, все больше убеждался, что она открывает глаза на природу многих вещей. Одно дело, разумеется, завести записную книжку на перфокартах - с помощью спиц выявлялись необычные взаимосвязи, что было по тем временам удивительно. Но больше всего мне понравился постулат о том, что информация - это то, что устраняет неопределенность, а что не информация - то является шумом. Мне не давала покоя категория всеобщности информации, такая же, как пространства и времени Я стал почитывать книги и статьи Китайгородского, Черри, Шеннона, особенно на меня произвела впечатление книга Абрахама Моля о теории информации и музыке.
Тут уж было рукой подать до того, чтобы взглянуть на художественную литературу с точки зрения теории информации. В существовавшей литературной практике слишком многое не устраивало. Пагуба усматривалась мною не только в социалистическом реализме, то есть, грубо говоря, выдаче желаемого за действительное. Пресловутый метод легко опрокидывался талантливыми авторами. Не устраивало что-то глубинное, материковое - и это оказалось подходами к таким фундаментальным вещам, как роль искусства в познании мира, эстетическим принципам и критериям при оценке истинного и неистинного искусства.
Отправляясь в путь из этих исходных точек, можно было написать книгу, а то и претендовать на новое словцо в теории искусства, в том числе художественной литературы. Мне, как литератору-практику, это было ни к чему. Гораздо важнее было сформулировать свои подходы или, как выражаются грамотные доценты, эстетические принципы. И руководствоваться ими при создании собственных произведений.
Прошу прощения у этих доцентов, а тем более - у профессоров, что на последующих страницах попытаюсь изложить свои самодельные взгляды. А у читателей - за то, что это скука смертная.
Итак, в чем смысл существования искусства? В отражении мира, происходящих в них явлений своими специфическими средствами? И да, и нет. Ленинская теория отражения для искусства все же выполняет роль прокрустова ложа. Есть такая шутливая песня: «Шел один верблюд, шел другой верблюд, шел целый караван. Шел один казах, шел другой казах, шел целый Казахстан!..» Принцип создания этой песни сугубо отражательный: что вижу, о том и пою. И даже чувство радости от творческого подхода к действительности, эстетическое удовлетворение от степных просторов, которые угадываются в неспешном ритме предельно бесхитростной песенки.
На принципах отражения создано колоссальное количество произведений. Особенно музыкальных, имеется в виду серьезная музыка, а не упражнения эстрадных пузочесов, у которых ни складу, ни ладу, сплошные  камлания в ритме соития. Музыка, как ни один другой вид искусства, предоставляет возможность сугубо чувственного отношения к действительности. Не случайно в таких комплексных видах искусства как театр или кино, музыкальное сопровождение играет роль как бы чувственной подложки.
Но почему - нет? Австрийский математик Курт Гёдель, эмигрировавший в Америку, автор трудов по математической логике и теории множеств, высказал догадку о том, что каждая система имеет свои ограниченные возможности. В том числе и общественно-политическая, что, конечно, не могло понравиться отпетым марксистам-ленинцам.
Суть мысли Гёделя в том, что система, при исчерпании своих возможностей, должна уступить место другой системе, имеющей новые возможности. И так до бесконечности.
Особое значение это имеет для теории познания (ведь для того, чтобы отразить что-то, не мешает его познать, не так ли?). У нас по сей день порой считается, что познанием мира по праву занимается наука. Но наука - специфическое множество систем, также имеет свои врожденные ограничители. Сколько бы вы красное умножали на два или двадцать, результат будет тот же - это объекты не соотносимые. Но когда на красное начинает смотреть не математик, а художник, то открывается целый мир красного. При этом очень часто сбивает нас с толку то обстоятельство, что математик обладает способностями художника, а художник - способностями математика (в какой степени - вопрос иной, но сочетание это свойственно всем людям!). Ведь два полушария головного мозга, дополняя друг друга, нередко нас довольно ловко запутывают.
Со времен Очакова и завоевания Крыма считалось, что основное занятие науки - измерение. Пуды, золотники, аршины и версты и т.д. считались ее главными критериями. Потом доцентов посетило озарение, что наука бывает и понятийной, в отличие от искусства, которое оперирует образами. Отсюда мы можем сделать вывод: человек познает мир двумя путями: с помощью понятий, абстрактного или научного подхода и с помощью образов, то есть художественного постижения. Но это примитивный подход.
Дело в том, что образы - это не только лишь слепки с окружающего мира. Природа образного чрезвычайно сложна - это подобие самой жизни. И любое художественное произведение представляет собой отрезок подобия жизни или паражизни, выдуманной, виртуальной, как нынче выражаются, реальности, существующей в нашем воображении. Важнейшая сфера образного - эмоциональная, чувственная. Если согласиться с тем, что мы произошли от обезьян, то нет совершенно никаких резонов возражать против того, что научное познание выросло из более древнего, образного постижения мира.
В жизни все меняется, переходит якобы одно в другое. Например, что такое виртуальная реальность? То же самое, что книга - научная или художественная. Мы научились расщеплять атомное ядро, но понятия не имеем, что лежит в основе нашей способности мыслить, творить, чувствовать, создавать произведения науки или искусства. Утверждаем, что это от Бога, поскольку так нам удобно. Хотя и не дают покоя догадки, что какие-то основополагающие элементы нашего мышления, воображения и чувствования незыблемы. И вряд ли в обозримом будущем мы постигнем хотя бы азы их природы.
Из всего вышесказанного следует, что первейшее предназначение искусства состоит в образно-эмоциональном постижении окружающей действительности. Воспитательные, образовательные, национальные, идеологические, общекультурные и иные аспекты в этом свете представляются как второстепенные, сопутствующие, но никак не основные. Иначе трудно понять, что такое искусство, а что им собственно не является. Эта вечная путаница в наших представлениях ловко используются дельцами и ремесленниками от искусства.
Но посмотрим на кашу в наших головах с точки зрения азов теории информации.
Если информация устраняет неопределенность, то к области искусства надо отнести те произведения, которые являются оригинальными и являющиеся художественными открытиями. Пусть небольшими, но открытиями, отличаются свежестью взгляда, восприятия, метафоричности… Иначе с точки зрения информации -  это всего лишь шум. Вторичность, несамостоятельность, банальность - не искусство.
Если говорить без всяких заходов-переходов, то искусство, в том числе и художественная литература, - это организованная в виде отдельных произведений  образная и эмоционально окрашенная информация, предназначенная для постижения окружающего мира. Отсюда же и следует, что, так сказать, первоэлементом искусства являются не язык, колер, звук, а образ в композиционной связи с другими элементами произведения. «Языком» художественной литературы является не собственно язык, как считал Горький, а композиция произведения во всех своих проявлениях и взаимосвязях - сюжетных, образных, ассоциативных и т.д. и т.п.
Но есть оригинальность и оригинальничание, которым отличаются всевозможные авангардисты, модернисты, абстракционисты и пр. - им, как и графоманам, нет числа. Как, например, абстракционист может устранить какую-либо неопределенность? Сама постановка вопроса не имеет права на существование, поскольку абстракция - суть неопределенности. При этом показательно, что у авангардистов разные степени неопределенности - от подпущенного для вящей сложности туманца до полного отрицания какого-либо осмысливаемого содержания. Мне представляется, что здесь мы нередко имеем дело не с отрицанием устаревших форм, приемов, канонов, систем искусства, а с отрицанием самого искусства, пренебрежением к его предназначению, в первую голову к познавательной функции. А это уже антиискусство. И его торговой маркой я, к примеру, склонен считать пресловутый «Черный квадрат» Малевича. Он бессодержателен, хотя можно допустить, что в силу своей герметичности этот малюнок что-то содержит. Но в крайней степени нечто неопределенное. А это противоречит природе искусства. Публике нравится, чтобы ее развлекали или дурачили. Поскольку подлинное искусство не всегда и не всем доступно для понимания. Но истинное наслаждение дают лишь приобретения на пути познания или обчувствования.
В итоге мы имеем искусство, не искусство и антиискусство. И что тут от Бога? Только искусство как способ познания Истины. Все остальное - от Лукавого. Это если грубо отделить котлеты от мух, но могут ведь быть и котлеты из мух! Добро и Зло, Божественное и Лукавое предстают нередко перед нами в одном и том же произведении, в творчестве одного и того же художника.
Искусство всегда больше, чем трехмерно. Оно само, как минимум, четвертое измерение - новая реальность. И очень часто многомерно и многоуровне содержание произведения. Нередко художники закладывают разные уровни для понимания своего детища. Поэтому и открывается нечто новое в произведении, которое ты, казалось, знаешь вдоль и поперек. Поэтому школьные вопросы о теме и идее произведения иначе, как идиотскими, нельзя назвать.
К сожалению, вынужден повторяться. По крайней мере два уровня содержания в моем раннем рассказе «Сто пятый километр». Один для тех, кому будет очень жаль, что машинист не приехал в гости к семье обходчика. А другой для тех, кто задумается над тем, что нарастающие скорости технического прогресса отрывают людей друг от друга. Кому-то покажется, что люди стали жить лучше, спасибо советской власти, семья бывшего обходчика получила новую квартиру…Сейчас, сорок лет спустя, когда везде Интернет, я остаюсь при своем мнении. Да, Интернет - это удобно. Но общение с его помощью все-таки суррогатно. Более того, Интернет дает видимость существования в реальном мире, размывает границы реального и виртуального. А это опасно. Не столько для чистоты природы искусства, сколько для психики. Тут также Добро и Зло.
Подведем предварительные итоги.
Настоящее искусство - древнейшая форма познания мира, как минимум равноправная с научным познанием. Отличие искусства от науки в том, что оно познает мир в процессе воссоздания реальности, тогда как наука препарирует действительность на элементы, поддающиеся обобщению, измерению, сравнению и т.д.
Настоящее искусство органично, универсально и комплексно, стремится к всеобщности.
Настоящее искусство подлинно информационно.
Настоящее искусство всегда открытие.
Настоящее искусство несомненно имеет Божественную природу.
И еще одно небольшое, но весьма важное для советских времен замечание. Художник, как и ученый, не несет ответственности за результаты своего исследования. Если, конечно, он следует своему таланту, а не предубеждению. Именно за результаты своих художнических исследований во времена большевизма пострадали многие деятели литературы и искусства.
Вообще советские времена - это преодоление народом чужебесия своим здравым смыслом, переваривание большевизма и приспособление его к своим нуждам. Надеюсь, что в этом направлении шло мое развитие и становление.
Большевики считали талант не Божьим даром, а мелкобуржуазной выдумкой, в писатели призывались от станка и сохи. Правда считалась опасной антисоветской крамолой, поскольку художник обязан был отражать лишь великие свершения народа под руководством партии. Но это прокрустово ложе социалистического реализма взламывалось художественной практикой, опровергалась каждым мало-мальски талантливым произведением.
Пройдут годы, будет написана дилогия «RRR», состоящая из романов «Стадия серых карликов» и «Евангелие от Ивана» - произведение не ординарное и необычное прежде всего для меня, как автора. Если браки создаются на небесах, то литературные произведения – тем более. Осознав это, я в дилогии назвал автора всего лишь Публикатором. А саму дилогию – произведением метареалистическим, поскольку в нем сочетаются реализм и мистика, фантастика и сатира, почти документализм и аналитическая публицистика, а всё это, взятое вместе, является художественным исследованием  сложного и неоднозначного нашего пути в ХХ веке. Мета  с греческого означает за, после, через. Свой подход я назвал метареализмом, что вообще-то  находится в ключе поисков и осознания эстетики нового реализма. Дилогия  была представлена на Пекинской книжной ярмарке в сентябре 2006 года директором издательства «Голос-Пресс» писателем Николаем Алёшкиным и сопровождалась моим  двухстраничным объяснением «Метареализм. Почему?» Естественно, что оно было основано на моих философских и эстетических воззрениях, вытекающих из понимания информационной и исследовательской природы современной художественной литературы. Настоящей, а не коммерческого чтива, прошу прощения.

 

 



41
Из аппарата мне надо было срочно уходить. Толчком послужила рукопись книжки Б.Н. Пастухова «Воспитание молодежи - наша общая задача», которая потом вышла в «Профиздате». Он, будучи членом президиума ВЦСПС, не раз намекал мне о том, что ему, дескать, поручили написать книжку о сотрудничестве комсомола и профсоюзов. Непонятливым я никогда не прикидывался, поэтому пришлось взяться за создание и этой нетленки.
С Пастуховым у меня были довольно странные отношения. Как-то он пригласил к себе нескольких работников орготдела, в том числе и меня, и поручил отслеживать, чтобы на отчетно-выборных конференциях и съездах комсомола на всесоюзный съезд были избраны самые достойные юноши и девушки. Мне, как молодому литератору, поручил искать по всей стране самых-самых (кстати, в моем архиве сохранился их список, и было бы интересно найти их снова, написать о них книгу. Наверное, весьма грустную). К примеру, я отыскал ребят, которые «пили мочу» - несколько молодых исследователей находились много месяцев в барокамере, моделируя условия будущего многомесячного космического полета. Никто из них в делегаты не прошел.
- Надо бы избрать начальника СП-19 Чилингарова. У него станция комсомольско-молодежная, - сказал Б.Н. на очередном промежуточном совещании.
Я уже писал о том, как Артура Чилингарова не взяли на работу в аппарат ЦК ВЛКСМ. Он пошел работать в Арктический институт. До этого он был первым секретарем райкома комсомола в Красноярском крае, и я по своей наивности полагал, что его надо избирать на краевой конференции в Красноярске. Арктический же институт находится в Ленинграде, и когда я окончательно убедился в том, что Чилингарова можно избрать только там, до ленинградской конференции оставались всего сутки. Вопрос о включении его в списки для голосования мог решить только Пастухов.
Я кинулся к нему в кабинет. В Питере наверняка уже печатали бюллетени. Не взирая на протест секретарши, я вошел к Пастухову.
- Борис Николаевич, извините, но дело очень срочное.
- Мне некогда, - отрезал он, стоя посреди кабинета.
- Борис Николаевич! Это займет всего тридцать секунд!
- Я вам сказал: мне некогда.
Лицо у него было злое и непреклонное. Я повернулся и ушел. Сел за свой стол, размышляя о том, что же делать дальше. Звонок по внутреннему телефону. Узнаю голос пастуховской секретарши Тани.
- С вами сейчас будет говорить Борис Николаевич.
- Что это за стиль работы? Кто вам дал право врываться в кабинет второго секретаря ЦК?
- Борис Николаевич, но вопрос можете решить только вы. И он не терпит отлагательства.
Но Пастухов продолжал воспитывать меня. Тем более что я упрямо настаивал на своем.
Итоговое совещание.
- А Чилингарова избрали делегатом?
- Нет, - сказал я.
- Почему?
- У вас не нашлось тридцати секунд для решения этого вопроса.
В кабинете воцарилась гробовая тишина. Все знали крутой нрав Пастухова и те, кто присутствовал при этом, наверняка считал меня уже уволенным за непозволительную выходку.
Но Пастухов смолчал. Более того, спустя несколько месяцев, предложил мне должность его референта, но переименовал ее в ответственного секретаря постоянной организационной комиссии ЦК ВЛКСМ. И прокомментировал на секретариате повышение так:
- Из гардемаринов да сразу в капитаны первого ранга…
История с Артуром Чилингаровым имела продолжение на XYI съезде комсомола. Тогда были в ходу всякие, как сказали бы сейчас молодые люди, приколы. Одним из таких приколов была перекличка комсомольцев, работающих в Антарктиде и на Северном полюсе.
Председательствующий на съезде торжественно объявил:
- Слово предоставляется начальнику комсомольско-молодежной станции «Северный полюс-19» Артуру Чилингарову!
Зал приветствовал это сообщение аплодисментами. Включили магнитофонную запись. И тут произошла комичная ситуация. Каждому выступающему официант приносил стакан воды или чаю, прикрытый салфеткой, свернутой воронкой. Все догадывались, что эта обслуга получала зарплату на Лубянке - иначе быть не могло, в президиуме съезда находилось все руководство страны.
Делегатов появление официанта со стаканом под колпаком явно заинтересовало своей несуразностью. Они оживились. Официант приблизился к трибуне и остолбенел: он слышал выступление, но за трибуной никого не было! Тогда он внимательно посмотрел на президиум - там все сидели с закрытыми ртами! Тут уж съезд разразился хохотом, и незадачливый официант скрылся за кулисами.
Лето 1972 года было знойным. Вокруг Москвы горели торфяники, заволакивая столицу густым дымом. С горьковатым привкусом. По утрам горечь чувствовалась даже во рту. Дым проникал повсюду. Закрытые наглухо окна не преграждали ему путь в квартиру, душ из холодной воды, который я не выключал часами, не приносил облегчения - жарко было не только днем, но и ночью. Жену я отправил в Гурзуф, сын был на детсадовской даче в «Елочке».
На написание книжки объемом 10-12 авторских листов Пастухов дал мне месяц. Естественно, я не ходил на работу, вкалывал с утра до ночи. Составил структуру книжки, наметил главы, подглавки. Пастухов одобрил мой план, внес свои коррективы. Совершенно не считаясь с тем, есть или нет у меня для этого материал. А его не хватало.
И тогда я вспомнил об Эдисоне. Изобретая свою электрическую лампочку, он делал нить накаливания буквально из всего, что попадалось под руку. В порту поднял щепочку из бамбука, и нить накаливания из нее проработала дольше всех. Тогда Эдисон стал разыскивать нужный вид бамбука, а их оказалось свыше пятисот!
Моим портом стал киоск «Союзпечати» на Звездном бульваре. Каждое утро я скупал всю свежую прессу и, имея уже некоторые навыки обработки информации, изучал ее с точки зрения тематики пастуховской книжки. Поражало отсутствие информации о какой-либо комсомольской деятельности, не говоря уж о профсоюзной. А о совместной работе этих славных организаций-ведомств никто и не догадывался. Естественно, что приходилось некоторые факты домысливать. Короче говоря, в то лето во мне проснулся и тут же умер великий компилятор.
Готовую рукопись надо было перепечатать. Пастухов дал команду машбюро первого этажа. Там, получив работу в 300 страниц, видимо, возмутились. И доложили заведующему общим отделом. Тот - первому секретарю Тяжельникову, у которого были не лучшие отношения с Пастуховым.
Короче говоря, осенью, на отчетно-выборном партийном собрании аппарата, Евгений Михайлович сказал примерно следующее:
- Вы, полагаете, мы не знаем о том, что кое-кто по месяцу не является на работу, а потом приносит пухлые рукописи в машбюро?
Прозрачнее о том, что я попал в переплет между ними, можно было сказать, но лишь назвав мою фамилию. Я понял, что надо срочно уходить из аппарата. Как раз подвернулось предложение возглавить то ли отдел, то ли редакцию по работе с молодыми авторами в издательстве «Молодая гвардия», и Пастухов отпустил меня.
Правда, перед этим заворг Иванов предлагал мне пойти на факультет ООН в Академии внешней торговли. Многие работники комсомольского аппарата уходили туда, изучали в совершенстве французский и английский языки и уезжали работать в секретариат ООН. После окончания академии до отъезда в Нью-Йорк проходили не только месяцы, но и годы. Для меня это означало окончательный переход в чиновничество, стало быть, расставание с литературной работой, писательской средой и своей страной. И я не пошел в международные чиновники.
- Вы не очень-то перед издательским начальством ломайте шапку. Разве мы не найдем вам более подходящую работу? - напутствовал Пастухов меня, и спросил, может, я куда-нибудь на прощанье хочу съездить.
Я попросился в командировку во Владивосток. Заканчивал повесть «Сквер Большого театра», и мне надо было освежить впечатления.
- Оформляйте командировку. И выездные документы - поедете руководителем туристической группы в Италию. Это вам в качестве поощрения, - сказал Пастухов.
До этого я вообще не выезжал за границу. Проработал в ЦК комсомола почти четыре года, но не был даже в какой-нибудь соцстране. Другие разъезжали по странам и континентам, но только не я. Была единственная попытка отправить меня в Венгрию в качестве начальника поезда дружбы, но тут же меня быстро заменили другим.
Со временем понял причину того, почему стал на некоторое время не выездным. Я уже упоминал о том, что меня во время службы в Приморье, вдруг включили в группу по проверке секретного и совершенно секретного делопроизводства. Группа состояла из двух человек - одного старлея и меня. Мы искали листик папиросной бумаженции...
Начальник секретной части была женщина из местных, переживала она очень сильно. Если пропал один документ, то, быть может, пропали и другие. Можно было угодить и под суд.
Две недели мы со старлеем сверяли описи с наличием документов. Перелистывали по страничке каждый из них. Господи, с чем только не приходилось там сталкиваться! К моему удивлению, все еще в силе были некоторые приказы за подписью Л. Берии и прочие бюрократические раритеты. К счастью, все документы были на месте. Что же касается папиросной бумаженции, то она наверняка случайно прилепилась к штурманским документам и была утеряна во время полетов.
Поскольку был допуск, меня включили в состав окружной избирательной комиссии, и я стал носителем информации о том, сколько войск располагалось во Владивостоке с точностью до одного человека. Это мне было нужно? Конечно же, нет. Во время работы в ЦК комсомола я дважды высчитывал по сокращенной, перепаханной вдоль и поперек записке о сверке членов ВЛКСМ, сколько в Советских Вооруженных силах было воинских соединений, где комитеты комсомола имели права райкома. Записку я готовил к публикации в «Информационном бюллетене», и заведующая сектором учета опытнейшая Ираида Корнеева, едва не брякалась в обморок, когда я ей дважды предъявил расчеты. Ведь эта цифра составляла государственную тайну. Видать, не зря меня в школьные годы Ревекка Борисовна отправляла на математические олимпиады.
В те годы настолько эффективны были радиоэлектронные средства разведки противоборствующих сторон, что я при всем старании не мог ничего существенного добавить к общеизвестному. Тем не менее, восемь лет я не покидал пределы страны.
Когда я заканчивал рукопись, позвонили из детского сада и сообщили, что заболел сын. Подозрение на дизентерию, и что его намереваются поместить в инфекционную больницу. Я взял дежурную машину и поехал за сыном. Да и жена со дня на день должна была вернуться из Крыма.
Андрюша был вялым и слабым. Я решил не отдавать его в инфекционную больницу, поскольку там ребенок наверняка подхватит какую-нибудь заразу. Когда мы отъехали от «Елочки», я попросил водителя остановиться в каком-нибудь тенистом месте.
- Папа, а что это за орешки такие? - спросил трехлетний малыш, когда я развернул перед ним незамысловатое холостяцкое угощение. Орешками он назвал куриные яйца!
И я вспомнил, как в один из приездов в «Елочку», мы с женой очень удивились, когда сын стал уплетать хлеб с булкой. Мы подумали, что он проголодался и что это случайно. Однако «орешки» были не случайностью.
Короче говоря, я рассказал об орешках в нашем месткоме и на дачу детского сада выехала комиссия. Выяснилось, что завхозом туда пристроилась отсидевшая восемь лет мошенница, которая обкрадывала детей. В меню писали одно, а детям давали совсем другое. Из дачи устроили детям концлагерь.
Я вспоминаю об этом по той причине, что в последнее время о райской жизни комсомольских и партийных работников развелось слишком много брехни. Инструктор ЦК ВЛКСМ получал всего 140 рублей в месяц, ответственный организатор - 160, заведующий сектором - 180. На эти деньги жили семьи из 3-4-х человек. Потом всем прибавили «гигантскую» сумму - по 40 рублей. Тогда как квалифицированные рабочие на заводах, строители, водители то время зарабатывали 250-300 рублей в месяц. И вкалывали не по 16-18 часов в сутки .
И в то же время в ЦК ВЛКСМ были сугубо бюрократические порядки. К примеру, заместители заведующих отделами кормились в отдельном зале общей столовой. Члены бюро и секретари ЦК - в своей, расположенной на четвертом этаже главного здания. Разумеется, все эти три категории лечились в разных поликлиниках. Почти анекдотический случай: секретарь ЦК Анатолий Деревянко, впоследствии академик Российской академии наук, директор Института археологии Сибирского отделения Академии наук, провел свой отпуск как обычно - в путешествии с друзьями по северным рекам на байдарках. После отпуска первый секретарь Тяжельников отчитал его за то, что он не поехал в санаторий ЦК КПСС и что такое поведение можно расценить как вызов…
Вскоре приехала жена, и наша эпопея с сыном только начиналась.




42
Выше я уже упоминал свою повесть "Сквер Большого театра", замысел которой пришел мне во время одного из дежурств по части. В те годы в сквере перед Большим театром 28 мая собирались пограничники. Потом это место  превратили в ристалище педерастов и лесбиянок, профессиональных жриц любви. Замысел же моей повести состоял в том, что солдаты и сержанты мечтают о том, что когда-нибудь они приедут к Большому театру и вспомнят службу. Однако судьба подготовила им иной большой театр. Возможной войны с Китаем.
Идет обмен "Сокола" с "Гранитом". Все заканчивается не так, как было в жизни - выяснили, что никто на границе "не работает" и все. В повести же обстановка накаляется, никто ничего толком понять не может, что происходит в небе над границей. Китайский десант, воздушные шары, огромная стая перелетных гусей?
Объявляется боевая тревога. Личный состав в полном боевом снаряжении выстраивается на плацу. Экипажи вертолетов, десантные группы. Командир части в дежурке говорит с начальством в штабе округа. Помощник дежурного наблюдает за командиром и ждет: прикажет он дать ему совершенно секретный пакет, где расписаны действия части на случай боевых действий, или нет? Идет время, но никто не понимает и не знает, что происходит на границе.
Помощник дежурного время от времени поглядывает на сослуживцев в строю и думает о том, на кого из них можно положиться, а кто, возможно, и струсит. Никто не предаст? Видит, как нарушитель дисциплины Юра Николаев, который отсидел с небольшим перерывом почти два месяца на «губе», что-то доказывает командиру десантной группы. Должно быть, просится вернуться в строй группы. Помощник дежурного всматривается в лица, вспоминает многие эпизоды, но мысль о том, оправдают ли они надежды как защитники Отечества, готовы ли современные солдаты, сержанты и офицеры выполнить свой долг, не дает ему покоя. Он ищет на нее ответ, а командир все не знает, вскроет он пакет сегодня или нет.
Это была исследовательская повесть о том, готовы ли мы были к моральным испытаниям, тяготам, которые неизбежны при войне. А отдельная часть - всего лишь сквер в большом театре возможных военных действий. Такова незамысловатая метафора.
Для того, чтобы насытить повесть новыми деталями, освежить все в памяти я, утвержденный уже в издательстве заведующим редакций по работе с молодыми авторами, попросил Б. Пастухова отправить меня в командировку во Владивосток.
В аэропорту, как и было тогда положено, меня встретили и секретарь крайкома комсомола, которой я рассказал, что приехал заниматься не их делами, а освежить и  собрать материал для повести, отвезла меня в мою часть. И смешно сказать, представила меня командиру  части полковнику Лихачеву.
Показательно, что при встрече мой черный ангел Икола, дослужившийся с трудом до подполковника, с обидой как-то косо посмотрел на меня и уколол:
- На конюшню захотелось вернуться?
Меня это, разумеется, задело, и буквально на  следующий день представилась возможность воздать ему должное. Икола предложил поехать в бухту Шамора, сейчас это место называется каким-то берегом - то ли золотым, то ли песчаным. Располагается она с другой стороны города, за Дальзаводом, а Икола только купил новые «Жигули», и мы отправились туда.
Как водится, купили выпить и закусить. Под водку Икола стал жаловаться, что из-за меня все эти годы у него были нелады с начальником политотдела округа генералом Аникушиным.
- Он так и не простил мне, что я не отпустил тебя в газету, что ты был повозочным, - говорил он, и глаза у него краснели, поблескивали влажно. - Все мои однокурсники по академии имени Ленина давно полковники или генералы, а меня отправляют в отставку подполковником.
Я бы уточнил, что генерал, вероятнее всего, не мог простить ему обмана, когда он меня, который служил при одноглазом коне и шести поросятах, выдал за секретаря комитета комсомола, не подчинился приказу откомандировать  в распоряжение газеты «Пограничник на Тихом океане». Василий Иванович Устюжанин, который был  редактором  газеты, а потом служил в Москве, в журнале «Пограничник», не раз говорил, что генерал Аникушин при встречах с ним спрашивал обо мне. Более того меня могли уволить раньше года на два, но Икола и этому воспротивился.
Когда мы уже прилично выпили, я  подлил масла в огонь. Рассказал о том, что перед призывом в армию  был в числе организаторов забастовки в Литинституте, что я радовался, когда сняли Хрущева, и что в итоге при обмене партдокументов мне дали партбилет с «особым» номером. Последнее было блефом, пьяным хвастовством. И показал партбилет Иколе. Увидев номер  00008880, он даже присел от неожиданности - с этого момента я, видимо, казался ему важной и загадочной птицей.  А также показалось, что не мешало бы еще выпить.
О восьмерках. Когда я получил билет с таким номером, то стал доискиваться до значения восьмерки. Оказалось, что в индуизме это символ смерти, а «лежащая» восьмерка символизирует бесконечность. Восьмерки  эти меня тревожили. Было непонятно: это ли намек на то, что я до конца срока действия партии билета ( 1994 г.) не доживу, а том, что КПСС к этому времени  прикажет долго жить, у меня и мысли такой не было. Ко всему прочем, когда я в середине уже девяностых годов купил  для поездок на дачу подержанный «Жигуленок», то у него, случается же такое, номер был 0888, который вводил в смущение рыцарей с большой дороги, вооруженных полосатыми жезлами.
Итак, нам не хватило выпивки. В ближайшем магазине пополнили ее запасы и поехали в часть.  Икола от избытка чувств сильно захмелел. Решили так: он за рулем, его в зеленой фуражке не остановят, а я буду нажимать на педали. Так мы и пересекли весь Владивосток, доехали до 26 километра и до своей части! У Иколы был гараж, мы сумели поставить туда машину и пошли лесом  на берег залива.
В заветном месте  на крутом обрыве стояла желтая береза - внушительное дерево, с необычным, как у сосны стволом. Когда я увидел, что моя береза вот-вот должна рухнуть вниз, поскольку крутой берег подмывали волны, то рассказал Иколе как часто во время службы приходил сюда, чтобы побыть одному, придти в себя. Икола заплакал.
На следующий день знакомые офицеры, встретив меня, качали головами:
- Вы вчера ну и поддали! Мы никогда не видели Иколу таким пьяным!
Вообще Икола, может, и поднимал  в праздники рюмку, но считался в части непримиримым борцом с зеленым змием. Беспощадно наказывал срочнослужащих и офицеров. А тут такое происшествие.  И случилось это, когда в части работала комиссия из Москвы и жила она в тех же квартирах для приезжих, что и я.
Наутро появился презлющий Икола и заявил мне:
- Ведь меня могут вместо отставки отправить в запас!
Я предложил ему поправить здоровье, но он отказался и убежал на службу: со дня на день он ждал приказа об отставке. Не могу сказать, что напоил Иколу я нарочно, просто так получилось. Видимо, Бог все видит и наказывает грешников, воздавая им должное еще при жизни.
Московская комиссия выясняла у каждого летчика, что он будет делать, если окажется на китайской территории. Недели  за две до моего приезда в соседней пограничной авиачасти произошел неприятный случай.  На заставе солдат хотел застрелиться, ранил себя.  Начальник заставы вызвал вертолет, чтобы доставить раненого в госпиталь.
Экипаж вертолета состоял из выпускников школы ДОСААФ - зеленые, неопытные и неподготовленные ребята. По пути сбились с курса: кругом сопки,  друг на друга похожи. Не хватило топлива, видимо, на заставе был запас горючего, и они сели. К ним побежали люди с лопатами и тяпками.
- Пришли наряд, тут какие-то косоглазые набежали, пытаются нас выковырять из вертушки, - попросил  пилот начальника заставы.
Ему и невдомек, что вертолет на китайской территории. Когда он понял это, попытался взлететь, но топлива  не было. Потом этот  вертолет возили по Китаю, как убедительный факт нашей агрессивности. В действительности же это был сугубо несчастный случай, если вообще не дурость.
И комиссия должна была ответить на вопрос: уничтожил ли экипаж блок системы опознавания «я свой» или растерялся и  совершенно секретный блок попал в руки китайцев. Такие системы есть во всех странах мира, разработка их и замена на всех летательных аппаратах стоит огромных денег. Ко всему прочему  в СССР незадолго  до этого происшествия пришлось менять систему - некто Беличенко на новейшем СУ перелетел в Японию.
Надо заметить, что я много лет скучал по Приморью. Там  удивительная природа - если на территории СССР насчитывалось около 600 видов растений, то в Приморье их было в три раза больше. Туда не дошел ледник, и они сохранились. Надо своими глазами смотреть осенью на разноцветные сопки, застывшие в тишине межмуссонья, чтобы  почувствовать сполна величие и красоту приморской природы.
Если бы кто-нибудь сорок лет назад  Приморье сказал, что Владивосток будет страдать от нехватки воды, того подняли бы на смех. Там все лето лили дожди, поскольку муссон дул с океана с апреля по август. В июле всегда были наводнения - таяли снега на отрогах Сихотэ-Алиня. Сейчас же, когда показывают сводки погоды, то, судя по ним, в Приморье никаких муссонов не стало - с запада, с Атлантики и Ледовитого океана ползут и ползут на него циклоны и антициклоны. Всего в течение нескольких десятилетий неузнаваемо изменился климат.
Сейчас, если бы мне предложили слетать в Приморье, я бы отказался. Я помню удивительных людей, которые жили в крае. Там не было места бандитам и мошенникам - Владивосток был режимным городом, на станции Угольная, а это 28 километр, без специального разрешения никого дальше не пускали. Шел отбор людей, пусть и искусственный, но он способствовал сохранению уникальных богатств края. Помню, как знакомые, муж и жена, говорили мне:
- Знаешь, о чем мы мечтаем? Чтобы нам дали вагон, погрузили в него все дары нашей тайги и нашего океана. Мы бы поехали по стране и показывали людям: «Взгляните,  как богат наш край. Приезжайте к нам жить и работать, а край наш обязательно полюбите».
Наивные, романтические мечты. Сейчас Приморье, увы,  один из самых криминальных  мест в стране.
Что же касается повести «Сквер Большого театра», то я ее написал и отдал в журнал «Знамя». Это был вроде бы журнал оборонной тематики. Кроме того,  главный редактор Вадим Кожевников хорошо знал меня: был председателем Всесоюзного литературного конкурса  имени Н.Островского, вся организационная работа по которому проводилась силой нашей редакции по работе с молодыми авторами. А заместителем у него был Валентин Осипов, бывший главный редактор издательства «Молодая гвардия». Он-то и вернул мне повесть с минимумом комментариев - не подходит и всё.
Тогда я отдал ее в журнал «Пограничник». Заведующий отделом литературы,  земляк и бывший адъютант  С. Буденного, автор его мемуаров,  Александр Золототрубов, увидев меня, воскликнул:
- Я три  дня не спал после вашей повести! У вас есть еще экземпляры? Вам на Западе за такую повесть миллионы дадут!
Очень жаль, что не последовал совету буденновца. Убедившись, что повесть непечатаемая, я эпизоды из нее использовал в ряде рассказов. Полный текст где-то, возможно, сохранился в моем жутком архиве.



43
Первая поездка за границу  всегда самая памятная. Впечатлений было столько, что их хватило на небольшую повесть «Мадонна Чечилия». В ней девять десятых - правда, остальное - технологический, композиционный материал. Да и мне сейчас уже трудно с абсолютной точностью определить, что было в действительности, а что я домыслил. Если я не верю в подлинность написанного, то как может поверить читатель? Размывание границ былого и домысленного для писателя естественно. Не стану останавливаться на всех происшествиях, а расскажу о своих выводах,  к которым пришел в результате поездки.
За границу я ехал сразу руководителем группы, в которой не знал ни единого человека. Перед поездкой меня вызвали в ЦК КПСС на инструктаж. Дали прочитать секретную инструкцию о том, как надлежит вести себя советскому  туристу в капиталистической стране, расписаться  за то, что ознакомился с нею. Не могу сказать, что инструкция сплошь состояла из глупостей, поскольку она помогла мне в критические моменты поездки. Она воспитывала бдительность и недоверие - шла холодная война, в той же Италии в течение года приезжало всего десятка два  советских туристических групп, и поэтому к ним было приковано внимание не только простых итальянцев, но и спецслужб. К тому же, в предыдущей  молодежной группе в Италии остался какой-то «комсомолец», и у ее руководителя были крупные неприятности. Сейчас это, разумеется, кажется странным.
Мое положение осложнялось тем, что моя группа была последней, которая ехала по линии одной жуликоватой итальянской фирмы. В документах на получение визы моя профессия  была легедной - учитель русского языка и литературы, что я работник ЦК ВЛКСМ, ни одна живая душа в группе не должна была знать. Инструктировавший работник советовал уклоняться от разговоров на тему продолжения сотрудничества, мол, я учитель, об этом ничего не знаю. Если же этим жуликам станет известно, что продолжения сотрудничества не будет, то неприятностей для группы не избежать. Думаю, что они не питали никаких иллюзий, поэтому в ходе поездки у нас было немало накладок. Каких именно - извините, но если интересно, читайте «Мадонну Чечилию».
Параллельно с нашей группой  в Италию отправлялись латышские туристы, и поэтому, когда в бюро международного туризма «Спутник» была первая  организационная встреча, то я даже не знал, где мои туристы, а где латышские. Когда прилетели в римский аэропорт Фьюмичино, я  после прохождения пограничного и таможенного контроля, стал  на видном месте и стал поджидать своих четырнадцать девчонок и десять ребят. В автобусе сделал перекличку по списку, разбил на пятерки, назначил старших. Была только одна накладка: перепутали чемоданы, к нам попали вещи, кстати, будущей моей приятельницы, талантливой латышской поэтессы Инары Роя.
Гидом у нас оказалась словенка Лепша, женщина лет пятидесяти, которая не имела никакого представления о русском языке. Я попытался добиться ее замены, позвонил представителю нашего Интуриста в Риме, но тот, узнав, какая нас фирма принимает, наотрез отказался  оказать нам какую-то помощь. Какой-то оболтус из «Спутника» нашел фирму «Рога и копыта», возможно, что не безвозмездно для него лично, а мне предстояло отдуваться.
Впоследствии я не раз убеждался в том, что большинство наших сограждан, работавших за рубежом, отличались мздоимством и чудовищной мелочностью - это шло от соприкосновения с миром выгоды, эгоизма и индивидуализма, погони за чистоганом.  Они перерождались, а вернувшись в Союз, продолжали жить по его законам, распространяя эту заразу. Власть имущие, которым было до народа гораздо дальше чем декабристам, не догадывались, что страна проигрывает свое великое будущее на бытовом, потребительском уровне. Уж себе-то кремлевские обитатели ни в чем не отказывали, а народ пытались держать и в узде, и в черном теле.
Маршрут группы пролегал по северу Италии - Рим, Флоренция, Пиза, Болонья, Милан, Венеция. Богатство музеев меня поразило. За две недели я узнал об изобразительном искусстве больше, чем за всю предыдущую жизнь, включая и лекции в Третьяковке во время учебы в Литинституте. Не зря императорская Академия художеств отправляла художников в Италию на годы, не зря. Мы исхитрились обходиться без Лепши, чье выражение «цеодан» вся группа два дня не могла понять, подозревая, что это какое-то лекарство, оказалось же, что это  переводится  как «целый день». Пристраивались к  англоязычной группе, и наша туристка, которая хорошо знала английский язык, переводила  объяснения их гида. На такое способны только наши люди, у которых всегда почему-то что-нибудь да не так.
На нашем пути попадались и недобитые фашисты - то водитель автобуса по политическим мотивам откажется нас возить, и Лепша будет разъяренно кричать ему вслед: «Фашиста! Фашиста!» Пожилой служащий нашего пансиона, побывавший под  Сталинградом, подавая мне пасту, каждый раз не забывал при этом скрипеть от ненависти зубами. Не раз и не два кое-кого из наших уговаривали остаться в Италии, организовывали нам контакт с наркоманами, предлагали дать таблетки, потерявшей сознание хиппованой девице, забыли предупредить, что фирма не будет платить страховку при  отлете, и мне пришлось под честное слово занимать несколько десятков тысяч лир у представителя другой туристической фирмы…
Но я был свидетелем искреннего сочувствия нам со стороны итальянцев, когда в Париже разбился ТУ-144. Меня всю ночь не отпускали члены миланской коммуны микрорайона номер пять, добиваясь ответа, почему это мы уступили американцам Луну. Или в Болонье нас поселили в гостинице, которая принадлежала старому партизану, воевавшему с нашими против фашистов. Хозяин откуда-то вернулся поздно вечером, обнимал и целовал со слезами на глазах наших туристов, повел к мемориальной стене, предупредив, чтобы мы не говорили по-русски - там было полно фашистов и маоистов. Показывал на фотографии, подписанные нередко только одним русским именем, а то и вообще медальоны без фотографий, и плакал при этом. Потом в гостинице он велел накрыть еще раз стол, все ночь мы с партизаном поднимали самые душевные тосты о дружбе и боевом братстве. Уже перед самым отъездом он принес в мой номер несколько коробок духов для наших девушек и парней, каждому досталось баллонов по десять, и наш автобус с тех пор подозрительно благоухал ими.
Запомнилась и встреча с американцами. Вообще-то американцев, особенно американских старух, которых сопровождают молодые девушки, в Италии можно встретить на каждом шагу, но это была группа уже пожилых, причем исключительно белых янки, которых  смело можно было причислить к среднему классу. Мы обедали каком-то миланском ресторане, когда они, приветствуя нас кивками, вошли в зал,  и сразу почувствовали, что янки смотрят на нас во все глаза. Я уточнил у официанта, кто с нами обедает рядом, он ответил, что группа американцев.
У нас путевки были молодежные, нам даже вместо вина, которое в Италии несколько раз дешевле минеральной воды, подавали в графинах простую воду. Американцы же, должно быть, подумали, что мы хлещем водку. По моим наблюдениям, они даже не ели, пораженные тем, что русские оказались такими же людьми, как они. Мы спокойно, не пяля на них глаза поели, потом встали и пошли к выходу. Молодые, красивые, без хвостов и рогов на лбах. Да еще с доброй улыбкой раскланялись на прощанье с нечаянными соседями. И вдруг американцы от избытка чувств разразились аплодисментами в наш адрес. В ответ мы еще шире улыбались и ниже раскланивались…
В Москву я вернулся измотанным  и почерневшим, но переполненным впечатлениями. Понял, насколько был прав, одно время мой кумир как рассказчик, автор замечательных рассказов и нескольких книг об этом жанре, Сергей Петрович Антонов. Однажды на наш семинар пригласил его Виктор Полторацкий, и Антонов говорил с нами не как с учениками, а как с коллегами.
- Имейте в виду, что у нашего брата есть одна опасность, которую надо уметь избегать, - примерно так говорил он. - У человека две нервные сигнальные системы. Первая - это непосредственные впечатления, эмоции, ассоциации… На ее фундаменте существует вторая сигнальная система, которая заведует процессами мышления, воображения, воссоздания ситуации. Наш брат порой нещадно эксплуатирует ее, забывает, что она пополняется через первую сигнальную систему. Наступает нервное истощение, писать хорошо в таком состоянии невозможно. Поэтому старайтесь путешествовать, набираться впечатлений, не избегайте приключений, влюбляйтесь, хочется выпить - напейтесь. Не забывайте, что между этими системами должна быть гармония. И учите иностранные языки - они помогают точнее, объемнее чувствовать слово.
Стало понятнее, почему литераторам так присущи различные выходки, пьянство, любвеобилие… Все это инстинктивная компенсация, поиск эффективной подпитки первой сигнальной системы.
В тот раз я подошел к Сергею Петровичу, сказал, что  высоко ценю его творчество, слежу за всеми публикациями, но в повести «Разорванный рубль» он употребил применимо к автомобильному слово «двоит».  Надо употребить «троит», поскольку слово это возникло, когда двигатели были преимущественно четырехцилиндровые. Если же один из них не работал, то шоферы говорили «троит». Говорят и  сейчас, независимо от того, шесть или более цилиндров в двигателе. Антонов согласился с моими доводами.
Он был очень талантливым человеком. Со временем его произведения стали казаться мне не такими яркими, как в юности. Вероятно, он себя сильно сдерживал, не позволял раскрыться таланту, распахнуть душу. Но его  творчество - талантливые документы времени, а книги о рассказе - великолепная школа мастерства для молодых писателей.



44
До меня редакцию по работе с молодыми авторами издательства «Молодая гвардия» возглавлял поэт Геннадий Серебряков. Его, так сказать, визитная карточка - песня «Разговоры» со словами «Разговоры, разговоры стихнут скоро, а любовь останется». Писал он много и хорошо, в последние годы увлекся  биографической прозой.  Но где бы он ни работал - редактором «Комсомольской правды» по отделу литературы и искусства, в издательстве, в журнале «Молодая гвардия», где возглавлял отдел поэзии - везде на первом плане у него стояло  свое литературное творчество. За это его и недолюбливали начальники. Так и не дали квартиру, в том числе и от Союза писателей. Поэтому он купил дом в Семхозе, жил там до самой смерти. Его нашли с таблетками в руках, а жил он в начале девяностых, как все литераторы, не клюнувшие на порнуху, чернуху и дефективы, то бишь детективы,  -  пенсию он еще не получал, за публикации надо было платить самому, поэтому у него не было даже денег, чтобы купить газеты.
Геннадий Серебряков был прекрасным товарищем, которого я никогда не видел хмурым. Он все время улыбался, шутил, сыпал анекдотами, любил жизнь, за что иногда она его и наказывала. О каждом из нас  в свое время рассказывали всевозможные байки и легенды. Потешать ими друзей по застолью - любимое занятие писателей.
Расскажу два случая о нем. На празднование Нового года в издательский дом отдыха «Березка»  пригласили жену какого-то начальника, ведавшего распределением продовольственных фондов. Во время застолья  и танцев эта профура и он положили, что называется, глаз друг на друга. Уединились в ее номере. Жена Серебрякова Геля отправилась на  поиски. Услышав голос Геннадия, стал ломиться в номер. Геннадий быстро разложил на столе шахматы и открыл дверь.
- Играем в шахматы, - объяснил он.
- Ах так! - воскликнула разъяренная Геля. - Тогда я ставлю мат!
Сняла туфлю с ноги и каблуком врезала по лицу жены большого продовольственного начальника. Скандал был невероятный - под стать новогоднему синяку.
Я вспомнил об этом, причем с ужасом, при таких обстоятельствах. Издательство «Молодая гвардия» шефствовала над овощными совхозами Дмитровского района. Однажды мы после уборки капусты решили посидеть в пивном баре на Шереметьевской улице. Нас  туда не пустили по причине непрезентабельности внешнего вида - мы же после «колхоза». Особенно возмущался Владимир Фирсов, кричал, что он лауреат, однако тщетно.
Тогда я предложил поехать ко мне. Жена уезжала в тот день в Изюм к сыну, поэтому никто не должен был нам мешать. Мы, нагруженные бутылками и  снедью, заявились в тот момент, когда Наташа уже собралась выходить. Я проводил ее, а когда вернулся то увидел такую картину. В моей комнате сидело человек десять мужиков, Владимир Фирсов, держа в руки томик Гоголя, стоял и со слезами читал знаменитое место  о том, что нет святее уз товарищества. Короче говоря, застолье продолжалось до тех пор пока все, что можно было выпить было выпито, а что съесть - съедено.
Утром я проснулся со страшной головной болью. И наткнулся в другой комнате на Серебрякова, который лежал на полу. Признаться честно, я вначале испугался, боялся как бы чего не случилось с ним. Прислушался - дышит.
Я - к соседу Сергею Семанову, который в то время возглавлял редакцию серии «Жизнь замечательных людей».
- Сережа, что делать - у меня Серебряков на полу спит! Его же Геля разорвет, она не поверит, что он всю ночь дрых у нас на полу.
Надо сказать, что Серебряковы жили от нас, если прямо по воздуху, то метрах в двадцати. В соседнем 21 доме на 2-й Новоостанскинской улице, в ближнем  к нам подъезде. Поэтому я предложил сходить вместе к Геле, пригласить к нам и, что называется, предъявить ей тело супруга в положении риз, дабы избежать всяких подозрений насчет амурных грехов. Решили позвонить, чтобы она не волновалась, а затем разбудили Серебрякова и отвели его домой. Так и сделали. Семейных осложнений у Геннадия на этот раз не было.
Редакция по работе с молодыми авторами, она же отдел, была своего рода гландами издательства. Весь самотек, а это примерно полторы тысячи рукописей, поступал на рассмотрение к нам. Из них процентов 95 были графоманскими. Их авторы получали отрицательные рецензии, возмущались, жаловались во все инстанции практически каждую неделю.
В редакции  работали четыре женщины. Из них одна, Елена Николаевна Еремина, знаток поэзии и очень квалифицированный редактор, много лет спустя, когда я заглянул в редакцию, сказала мне:
-  С вами было очень трудно работать, но зато так интересно!
Мне тоже было трудно и интересно. Жалобы графоманов донимали - надо было отписываться во все инстанции. Одним из побудительных мотивов возникновения жалоб, как ни странно, было радушие и гостеприимство наших сотрудниц. Сколько раз я наблюдал такую картину: женщины угощают нового автора чаем, потчуют лакомствами, а затем он получает рецензию, в которой от его творчества не остается и мокрого места. Естественно, что гостеприимство и радушие кажутся на этом фоне подлым лицемерием.  Мне пришлось попросту запретить им какие-либо чаепития с незнакомыми авторами.
Действительно, интересного было много. Редакция выпускала, к примеру, альманах «Родники». По сути это была энциклопедия творчества молодых авторов. В каждом выпуске фактически дебютировали на всесоюзном уровне десятки молодых поэтов и прозаиков. И вот однажды, после того как я завизировал толстенную рукопись альманаха, редактор Галина Васильевна Рой вставила без моего ведома рассказ молодой писательницы П. Для снятия вопросов после корректорской рукопись опять попала ко мне, где я и обнаружил злополучный рассказ. В литературном плане он был, с большой натяжкой, публикуемым. Галина Васильевна не рассчитывала на то, что я одобрю рассказ, вот и решилась на партизанскую акцию.  В нем живописалось, как герой, советский солдат, погибает в боях за освобождение Лейпцига. Но этот город освобождали американцы, а потом, переданный в нашу зону оккупации, вошел в состав ГДР.
Я очень требовательно относился к нашей работе, к тому, что мы печатали, и это после вольницы после Геннадия Серебрякова не всем нравилось. Тут  не был злой умысел, разве что расчет на то, что вставка останется не замеченной мною. Меня это возмутило. Я закрыл дверь на ключ и довольно продолжительное время высказывался и по этому поводу, и вообще как редакция работает. Это произвело сильное впечатление на редакционных женщин - у Галины Васильевны случился сердечный приступ, пришлось вызывать даже скорую помощь. Но после этого в редакции никто не решался мои слова пропускать мимо ушей.
В рукописях содержалось огромное количество благоглупостей, которые я записывал в альбом с названием «Пегасины». Рецензенты, зная, что  коллекционирую шедевры графомании, обогащали этот альбом если не ежедневно, то каждую неделю уж точно. Многие из «пегасин» я приписал  графоману, «рядовому генералиссимуса пера», Аэроплану Около-Бричко, герою романа «Стадия серых карликов». Кое-какие пошли гулять по моей неосторожности, поскольку я любил развлекать литературную братию чтением «пегасин». Так случилось со стишком: «Жизнь цветет как маков цвет, Нет ни дня ненастья, Никаких явлений нет, Окромя явлений счастья». Вначале его использовал Николай Старшинов, а потом неизвестно каким образом он попал к Валерию Золотухину…
Все рукописи  и письма поступали вначале ко мне, а потом распределялись между редакторами. Право подписи писем авторам  принадлежало заведующим, но по просьбе редакторов я уступил им это право, но при условии, что без моей подписи из редакции не уйдет ни одно письмо.
Вначале попалось письмо с какими-то нехорошими намеками, адресованные старшему редактору Валентине Ивановне Никитиной. Спустя месяц  авторица написала письмо с возмущением, мол, пока я не присылала деньги, вы мне отвечали, а когда прислала 1000 рублей и фундук - замолчали. Это тянуло уже на уголовщину. Вся Москва  только-только перестала говорить о судебном деле редактора К. Т. из редакции современной прозы, которую возглавляла З.Н. Яхонтова, по поводу взяточничества.
Я  сидел в кабинете с заведующим редакцией современной советской поэзии Вадимом Кузнецовым. Дал ему почитать письмо.
- Допрыгались твои бабы, - сказал мне Вадим Петрович и изобразил пальцами тюремную решетку.
Потом вспомнил, что из Крыма поступила какая-то ценная посылка и что Валентина Ивановна, добрейшей души человек, говорила мне о ней. Я категорически запретил получать какие-либо ценные письма, бандероли и посылки. За ними каждый раз надо было ходить на почту. Среди наших авторов было немало психически неадекватных, поэтому могли прислать что угодно. Однажды я, получив окованную нержавеющей сталью бандероль от автора из мест заключения, пошел на телефонную станцию за гвоздодером и молотком, чтобы «вскрыть» рукопись. Там, ко всеобщему изумлению, оказался «третий том сожженных Н. Гоголем «Мертвых душ» - эта рукопись, поскольку это был далеко не первый экземпляр, хранится по сей день в моем архиве! В наши дни могут прислать и бомбу.
А тогда я вспомнил, что велел Валентине Ивановне отнести посылку на почту и отправить назад авторице из Крыма. Никитина при этом выразила еще неудовольствие - кому понравится таскать посылки на почту? Это было месяца два назад. Вернула Никитина ее назад или нет?
Пошел в комнату, где сидели наши дамы, и увидел под столом у Валентины Ивановны посылочный ящик, измазанный по низу желтой пастой для паркета. Полы натирали каждый месяц, вот и досталось посылке. С моей души свалился камень. Теперь надо было все сделать так, чтобы никаких подозрений ни у кого во взяточничестве Валентины Ивановны не возникло. Пригласил Раису Васильевну Чекрыжову и Стемару Степановну Зайцеву - обе были заместителями главного редактора, возглавляли партийную и профсоюзную организации. Попросил Вадима  Кузнецова также войти в состав комиссии, но пока молчать. По проложенному пути сходил за гвоздодером на телефонную станцию.
Когда комиссия вошла в редакционную комнату, я водрузил на стол посылку и, перед тем как вскрыть ее, сказал:
- А теперь прошу быть свидетелями фокуса. В этой ящике - фундук и ровно одна тысяча рублей. Посылку месяца два пинают все ногами, в том числе и полотеры. Содержимое прошу потом отразить в акте.
В посылке действительно был фундук и сто красненьких десяток. Не знаю, сколько лет жизни стоили эти минуты бедной Валентине Ивановне, но она, царство ей небесное, не брякнулась тогда в обморок. Тут же все, с явным облегчением и нервным смехом, стали грызть орехи, которые в акте были уничтожены путем «выбрасывания в мусоропровод». А деньги я хотел вначале оприходовать в кассе издательства, но директор В.Н. Ганичев не захотел связываться с ними, сказал, чтобы мы отправили их незадачливой взяточнице. Я послал младшего редактора на почту вернуть авторице деньги срочно и телеграфом, с пересылкой за ее счет. 
Одна сумасшедшая поэтесса с любовными притязаниями несколько месяцев буквально преследовала меня, проникая в издательство под всякими предлогами. Вахтеры на входах в издательство то и дело менялись и мне ничего иного не оставалось делать как позорно ретироваться от дамы. Однажды она вошла в наш кабинет, я говорил по телефону с Б.Н. Пастуховым по поводу его книжки в «Профиздате», но пожаловала эта особа и сказала, показав на шкафы с книгами:
- Разрешите мне все это переписать?
- Пожалуйста, - сказал я, извинившись за паузу перед Борисом Николаевичем.
Мадам осталась переписывать содержимое шкафов, а я попросив младшего редактора, Александру Васильевну, посидеть за моим столом, ушел из издательства часа на два. Таких дам нельзя было мужчинам принимать наедине, потому что они могли обвинить их в чем угодно, вплоть до попытки изнасилования. Поэтому, если Вадима Кузнецова не было на месте, а в кабинет заходила  какая-нибудь авторица, я звонил младшему редактору и просил зайти ко мне.
Но я все-таки получил выговор. В издательство пожаловал Савва Тимофеевич Морозов, внук своего тройного тезки, и заявил, что он сдал рукопись мне. Это был весьма наглый старик, работал он раньше в «Известиях», кажется, невзирая на заслуги деда перед большевиками, сидел в годы репрессий. Рукопись, как он говорил, была о Севере.
Сдать ее мне он никак не мог. Потому что в редакции я завел такой порядок: автор регистрирует рукопись у младшего редактора, заводит на нее карточку учета, где отмечается ее движение. Если она попадает ко мне, то  я расписываюсь и ставлю дату, отдаю редактору - редактор расписывается, рецензенту - рецензент расписывается, сдает рукопись - делается отметка младшим редактором. Без регистрации я никогда не брал даже в руки ничьих рукописей. Ведь только по самотеку их в год было более полутора тысяч, а ведь еще шли книги и рукописи по всесоюзным конкурсам имени Николая Островского и Александра Фадеева, организационная  работа по проведению которых тоже была возложена на нас. Поэтому порядок прохождения рукописей в редакции соблюдался строжайшим образом.
Но никакие аргументы на Савву Тимофеевича не действовали. У него был провокационный расчет на то, что скандал с рукописью повлечет особое внимание к ней. Конечно же, Морозов-внук не замедлил накатать телегу  в ЦК КПСС. В.Н. Ганичев, объявляя мне выговор буквально ни за что, развел руками, мол, он верит мне, но лучше отделаться от этого автора таким способом. Можно было пойти в суд, но в наше время это было не принято. Таким образом я лет за пятнадцать до возрождения дикого капитализма в стране на своей шкуре почувствовал прелести того, как проворачиваются господами  дела  и делаются деньги.

 

 



45
В ЦК комсомола не забывали обо мне, как спичрайтере. То заворг Виктор Волчихин вспомнит обо мне, и, поставив бутылку коньку, попросит  под него поработать над текстом доклада мандатной комиссии очередному комсомольскому съезду. Такой доклад – документ серьезный. Жанр вроде бы кондовый, но подсчитывалось число вспышек гарантированных аплодисментов, надо было предусмотреть и душещипательное место, чтобы из глаз Брежнева выкатилась горячая отцовская слеза.
Или вспомнят в отделе по работе с союзами молодежи соцстран, и включат меня в качестве научного консультанта в делегацию комсомола на фестиваль дружбы советской и немецкой молодежи, посвященный 30-летию Победы  в Великой Отечественной войне.
Всю жизнь ощущаю за спиной холодное и безжалостное дыхание войны. Великой Отечественной. Это я, принадлежащий к поколению детей войны. А как же не отпускала и не отпускает до сих пор война тех, кто ходил в атаки, кто горел в танках и самолетах, тонул в холодных водах, партизанил?! Уроки ее ни исследователями, ни писателями, ни народом, как следует,  не осмыслены, даже подлинная история войны еще не написана. Если было бы иначе - уменьшилось бы число горячих точек на постсоветском пространстве. И люди стали бы добрее, не так было бы уютно двуногим, которых даже назвать зверьем означает оскорбление  братьев наших меньших.
Каждое летие Победы - воистину праздник со слезами на глазах. Печально, что  победителей остается все меньше и меньше. Но еще горше - осознание того, что Великую Победу власть имущие не защитили и не удержали, растащили страну, то есть выполнили мечту Гитлера о развале Советского Союза. Что мы, страна-победитель, оказались как бы побежденными, а побежденные - победителями. И пылинка не слетела, не то что голова, с  плеч тех, кто совершил это преступление не века, а тысячелетия, вообще преступления № 1 во всей  истории России.
За свою жизнь я прочел немало книг о войне. Самый большой недостаток военной прозы - избирательная правда. Это характерно даже для хороших книг хороших писателей. Почти полвека не давали о войне говорить правду. А официальные истории войны попросту возмутительны: они сочатся ложью, в них разговор ведется о фронтах  и армиях, замыслах стратегических операций, в редких случаях он «опускается»  до конкретной дивизии. «Гениальные» замыслы стратегов иногда для оживляжа иллюстрируются донесениями политработников о храбрости и стойкости какого-нибудь батальона или даже  бойца имярек. Нынешний, как бы подход к войне с другой стороны, нередко рассчитанный на публикацию на Западе, чтобы там заметили и оценили, еще дальше от правды - вообще пачкотня и пакостничество…
Война - это не только  неизбежные страдания и лишения, не только подвиги, но и преступления. Расстреливали трусов и предателей, но расстреливали и за мелкие, несоразмерные с ценой жизни, прегрешения, расстреливали просто в устрашение других, как случилось с генералом армии Д. Павловым. На многие преступления сверхбдительный аппарат принуждения и наказания закрывал глаза. «Война всё спишет», «Кому война, а кому мать родна» - эти выражения слышал с самого раннего детства. Война рассматривалась как избавительница от прежних грехов, как индульгенция, возможность безнаказанного преступления,  средство обогащения - эта уродливая психология  дожила до наших дней, расцвела пышным цветом в  Нагорном Карабахе, Таджикистане, Абхазии, Южной Осетии, Чечне, Дагестане, собирает и сегодня свою кровавую дань. Безнаказанность преступников из начальников и начальничков, вековое бесправие «серой шинельки» стало и питательной средой так называемой «дедовщины», чудовищного падения престижа военной службы и авторитета армии.
К сожалению, мы никак не можем расстаться с их патологической психологией. До сих пор, например, в качестве особого героизма считается то, что во время русско-турецкой войны наши солдаты на Шипке сбрасывали на головы турок трупы своих убитых и окоченевших товарищей. Защитники Шипки поступали так от безвыходности и  безысходности,  а не из лживого, показного героизма. Но прославлять это - чудовищный вандализм, неслыханное надругательство над памятью павших воинов. Не случайно «трупозакидательство» вражеских траншей возродилось в годы войны. Пришло оно на смену хвастливому предвоенному шапкозакидательству. Командующие не решались наступать, не имея двух-трехкратного численного преимущества, а в бой гнали не только не вооруженных, но даже и  не обмундированных солдат - так было под Харьковом, когда под гусеницы двух немецких танковых армий Тимошенко с Хрущевым бросили сотни тысяч фактически безоружных бойцов.
После войны я видел вдоль дороги кучи их костей. В моем родном Изюме, награжденном орденом Отечественной войны, на горе Кремянец, о которой в «Слове о полку Игореве» сказано «О, Русская земле, ты уже за шеломянем еси…», сооружен мемориальный комплекс. Каждый год месяца два все власти и общественность только и занимались приемом и размещением тысяч участников боев, а еще больше - родных и близких погибших, приезжающих на День Победы отдать дань памяти. Сейчас Изюм - за границей, город и район нищие, и традиция фактически умерла.
Вдумайтесь в расхожие призывы, слоганы, по-нынешнему: «Стоять насмерть», «Драться до последнего солдата (или последней капли крови)»… Почему - насмерть, а не во имя  жизни,  победы? Ведь доблесть защитника Родины не в собственной смерти, а в победе над врагом! Почему - до последнего солдата, чтобы «серые шинельки» своей кровью смыли позор бездарных и трусливых приказов? Ну, а до «последней капли крови» - это вообще шедевр политической каннибалистики и вампиризма: человек, потерявший около двадцати процентов крови, попросту теряет сознание, «преступно» не желая расстаться примерно с четырьмя литрами крови, в которых столько последних капель!
Бесчеловечность, наплевательское отношение к жизни конкретного человека во имя мифически-счастливого будущего, торжество принципа «Жизнь - копейка», отсутствие заботы о населении ("Бабы нарожают!")  - все это слагаемые  чудовищной жатвы в  28 миллионов потерянных человеческих жизней.   Лучшие представители советского народа сложили головы на полях сражений, уцелели не многие. Ванька-взводный, как и его подчиненные, не ходил много раз в атаки. В одну-две…    
Л.Брежнев не случайно любил цеплять на грудь цацки - комплекс тыловой неполноценности его сжигал. Взгляните на  фотографию Брежнева перед парадом Победы, и все станет ясно. Пребывание на Малой земле в течение нескольких дней у  нас преподносилось как эпохальное событие и пример личной храбрости. А я, мать, сестра, братья,  соседи и  родственники вообще полгода жили на нейтральной полосе. Правда, я как-то сказал другу-блокаднику: «Вам хоть по 125 граммов хлеба выдавали, а нам - совсем ничего». В таком же положении оказались десятки миллионов советских людей, оказавшиеся на оккупированных территориях. .
Когда началась война, мне было полтора года. Но кадровики заставляли писать, наверное,  до шестидесятых или даже семидесятых годов указывать, что я находился на временно оккупированной территории. То есть мне вменялось в вину то, что я не «воевал» на Ташкентском фронте или что не взял в руки винтовку Мосина образца 1891/30 годов и лучше чем Тимошенко с Хрущевым изгнал с родной земли фашистов. Власть свою вину за оставление населения врагу перекладывала на него же!
Одна из основных причин трагедии Советского Союза в том, что к власти пришло поколение Брежнева. Поколение фронтовых штабистов, политработников, интендантов, наркоматских чиновников, гвардейцев Ташкентского фронта. У них была своя родная мораль, очень часто шкурная, жлобская, эгоистическая  и мораль выходная, на вынос, для показа в президиумах. Естественно, что эти две морали имели очень мало общего с моралью народа, который все ниже и ниже, беря пример с власть имущих, опускался в нравственном плане. В этой затхлой атмосфере шкурничества не могли не появиться обер-предатели Горбачев и Ельцин, которые в открытую стали насаждать пагубу и мораль предательства всего и вся. Именно благодаря Горбачеву и Ельцину великая Победа нашего народа в Великой Отечественной войне обернулась вдруг всенародным унижением и поражением, от которого в выигрыше оказались единицы, наследники тех, для кого «война - мать родна».
Что касается Брежнева, то, как мне рассказывал, и не однажды, Г.А. Тер-Газарянц,  генсек гордился тем, что он, как главнокомандующий, настоял на вводе войск в Чехословакию и в Афганистан. Брежнев мнил себя полководцем, ему, видимо, нужны были победные военные акции, дабы хоть как-то оправдать право на обладание орденом Победы. Разоткровенничался генсек перед Тер-Газарянцем, должно быть, чтобы произвести на него хорошее впечатление - ведь Брежнев не мог не знать: Георгий Арташесович поедет послом в маленькую африканскую страну за то, что армянские коммунисты избрали его первым секретарем своего ЦК без согласия Москвы. И Тер-Газарянц, умница, человек совести и чести,  пробудет в ссылке 15 лет.
В брежневском ключе действовал и Ельцин, которому посоветовали поднять свой трехпроцентный, как слабый уксус, рейтинг победоносной военной операцией в Чечне. Во имя рейтинга  «всенародноизбранного» сложили головы многие десятки тысяч русскоязычных и вайнахов, солдат и боевиков. Гибнут люди там и сегодня. И место Ельцина, а также его подручных - не на президентских дачах или генеральских пенсиях, а на скамье Гаагского международного трибунала для военных преступников. Вот когда это произойдет, тогда можно будет сказать, что в России начинают расставаться с бесчеловечным отношением к своим согражданам, в особенности к защитникам Отечества. Вообще что-то начинает меняться  к лучшему.
Фронтовики из числа творческой интеллигенции не очень любили возвращаться в своих произведениях на войну. Очень  трудно давалось это В.Астафьеву. У меня с ним были,  не скажу что дружеские, но вполне товарищеские отношения, и я при  каждой встрече с ним неизменно  спрашивал про роман о войне. Напоминания ему были неприятны, но я тогда возглавлял управление по экспорту и импорту авторских прав на произведения художественной литературы и искусства, короче говоря, все, что шло из СССР или в него, проходило именно через наше управление. Торопил Астафьева - мол, пока я там, мне нужна  рукопись романа. К сожалению, после известного выступления писателя в октябре 1993-го отношения у нас разладились, а роман «Прокляты и убиты», пожалуй, одно из самых правдивых произведений о войне, был закончен, когда из управления меня «ушли». Работа над ним стала не под силу истерзанным кровеносным сосудам и измученному писательскому сердцу. Правда  вообще одна из самых жестоких вещей на этом свете.
В детстве мое поколение больше всех на свете ненавидело немцев, фрицев. Мы вызывающе не хотели учить немецкий язык, бедных учительниц, которых называли «немками», мы не любили, относились так, словно их прислали к нам фашисты.
И вот в апреле 1975 года  меня включили в  делегацию на фестиваль дружбы советской и немецкой молодежи. Еще в Москве я, попросив в отделе соцстран, пишущую машинку и наваял торжественно-праздничную статью за подписью Е. Тяжельникова, тогда комсомольского вожака страны. Для «Нойес Дойчланд», которую я про себя называл «Нойес беобахтер». И подключился к подготовке выступлений на  открытии-закрытии, на митингах. Все было готово, и в поезде наша команда сосредоточилась на дне рождения Александра  Полещука, без пяти минут главного редактора журнала «Вокруг света».
Возглавлял подготовку с советской стороны секретарь ЦК ВЛКСМ Владимир Григорьев, потом многолетний посол Белоруссии в России. Поговаривали: Тяжельников предупредил его, что фестиваль станет для него  экзаменом. И Григорьев старался, благодаря чему ему померещились не марксистско-ленинские формулировки в речи главы советской делегации на открытии фестиваля. Мы изобразили позу подчинения,  в течение получаса с помощью клея и ножниц сладили новую речугу и продолжили бражничать.
Где-то в третьем часу ночи, когда  мой желтый, цвета детского поноса болгарский кейс, куда, как влитые, входили шесть бутылок «Столичной», был опустошен, мы  пошли в соседний вагон, настойчиво постучали в купе  начальника и вручили ему, сонному, свою никчемную поделку. Конечно, это был акт аппаратного садомазохизма, но мы, довольные тем, что изобразили круглосуточный трудовой напряг, вернулись к себе и  решили поспать.
Не успели забыться, как на нас обрушился шквал приветствий во Франкфурте-на-Майне. «Фройндшафт-дружба!» - неслось из динамиков, и  мне, спросонок, да еще с бодуна, померещилось, что мы уже в концлагере. Опускаю вагонное стекло и тут же вижу  улыбающееся лицо девочки, которая протягивает мне беленький цветочек. Силы небесные, эта школьница полгода соревновалась за право встретить нашу делегацию, ехала, бедняжка, всю ночь на электричке! Не успел найти для нее сувенир, как она, счастливая,  убежала.
Громкоговорители орали приветствия камраду Владимиру Григорьеву, и мы не без злорадства наблюдали, как вышепоименованный камрад, заспанный и помятый, спустился на перрон, как его окружила толпа функционеров немецкого комсомола.  Минут двадцать спустя наш эшелон двинулся дальше, а еще минут через двадцать Григорьев прочел нашу галиматью и предстал перед нами весьма расстроенным: в первом варианте антимарксистко-антиленинские формулировки, а второй вариант - вообще черт знает что. Пришлось раскрывать карты.
- Вы нам позволите сообщить ваше мнение Евгению Михайловичу? Предостеречь все-таки, он, должно быть, ошибочно текст одобрил  еще в Москве, - с невинным видом предложил один из садомазохистов, после чего Григорьев уяснил, что нас тормошить - себе дороже, и оставил в покое до закрытия фестиваля.
В поезде было  много интереснейших людей. Военачальников, героев-ветеранов. Был в делегации и легендарный М. Кантария. В соседнем купе, если не ошибаюсь, вместе с И. Кобзоном ехал Иван Драченко, заместитель директора киевского дворца «Украина». В войну его, летчика-штурмовика, сбили. Немцы добивались, чтобы он  воевал на их стороне. Однажды завели в подвал, где к стене был прикован военнопленный,  и сказали: «Сейчас увидишь, что бывает с теми, кто отказывается служить нам». И бросили несчастному под ноги гранату. Драченко не сдавался. Тогда ему вырезали правый глаз - чтобы больше не летал. Он сбежал, добился права летать на штурмовике, стал  Героем Советского Союза и полным кавалером ордена Славы. Во  всей Советской Армии было всего четыре таких героя.
Конечно же, мы  интересовались подробностями. Например, как ему удавалось проходить медицинские комиссии. «Очень просто. Врач говорит: «Закройте один глаз». Закрываю левой рукой правый глаз. «Закройте другой». Тогда я правой рукой закрываю тот же глаз», - шутковал дядько Драченко... А когда брали Берлин, у него разболелись зубы. Добродушный Иван Григорьевич делал напряженное лицо, показывал, как он ложится на боевой курс, нажимает гашетку. «Когда пушки работают, штурмовик страшно трясется. А-а-а! Схвачусь за зубы и опять жму на гашетку!..»
Вообще немцы умеют проводить массовые мероприятия. В столицу фестиваля Галле приехали десятки тысяч немецких юношей и девушек. Никаких гостиниц, каждому талоны из расчета шесть марок на сутки - пункты питания на каждом шагу. Остальное - по программе.
Однажды я увидел эмблему фестиваля и зашел вместе с переводчицей пообедать. Когда настала пора рассчитываться, я вынул свою книжку с талонами на питание, где на  день полагалось истратить 30 марок. Бутылка пива тогда стоила 20 пфеннигов, сосиска с горчицей в два-три раза дороже, кофе, булочка, джем, масло - все это стоило около двух марок. На что еще можно было израсходовать остающиеся 8 марок я не представлял. Когда наши соседи за столом увидели мою книжку с талонами, то очень удивились. Когда потом Э. Хоннекера обвиняли в растрате 22 миллионов марок, то боюсь, это были именно те марки, которые пошли на фестиваль в честь 30-летия Победы.  Мне об этом неприятно напоминает удостоверение участника фестиваля, которое, когда я роюсь в своем архиве, то и дело попадается. На нем совершенно гениальная надпись: «Имеет право». Для немцев, возможно, это понятно, однако какое право я имел, и сегодня остаюсь в неведении.
Открытие фестиваля меня потрясло. Не масштабом, не содержанием. Хотя на мне был фестивальный костюм, я своевольно не  стал делать «марширен» по стадиону,  отправился в ложу прессы. В конце концов,  не маршировать подряжался. Кому хочется, тот пусть марширует.
И заревели трубы. Сводного оркестра - две тысячи из наших войск и четыре тысячи из немецких, в основном девичьих, оркестров. Потом и у нас они стали модными - коротенькие юбочки, аксельбанты, кивера... Я почувствовал, что бетонная скамья подо мной вибрирует, уши заложило,  голову заломило. Громкость была чудовищной, и немецкие «кляйнес» в оркестрах стали терять сознание.
Правительственная ложа была рядом, метрах в пятнадцати. Посмотрел на Э. Хоннекера и Э. Кренца, тогда вожака гэдээровского комсомола, - невозмутимы.  Е. Тяжельникову, видимо, ничего не оставалось делать, кроме как сохранять спокойствие. А внизу продолжали валиться наземь «гусарики». Среди музыкантов замелькали санитары в мышиной форме. На носилках  уносили девчонок со стадиона. Как раз под правительственную ложу...
В том, что порядки в наших странах были не из человеколюбивых, меня убедил еще один случай. Со мной работала гид-переводчица Рената, у которой был роман с нашим сверхсрочником. Отцы-командиры, узнав о связи с немкой, уволили его, и парень уехал в Белоруссию. Чувствовалось, что у них была не интрижка. Рената прекрасно относилась к нашей стране, но словно кто-то задался целью, чтобы она  возненавидела ее.
История Ренаты тронула меня, и я попытался убедить  В. Григорьева устроить ребятам комсомольскую свадьбу прямо на фестивале. Если влюбляются молодые белорусы и немки друг в друга, то чего же еще нам надо? Увы, на следующий день В. Григорьев дал мне отрицательный ответ. Не получила любовь где-то согласование.
Может, и к лучшему. В Берлине, когда мы смотрели с телевышки на западную часть города, Рената с  обидой и грустью сказала, что  вы, мол, можете ездить на Запад, а нас не пускают. Наверное, чувства улеглись,  сейчас она прекрасная жена  и мать, если не бабушка. Но все же, как сказал поэт, но все же...
С другой стороны, мне и сегодня стыдно, когда горбачевы и прорабы перестройки предавали всех друзей нашей страны, в том числе и больного и престарелого Эриха Хоннекера. Когда мы не вступились за Эгона Кренца. Мой сосед по лестничной площадке О. Егоров, который «курировал» ГДР, много хорошего рассказывал о нем.
Пришлось и мне встречаться с ним. В Галле, столице фестиваля, у меня был номер в интеротеле, где  я держал все копии выступлений Тяжельникова. Была еще и  комната в общежитии в Карл-Маркс-штадте, честно говоря, не знаю зачем.  Переводчица, видимо, искала меня в общежитии, а мы с А. Полещуком и работниками нашего посольства потягивали в одном из номеров холодное пиво. И вдруг появляется какой-то человек и заявляет, что ему нужен камрад Ольшанский.  Поскольку немецкого языка я не знаю, посольские помогли выяснить, что это водитель и что я должен срочно привезти в Магдебург выступление Тяжельникова на митинге у памятника Ленину в Айслебене.
И мы помчались. Вначале на завод с таким названием, а потом оказалось, что нам нужно отправляться в округ Магдебург, искать Евгения Михайловича на какой-то шахте.
- Вы как раз успели к обеду, -  едко заметил Тяжельников.
Эгон Кренц был в синей «эфдеётке» - тенниске Союза свободной немецкой молодежи, а мы парились в костюмах с галстуками. Пока мы ходили по шахте, а потом и обедали, Кренц  показался мне достаточно демократичным и даже мягко-предупредительным. Потом еще была встреча на горе в Граце. Возможно, таким он был в присутствии Тяжельникова, но мне и по сей день не верится, чтобы он отдавал приказы стрелять в людей. Будь он другим, бескровное объединение Германии вряд ли произошло бы  при нем. Вот за это и упрятали его за решетку. Что же касается нас, то  нечего удивляться, что Россия сегодня одинока. Чтобы иметь друзей, их не надо предавать.
С мигалками-сиренами мы помчались в Айслебен. Во время войны  рабочие тамошнего металлургического завода в металлоломе, поступившем из оккупированных территорий Советского Союза, нашли статую Ленина. Они предусмотрительно сохранили ее, а потом, после прихода советских войск, установили на пьедестал. В речи, которую я передал Евгению Михайловичу, разумеется, этому придавалось соответствующее идеологическое звучание. Однако Тяжельников не использовал из текста в своем выступлении на митинге ни слова и закончил его уж очень по-цирковому: «Гип-гип - ура!»
- Это ты ему тоже написал? - не без юмора спрашивали меня цековские работники.
Если говорят, что Украина - не Россия, то немцы - уж точно не поляки. Они не затаили вражду к нам. Даже те, кто был и выжил в нашем плену. У них есть чувство вины перед нами. В Европе нет более разных народов, чем мы и немцы, но у нас самая содержательная общая история. По чудовищной глупости наших монархов наши народы  сражались друг с другом, а вторая мировая война - продолжение первой…
Восточных немцев не мы, а власти ГДР, воспитывали в духе любви к СССР и советским людям. А немцы, в отличие от нас, своей власти подчиняются. Это я сужу по своим многочисленным встречам с различными восточногерманскими функционерами, издателями, коллегами по перу. Та же Рената рассказывала мне, как однажды собрались у ее отца-фронтовика  его сверстники, выпили шнапса и начали вспоминать, как они русским давали прикурить. «Скажите им спасибо, что оставили вас в живых, за то, что вы можете об этом  болтать», - пристыдила она распетушившихся вояк, и те присмирели.
Выше я упоминал о Мелитоне Кантария. Его друг Михаил Егоров не смог поехать на фестиваль.
- О-о, -  Кантария даже застонал, когда я спросил  о Егорове, и  на  мясистом лице появилась гримаса страдания. - Мыхаил очен болэн, очен...
Из его слов я понял, что  Егоров заведовал какой-то узкоколейной железной дорогой, к тридцатилетию Победы ему подарили «Волгу», и, вероятно, по причине общенародного недуга, оказался совсем нетранспортабельным - через полтора месяца герой рейхстага погибнет в автокатастрофе в Рудне. В той самой, где стоит на пьедестале впервые примененная в тех местах «катюша».
Кантария  впервые  оказался в Германии после войны, и преодолеть тридцатилетний разрыв, понять, что немцы уже не те, чувствовалось, ему было нелегко. Он был очень недоволен тем, что приехал в «логово», а ему не разрешили посетить рейхстаг, который  оказался в Западном Берлине. Возможно, вынашивал планы: если бы с ним Миша Егоров, то они бы еще разок водрузили над ним знамя. 
После закрытия  фестиваля я шел с одним из работников комсомольского управления делами, кстати, из причастных к брежневскому семейному окружению. Он мгновенно сориентировался, и мы оказались в «ЗИЛе» маршала артиллерии К.П. Казакова. Когда подъехали к отелю, на крыльце, как тигр, метался М. Кантария.
- Сколко вас  можна ждать!? Жьду, жьду, а вас нэт  и нэт! Пайдем, - он  не принял во внимание даже желание маршала подняться  в номера и помыть руки. -  В рысторане памоете...
Когда мы вошли в ресторан, там наступила абсолютная тишина. Представьте состояние хозяев,  к которым пришел человек-символ поражения их страны. В считанные минуты мы остались в зале одни. Распоряжаться за столом в присутствии кавказца  не позволил себе даже маршал.
Но наш тамада был сильно не в духе. Он повернулся к своей переводчице, у которой от усталости были фиолетовые круги под глазами, велел подозвать официанта. Тот подошел, весь внимание.
- Скажы ему, пусть прынэсет перцу. Тазык, как вчера. Салат-малат, сок, две бутылкы водки. Нэт, четыре, шьтоп нэ хадыл.
Принесли маринованного перца «тазык», оказавшийся размерами с детскую ванну. Официант, неслышный как дух, расставил фужеры, разложил ножи и вилки. Открыл бутылку, вставил пробку с соском и принялся  цедить  в рюмку Мелитону Варламовичу. Тот такого издевательства выдержать не смог. С возгласом «Нэ мучь бутылку!» он вырвал емкость из рук официанта, оторвал соску и швырнул ее в другой конец зала.
- За кого он нас прынымает, а? Пуст уберет наперстки и паучитца, как нада наливать. Пуст учитца, вот, - и Кантария налил каждому по фужеру, минимум граммов по сто пятьдесят.
- За Пабэду! - сказал он, голос у него дрогнул, и мы стоя осушили фужеры. Постепенно к тамаде вернулось хорошее настроение,  «тазык» пустел,  а официант  все «хадыл».
Да, мы были великой страной. Во всем. Верили, к сожалению, в свое могущество и не сберегли его. Были настолько широки и разухабисты, что промотали тысячелетнее наследие предков. Тем самым предали их труды и мечты, победы и неисчислимые жертвы. Кто стал бездумно и невольно сопричастным к предательству, а кто-то – осознанно и целеустремленно. Изживать надо как проказу способность к предательству. Пока же предательство у нас не осуждается, стало быть, культивируется, насаждается, в том числе и за чечевичную похлебку со всех мировых кухонь.
В итоге мы всегда как бы побеждаем. Из любой передряги выходим победителями. Но чего нам это каждый раз стоит?! «А нам нужна одна победа, мы за ценой не постоим», - эта строка Б. Окуджавы с первого раза в моей душе вызвала, и сколько бы я ее ни слышал, вызывает протест. В таком подходе, думается, родовое место наших неудач.  Не умеем учиться даже на своих ошибках, а что уж говорить об учебе - на чужих? Слишком были широки - обузили, и обули, как выражается шпана. Все это, и не только это, приводит к тому, что мы решительно не умеем оставаться победителями. Весь двадцатый век  нас понуждали предавать своих родителей и пращуров, предавать веру и историю, отказаться от Победы -  ведь из предателей не получаются победители… Ведь многие партнеры по планетарному общежитию боятся, что мы опять начнем побеждать. Вот и культивируют, всемерно поощряют у нас предательство. 
Пришла пора извлекать уроки из нашей истории, пора научиться защищать наши победы, завоевания  и достижения. И пора призывать к ответу, клеймить позором тех, кто лишает побед наш народ.
P.S. Теперь,  тридцать лет спустя, я решил уточнить в разных энциклопедиях основные вехи биографии М. Кантария. Я знал, что  он командовал рынками в Сухуми, и наверняка не было ни одного абхазца, кто бы ни гордился легендарным  земляком-грузином. Пока не нашлись гамсахурды-шеварднады, а теперь и исполнители революции «роз», но с массивными, как у дуче, подбородками,  не перессорили народы. В Интернете  разнобой в том, как закончил свои дни Мелитон Варламович - бежал ли он из Абхазии, как жил в последние годы. Умер в Москве. Сейчас всем известно, что не только  Егоров и Кантария водружали знамя над рейхстагом. Только от этого остается впечатление, что  не у Егорова и Кантария хотят отобрать Знамя Победы, а у всех нас. Хотят прихватизировать. Но знамя, которое водрузили Егоров и Кантария, стало Знаменем Победы. И таким оно пребудет в веках.
Статей о наших героях в энциклопедиях  нет. Есть, к примеру, кантаридин, который содержится в половых железах шпанских мушек. Вызывает раздражение, судороги и рвоту.



46
Справлялись ли работники редакции с главной задачей, стоящей перед ними, - поиском молодых талантливых авторов? И да, и нет. В Москве существ